Почти неизбежно обречённые на поражение и последующую за ней резню, великие крестьянские восстания были слишком неорганизованными, чтобы достичь каких-либо продолжительных результатов. Терпеливая и молчаливая борьба, упорно осуществляемая сельскими общинами на протяжении многих лет, принесла бы больше, чем эти лихорадочные вспышки.
Марк Блок. «Сельская история Франции»
Как писал однажды редактор газеты «Нива и сад», великие мужи не в чести у простого народа. Он их не понимает и считает всю эту муру лишней, даже героизм. Маленький человек плевать хотел на великую эпоху. Он предпочитает посидеть в уютной компании и съесть гуляш на сон грядущий. Удивительно ли, что великий государственный муж, глядя на эту шатию-братию, аж трясётся от злости: ему ведь просто до зарезу нужно, чтобы его народ, будь он неладен, вошёл в историю и во все школьные хрестоматии. Великому человеку простой народ – всё равно что гиря на ногах. Что ему народ? Это всё равно, как если бы вы подали на ужин Балоуну с его аппетитом одну-единственную охотничью сосиску! Нет, не хотел бы я слышать, как великие люди в своём кругу клянут нас на все корки.
Реплика Швейка из пьесы Бертольта Брехта «Швейк во Второй мировой воине», пер. А. Голембы и И. Фрадкина (Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах. М.: Искусство, 1964. Т. 4)
Идея этого исследования, его проблематика и методы возникли из всё большей неудовлетворённости многими недавними работами – как моими собственными, так и других авторов – по теме крестьянских восстаний и революций[92]. Совершенно очевидно, что стимулом для чрезмерного внимания, уделяемого крупномасштабным крестьянским восстаниям – по меньшей мере среди североамериканских исследователей, – выступили вой на во Вьетнаме и нечто вроде романа учёных с левыми взглядами с национально-освободительными вой нами. В данном случае интерес и источники взаимно усиливали друг друга. Дело в том, что наиболее богатые исторические и архивные материалы относятся именно к тем моментам, когда крестьянство начинало представлять угрозу для государства и существующего международного порядка. Однако в остальные периоды – то есть на протяжении большей части времени – крестьянство фигурировало в источниках не столько в качестве исторического субъекта, сколько как более или менее анонимная масса, вносившая свою лепту в статистику воинской повинности, налогов, трудовой миграции, землевладения и сельскохозяйственного производства.
Между тем при всей значимости крестьянских восстаний такие события, не говоря уже о крестьянских «революциях», на самом деле происходят нечасто и без связи друг с другом. Не только обстоятельства, благоприятствующие крупномасштабным крестьянским восстаниям, сравнительно редки – сами эти восстания, когда они действительно случаются, почти всегда подавляются без особых церемоний. Разумеется, даже неудавшийся бунт может принести какие-то результаты: несколько уступок от государства или землевладельцев, краткую передышку в момент появления новых и мучительных производственных отношений[93] и не в последнюю очередь память о сопротивлении и мужестве, которая может ждать своего часа в будущем. Однако подобные достижения ненадёжны, тогда как массовые расправы, репрессии и деморализация, следующие за поражением, слишком очевидны и реальны. Стоит также напомнить, что даже в те экстраординарные исторические моменты, когда революции, главной движущей силой которых выступают крестьяне, действительно приводят к захвату власти восставшими, их результаты приносят для крестьянства в лучшем случае половинчатые преимущества. Какими бы ещё ни были возможные завоевания революций, они почти всегда создают государственный аппарат с более выраженной принудительный и гегемонистской составляющей – и этот аппарат зачастую способен преуспеть за счёт сельского населения как никакая другая прежняя власть. Слишком уж часто крестьянство оказывается в ироничной ситуации, помогая прийти к власти некой правящей группе, чьи планы по индустриализации, налогообложению и коллективизации чрезвычайно расходятся с воображаемыми целями крестьян, за которые они боролись[94].
