– Я еще не арестована, ― тихо говорит Софья. ― И это не допрос.
Старшина трясет перед ней бумагой:
– Вот ордер на арест!
– Настоящее имя шпиона! ― орет чекист.
Он уже не владеет собой. Он слишком нервный. Кулак опять взлетает. И когда опускается – Софья, вместе с вцепившейся в нее обезьянкой, летит пушинкой в угол, падает, выставляя локоть, больно ударяется о паркет. Она расшиблась. Чудом сознанье не потеряла. Она понимает: это только начало.
Срываются с жирного носа и отлетают, и разбиваются круглые очки.
Ругань взвивается уже откровенная, грязная.
Плачет, хнычет, скулит обезьянка.
– Сонечка… тише…
– Выкиньте уже к чертовой матери обезьяну!
И, когда рука в грубой толстой, из свиной кожи, черной перчатке больно хватает обезьянку за загривок и несет к балкону, и зверек понимает – сейчас он полетит вниз, с большой высоты, а внизу будет земля, и тьма, и ночь, и смерть, ― Софья, скрючившись, лежа в углу, смутно думая: переломаны кости, ребра, ― ясно, отчетливо говорит в развороченную, вскрытую, разбитую квартиру, в расколотую жизнь, во взрезанную, как наволочка, любовь:
– Я вам никогда и ничего не скажу. Будьте вы прокляты.
Открытая дверь балкона. Звон стекла. Стекло разбито сапогом. Со зла, в сердцах. Рука в перчатке в ночь швыряет живое существо – комок боли, ужаса и визга, лапки и когти хватаются за рукав шинели, пуговицы глаз намертво пришиты к серой шерсти лица. Рука размахивается и бросает маленькую жизнь вниз, как камень.
И, пока обезьянка летит вниз, она кричит.
И вместе с ней кричит Софья.
И к ней, лежащей на паркете в крови, подходят черные, смазанные щедро ваксой сапоги, и поднимается сапог, и прямо, точно попадает меж ребер, а потом по животу, и еще раз, и еще раз.
В полном молчании чекист бьет Софью, и лежит на полу, и молчит она.
– Крепкая, ― зло выдыхает, как после стакана водки, чекист, отходя. ― Ну ничего! Там из тебя геройство выбьют! И правду выбьют тоже! Погоди!
Софья лежит. Софья молчит. Софью поднимают. Софью одевают: плащ, шляпка. Софью костерят, как последнюю портовую шлюху. Софью толкают в плечо, в спину: иди! Шевели ногами!
Ноги. Босые ноги.
Она идет в тюрьму, в лагерь, на смерть – босиком.
– Товарищ старший лейтенант! Арестованная – босиком!
– Босиком? Отлично! Не зима сейчас!
«Они со мной – хуже, чем с врагом. С пленными немцами лучше обращаются».
– Что встала, курица?! Мы тебя тут обувать не будем! Золушка, курва! Хрустальная туфелька!
Лестница под босыми ногами. Лестница. Ступени вниз. Вниз. Все вниз и вниз.
«Ты последний раз идешь по этой лестнице. Запоминай».
Я последний раз иду по этой лестнице, Коля.
Коля! Милый мой! Ник! Матросик мой нежный! Счастливый! Я так люблю тебя, Коля! Я так любила тебя! Я тебя никогда не забуду. Они будут бить меня – а я буду думать о тебе. О тебе! О тебе! Я обнимаю твою голову светлую. Целую тебя в глаза твои ясные, серые, чудные. Я запах твой люблю. Нюхать тебя так люблю. Любила. Ты весь такой чистый! Душистый! У тебя и пот пахнет цветами. Ты весь мой! Ты мое счастье! Первое и последнее. Меня изобьют… убьют. Я знаю. Это война. Всегда война! Мы все всегда на войне. Но ты мой мир. Когда меня убьют, ты и там будешь со мной. Я знаю. Обними меня! Поцелуй меня!
Ее заталкивали в черный «воронок», а она повторяла горячими, невесомыми, летящими губами:
– Поцелуй меня.
Николай плакал, сидя на груде битого красного кирпича, обхватив голову руками, плакал посреди вечера, посреди приморской теплой ночи, и белье билось на ветру морскими яркими флагами, и красными флагами праздников, и белыми флагами, когда сдаются в позорный плен, и черными флагами, накинутыми на зеркала в доме покойника, и губы его шевелились, он слышал, что Софья ему нашептала, и он повторял ей – через земли, крыши, дымы, крики, звон часов, хрипы радио, хрипы пытаемых и казнимых:
– Поцелуй меня. Ну пожалуйста, ну Софья, ну я прошу тебя. Поцелуй меня. Крепко обними. Я с тобой. Ты не бойся. Только ничего не бойся. Я с тобой.