В силу всех указанных причин мне стало ясно, что акцент на крестьянских восстаниях неуместен. Напротив, представляется гораздо более важным понять феномен, который можно назвать повседневными формами крестьянского сопротивления – ту простую, но постоянную борьбу между крестьянством и теми, кто стремится изымать у него труд, продовольствие, налоги, ренту и проценты. В большинстве своих разновидностей эта борьба и близко не доходит до открытого коллективного неповиновения – в данном случае имеется в виду обычное оружие тех групп, которые имеют относительно меньше власти: волокита, притворство, притворное следование правилам, мелкие хищения, придуривание, оговоры, поджоги, вредительство и т. п. Эти брехтовские формы классовой борьбы имеют определённые общие черты. Они требуют минимальной координации и планирования либо вовсе обходятся без них, зачастую представляют собой разновидность индивидуальной самопомощи и, как правило, избегают прямой символической конфронтации с властью или нормами элиты. Понять эти обычные формы сопротивления – значит понять, чем именно занята значительная часть крестьянства в периоды «между восстаниями», чтобы по возможности максимально защитить свои интересы.
Как и в случае с крестьянскими восстаниями, чрезмерно романтизировать это «оружие слабых» было бы серьёзнейшей ошибкой. Перечисленные методы могут оказывать лишь незначительное влияние на те различные формы эксплуатации, с которыми сталкиваются крестьяне, – и едва ли способны на нечто большее. Кроме того, крестьянство не обладает монополией на это оружие, что может легко засвидетельствовать всякий, кто наблюдал, как чиновники и землевладельцы сами сопротивляются невыгодной для них государственной политике и ведут в её отношении подрывную работу.
С другой стороны, такие способы сопротивления в духе Брехта не являются тривиальными. Ограничителем имперских устремлений многих монархов в Юго-Восточной Азии[95] – да и в Европе, раз уж на то пошло, – выступали дезертирство и уклонение от воинской повинности и подневольного труда. Лучше всего этот процесс и его потенциальные последствия отражены в работе Ричарда Чарльза Кобба, посвящённой сопротивлению воинскому призыву и дезертирству во Франции после революции и в первые годы империи:
«С пятого по седьмой годы республики всё чаще появляются сообщения из различных департаментов… о том, что всевозможные призывники из того или иного кантона возвращаются домой и живут там, ни о чём не беспокоясь. Более того, многие призывники не просто вернулись домой, а вообще никогда не покидали места своего проживания… На седьмом году республики статистика по самой распространённой форме членовредительства – отруб ленным пальцам правой руки – начинает свидетельствовать о силе того феномена, который можно назвать необъятным движением коллективного пособничества – в него вовлечены семьи, приходы, местные власти, целые кантоны.
Даже в империи с её гораздо более многочисленной и надёжной сельской полицией не удалось лишь более чем на какое-то время замедлить скорость дезертирства – этой своеобразной кровопотери, которая… начиная с 1812 года вновь достигла катастрофических масштабов. Быть может, не найти более красноречивого примера плебисцита о всеобщей непопулярности деспотического режима, а историку не обнаружить более восхитительного зрелища, чем люди, которые решили, что больше не будут сражаться, и без лишнего шума вернулись по домам… По меньшей мере в этом отношении простонародье внесло свою достойную лепту в свержение самого отвратительного режима Франции»[96].
Ещё одним примером решающей роли тихого и необъявленного дезертирства является развал армии и экономики Конфедерации в ходе Гражданской войны в США. По имеющимся оценкам, почти 250 тысяч белых граждан, соответствовавшим критериям призыва, дезертировали или вообще уклонились от этой повинности[97]. Представляется, что причины этого, как и следовало ожидать, имели как моральный, так и материальный характер. Белые бедняки, в особенности жившие в гористой местности, где отсутствовало рабовладение, были глубоко возмущены тем, что им пришлось сражаться за социальный институт, основные выгодоприобретатели которого зачастую имели освобождение от службы по закону[98]. Военные неудачи и ситуация, получившая название продовольственного кризиса 1862 года, побудили многих дезертировать и вернуться к своим семьям, оказавшимся в тяжёлом положении. Что же касается собственно плантаций, то там массовое уклонение от военной службы и бегство были порождены нехваткой белых надсмотрщиков и тем обстоятельством, что рабы естественным образом разделяли цели северян. Как и в случае Франции, здесь также можно утверждать, что Конфедерацию погубила социальная лавина мелких актов неповиновения, совершённых неожиданно возникшей коалицией рабов и мелких фермеров, – у этой коалиции не было ни названия, ни организации, ни руководства, и уж точно за ней не стоял заговор в духе Ленина.
Аналогичным образом бегство и уклонение от налогов выступали классическим фактором, сдерживавшим амбиции и радиус полномочий государств Третьего мира – как доколониального периода, так и колониальных или независимых стран. Например, ниже мы увидим, что в Седаке при сборе предусмотренной исламом десятины риса официально взимается лишь малая часть от того, что положено по закону, – так происходит благодаря сети пособников и очковтирателей, которые превращают закон в набор букв на бумаге. Нет ничего особенно удивительного в том, что значительная часть налоговых поступлений государств Третьего мира собирается в виде пошлин на импорт и экспорт – данная закономерность в немалой степени является следствием того, что их подданные способны сопротивляться налогообложению. Даже при бессистемном ознакомлении с литературой о «развитии» сельских районов можно обнаружить богатый урожай непопулярных государственных схем и программ, которые были мало-помалу сведены на нет пассивным сопротивлением крестьянства. Автор одного из редких по меркам нынешних исследований описаний того, как крестьянам – в данном случае в Восточной Африке – на протяжении нескольких десятилетий удавалось перечёркивать или обходить угрожавшую им политику государства, делает следующий вывод:
«В этой ситуации вполне понятно, что уравнение развития зачастую сводится к игре с нулевой суммой. Как продемонстрировало настоящее исследование, правители далеко не всегда выходят из таких игр победителями. В свете современной девелопменталистской мысли африканский крестьянин едва ли является героем, однако он нередко наносил поражения властям, используя свои навыки обмана»[99].
В некоторых случаях это сопротивление становится активным и даже насильственным. Однако чаще оно принимает форму пассивного неповиновения, неуловимой подрывной деятельности, уклонения и обмана. В качестве примера можно привести настойчивые попытки колониальных властей Малайи удержать крестьянство от выращивания и продажи каучука, которые могли бы составить конкуренцию плантационному сектору за землю и рынки сбыта[100]. С 1922 по 1928 годы, а затем в 1930-х годах были испробованы различные ограничительные схемы и законодательство о землепользовании, но всё это принесло лишь скромные результаты из-за масштабного сопротивления крестьян. Ярким примером оборонительных приёмов, доступных находящемуся в отчаянном положении крестьянству, выступают усилия крестьян так называемых социалистических государств, направленные сначала на недопущение, а затем и на смягчение или даже ликвидацию непопулярных форм коллективного сельского хозяйства. И здесь борьба отмечена не столько массовыми и дерзкими столкновениями, сколько тихим уклонением – не менее массовым и зачастую гораздо более эффективным[101].
Стиль сопротивления, о котором идёт речь, возможно, лучше всего описывается при помощи контрастных парных форм сопротивления, каждая из которых в большей или меньшей степени направлена на одну и ту же цель. Первым элементом в каждой такой паре выступает «повседневное» сопротивление в нашем понимании этого термина; второй элемент представляет собой открытое неповиновение, которое преобладает в изучении политики крестьянства и рабочего класса. К первой сфере, к примеру, относится тихий фрагментарный процесс, при помощи которого крестьяне-сквоттеры часто вторгались на плантации и в государственные лесные угодья, ко второй – открытое вторжение на землю, непосредственно бросающее вызов отношениям собственности. С точки зрения фактического занятия и использования земли, присвоение путем самозахвата может принести больше, чем открытое демонстративное вторжение на землю, хотя де-юре распределение прав собственности никогда не оспаривается публично. Обратимся к другому примеру: к первой из указанных сфер относится всплеск массового дезертирства, которое лишает армию боеспособности, а к другой – открытый мятеж, направленный на устранение или замену командиров. Как уже отмечалось, дезертирство способно принести какие-то результаты там, где мятеж может потерпеть неудачу, именно потому, что оно подразумевает самопомощь и оставление позиций, а не организованную конфронтацию. И всё же массовый отказ от подчинения в некотором смысле более радикален по своим последствиям для армии как организации, нежели замена командиров. В качестве последнего примера из первой сферы можно привести расхищение государственных или частных зернохранилищ, а из другой – прямое нападение на рынки или зернохранилища с целью открытого перераспределения.