Рыдал, не стесняясь звезд и луны.
Глухо гудел океан за плечами, над затылком
И девочка Маргарита белым ангелом встала, качаясь в ночи, рядом с ним.
И нежно сказала, гладя его облачной рукой по голове, утешая:
– Она с тобой, Коля. И я – с тобой.
палуба СКР-19
август 1942 г.
порт Диксон
неравный бой с немецко-фашистским крейсером «Адмирал Шеер»
Транкова убили
лейтенант Кротов ранен
― Ты куда бежишь, парень?
– Посыльный из штаба морских операций!
– Проводить тебя к помощнику командира?
– Так точно!
Крюков хотел, не по уставу, хлопнуть паренька по плечу. Юный совсем.
Шел впереди, юнга сзади, вытягивая шею, чтобы стать выше.
Все равно рядом с высоченным, длинным Крюковым – шавочкой семенил.
Ночь. Холодное море перекатывает серые валы. Светлая северная ночь обволакивает лица призрачным светом: свечение сердца, свет мелких, далеких и льдистых, звезд в зените. «Посмертные звезды у нас у всех будут красные». Николай шел, широко расставляя ноги. Брючины хлопали на ветру.
Холод, и льды, и жизнь.
Пока еще жизнь.
Разве кто поверит в смерть, пока молодой?
Постучал в каюту. Вошли оба.
Командир, Александр Гидулянов, на катере портовом ушел на мыс Кретчатик – разузнать, где на берег удобнее всего орудия выгрузить. Старший лейтенант Кротов на корабле остался за него.
Кротов сидел за столом, одетый в бушлат. Воротник бушлата поднят до ушей: греется, дышит в воротник, мерзнет. Быстро, бисерно писал. «Письмо», – догадался Крюков. Кротов стыдливо, сердито прикрыл письмо раскрытой книгой, бросил ручку, и со стального пера стекла чернильная капля.
– Разрешите доложить! ― Крюков выпятил грудь.
– Донесение! ― протянул бумагу юнга.
Кротов не прочитал донесение – проглотил. Мгновенно побелел. Николай все понял сразу.
«Это бой, и немец опасен».
– Донесение принято, юнга! Можете идти.
Махнул рукой.
Юнга убежал: его ждал береговой катер.
– Матрос-рулевой, со мной!
Оба быстро поднялись на мостик. Кротов задыхался. На мостике нес вахту лейтенант Степин. Помощник командира тоскливо поглядел на холодные, тусклые звезды. Лило прогорклое, кислое молоко белое, прозрачное небо. Николай впервые в жизни слышал эти слова. Мокрой плетью, больно и яростно, они хлестнули по груди, по спине. По обветренному ледяными ветрами лицу.
– Боевая тревога!
Стальной голос. Стальные борта. Стальные орудия.
И их всеобщий, Главный Командир – товарищ Сталин: сталь, крепкой выплавки сталь.
А ты, Крюков, не из стали разве сделан?
«Слишком я живой. И не хочу умирать».
Прищур Кротова вонзился в глаза рулевого матроса.
– Что, сдрейфил?!
– Да я, Сергей Александрыч… никак нет!
– Какой я тебе…
Хотел обругать матроса: что себе позволяет, имена-отчества?
На весь ледокол – громкий бой колоколов. Бьют, орут, вопят рынды.
Колокола тревоги.
Колокола смерти.
Крюков сглотнул. Охрип внезапно, как при дифтерите.
Кротов руку протянул. Плеча матроса коснулся.
– Сынок…
Некогда размышлять. Некогда думать и чувствовать.
Время закончилось. Оборвалось быстро и разом.
Люди черными тараканами высыпали на палубы; люди черными кошками шныряли, ползли, тащили – надо было проверить орудия, притащить ящики со снарядами, выверить расстояние до вражеского крейсера.
В синей, сизой дымке, казалось, очень далеко, а на самом деле близко, ― а может быть, страшно близко, а на самом деле далеко, ― в легчайшей взвеси полярной ночи плыл – стоял – висел – корабль.
Даже издалека устрашал. Огромный, железный зверь, мачта торчит, достигая верхушкой звезд; сквозь туман смутно различимы орудия, скошенная труба.
«Мы с ним будем бороться. Все просто. Он будет в нас стрелять. И мы в него. И – кто кого».
Николай оглядел палубу. Маленький ледокол, могучий крейсер. Битва бегемота и божьей коровки.
«Давайте уйдем!» ― рвался крик из груди.