С более впечатляющими публичными конфронтациями повседневные формы сопротивления объединяет то, что они призваны смягчить или опровергнуть притязания вышестоящих классов либо выдвинуть притязания по отношению к этим классам. Подобные притязания, как правило, связаны с материальным ядром классовой борьбы – присвоением земли, труда, налогов, рент и т. д. Что же касается наиболее разительного отличия повседневного сопротивления от других его форм, то оно заключается в подразумеваемом по умолчанию дезавуировании публичных и символических целей. Если институционализированная политика имеет формальный и открытый характер, а её задачей являются систематические изменения де-юре, то повседневное сопротивление является неформальным, зачастую скрытым и нацеленным преимущественно на сиюминутную выгоду де-факто[102].
Вполне очевидно, что фактический успех сопротивления зачастую прямо пропорционален символической конформности, за которой оно прячется. Открытое неподчинение почти в любом контексте спровоцирует более стремительную и яростную реакцию, нежели неподчинение, которое может быть столь же повсеместным, но никогда не оспаривает формальные дефиниции иерархии и власти. Для большинства подчинённых классов, у которых, как показывает весь ход истории, имелось мало перспектив улучшения своего статуса, такая форма сопротивления была единственным вариантом действий. Тем не менее потенциальные достижения даже в границах этой символической смирительной рубашки выступают своего рода свидетельством человеческой настойчивости и изобретательности. В качестве примера приведем такое описание сопротивления низших каст в Индии:
«Для людей, пожизненно связавших себя обязательствами быть чьей-либо прислугой, наиболее характерным способом выражения недовольства отношениями с хозяином было небрежное и неэффективное выполнение их работы. Они могли намеренно или неосознанно притворяться больными, несведущими или некомпетентными, что приводило их хозяев в смятение. В ответ хозяин мог отказаться предоставлять слуге дополнительные льготы, однако он всё равно был обязан обеспечивать ему пропитание, если не хотел полностью потерять свои вложения в прислугу. Этот способ пассивного сопротивления, если он не выражался в открытом неповиновении, был почти непреодолим – он укреплял стереотипные представления хавьяков относительно сущности людей из низших каст, но не давал им возможности действовать»[103].
Подобные формы упорного сопротивления особенно хорошо задокументированы в обширном корпусе работ о рабстве в США, где открытое неповиновение, как правило, было безрассудством. История сопротивления рабству на американском Юге во времена до Гражданской войны преимущественно представляет собой череду сюжетов о волоките, притворном выполнении правил, бегстве, дуракавалянии, подрывных действиях, воровстве и, что не менее важно, культурном сопротивлении. Подобные практики редко ставили под сомнение систему рабства как таковую – если это вообще когда-либо происходило, – но всё же позволяли достигать гораздо больших результатов благодаря своей недекларируемой, ограниченной и язвительной манере, нежели те немногие героические и кратковременные вооруженные восстания, которым посвящено так много работ. Сами рабы, судя по всему, понимали, что в большинстве случаев их сопротивление может быть успешным лишь в той мере, в какой оно скрывается за маской подчинения на публику. Можно предположить, что рабы давали своим детям советы наподобие тех, что современные наёмные работники на плантациях в Индонезии определённо слышат от собственных родителей:
«Я призываю их [молодежь] помнить, что они продают свой труд, а тот, кто его покупает, хотел бы увидеть от него какую-то отдачу – поэтому работайте, когда он неподалёку, а после того, как он уйдёт, можете расслабиться. Но убедитесь, что вы всегда производите впечатление, будто заняты делом, когда рядом находятся надзиратели»[104].
Из этой точки зрения проистекают два отдельных наблюдения. Во-первых, характер сопротивления в огромной степени зависит от существующих форм контроля над трудом и представлений о вероятности и суровости ответных действий. Если последствия открытой забастовки, скорее всего, будут катастрофическими – бастующих уволят или посадят в тюрьму, – то трудящиеся могут прибегнуть к снижению темпов работы или к некачественному выполнению задач. Зачастую из-за неанонсированного и анонимного характера таких действий противоположной стороне особенно затруднительно дать оценку вины или применить какие-либо санкции. В промышленности замедление темпов работы получило название «итальянской» забастовки – этот метод в особенности используется в тех случаях, когда работники опасаются репрессий (в качестве примера можно привести Польшу в условиях военного положения в 1983 году)[105]
О проекте
О подписке