Да ведь и не ушли бы далеко. Сколько узлов в час делает СКР-19? А сколько – эта громадина?
– Корабль к походу!
– Стрелы завалить! Трюмы закрыть!
– «Шеер», ― негромко говорит лейтенант Степин, всматриваясь в сизую, голубиную даль.
Люди носились, метались, расчехляли орудия, мелькали руки, глаза, лица, бушлаты. Люди готовились. Люди боялись. Люди делали вид, что не боятся ничуть: кто пел песенку, кто закурил на ходу, и руки работали, а папироса в углу рта торчала, и ветер пепел в море с палубы сдувал. Люди старались двигаться спокойно, расчетливо и уверенно, но сбивались на дерг, на взмах, на резкий крик. Многие примут бой впервые. Крюков глядел на лица молодых матросов. Белые как снег. Улыбки вымученные. Смерть чуют. «А я разве старик?»
– Крюков!
– Так точно!
– Дублируешь старшину-рулевого Транкова!
– Есть!
– Отдать швартовы!
Лейтенант Степин отнимает от глаз бинокль. Хороший призменный бинокль, цейсовский. Немецкий. Ах ты, фрицевский, в бога-душу-мать.
И за борт не выбросишь фашистскую поделку. Техника у гадов мировая.
Тишина. Белесое, молочное небо. Звезды вспыхивают и гаснут.
«Боже, я верю в тебя. Боже, не погаси мою звезду».
И торкнулось под сердце: «Марэся…»
Девочка-ромашка. Девочка-незабудка. Я не забуду тебя. Я… вернусь к тебе.
«Мертвым, в гробу, а вернусь».
― Направление на цель… Дистанция…
Пока артиллеристы не открывают огня.
Крюков шагнул к Кротову.
– Разрешите…
– Разрешаю. Все, ― полоснул узким прищуром, ― разрешаю.
– К орудию меня поставьте!
– Крюков, ты матрос-рулевой, и ты заменишь Сашу Транкова, если…
Николай сжал кулаки. Будто ударить кого готовился.
– Хорошо! Будь по-твоему.
Клацать перестали замки орудий. Тишина. Она обваливалась с небес, она сама была – небом.
На земле, в мире, во всей Арктике есть только небо. Белый, высокий ночной храм неба. Белые, медленные, как тюлени, льды. Серые жесткие, железные скалы. Бога нет – медведю белому молись. Когда встанет солнце, и пойдет широко, вольно и безбрежно по небу, очерчивая мощный земной круг, холодный синий окоем, Север улыбнется, оскалится льдами, скалами, снегами. Плеснет ледяными слезами из-под борта – в лицо. А когда солнце царственно завершит небесный путь – начнет валиться за горизонт, но не сможет упасть, и польется на скалы, из-под черных плотных слоистых туч, алая угрюмая кровь – так восстанет закат, испугает до полусмерти нежные души суровых людей и отразится в красных бесстрастных глазах веселых белых медведей.
Тишина. Сейчас – тишина. Она слишком тяжелая, тишина.
Ее невозможно вынести.
И однако все они ее – выносят.
На своих плечах – выносят.
На спинах. На загорбках. На руках.
«Пока еще не пролилась кровь. Еще не наступил закат».
Да ведь и рассвет еще не наступил.
– Прицел… Поставить трубку на удар… Орудия – зарядить!
«Дежнев» шел и шел прочь от причала. Порт таял в тумане, в разводах белого молока. Волны хлюпали о черные борта. Ручки машинного телеграфа переведены с малого хода на полный. Саша Транков, полный вперед! Курс на выход из гавани.
Навстречу бою. Навстречу – огню.
Крюков положил руки на рукоятки крупнокалиберного пулемета. Мостик качается под ногами, дрожит.
Полный ход. Полный ход времени; минут; секунд; жизни.
Он облизнул губы, крепче вцепился в рукоятки и подумал: так ярко, так ясно и красиво я еще никогда не видел ничего. Я мир не видел! «Так полно, так… рьяно, страстно… я никогда еще не жил».
Значит, жизнь в виду смерти – самая яркая?
Не додумал. Вражеский корабль приближался. Что будет делать «Дежнев», ведь его расстреляют в пух! Кротов сказал, он слышал: «Ляжем на дно, перегородим пролив, аккурат между Пирожком и Вегой, фарватер перекроем, в бухту не войдут, на Диксон все равно не попадут!» Родной корабль должен стать железным трупом. Железной костью поперек немецкой глотки. Что ж, командирам виднее.
«Жаль. Как жаль. Так мало я по морям походил. Море мое, море! Прощай!»
О проекте
О подписке