Впрочем, были очевидны две вещи. Во-первых, почти все считали, что бесстыдство и жадность – как среди богатых в целом, так и среди богатых хаджи в частности – сейчас проявляются хуже, чем в прошлом. С этим соглашались даже богатые хаджи, хотя они и снимали с себя обвинения. Вот слова Сукура, выражавшие мнение большинства: «В былые времена хаджи были настоящими, а сегодня это уже не так. Они просто носят свои одеяния. Они всего лишь побывали в Мекке [но не совершили настоящее паломничество]. После возвращения они должны вести себя как праведники, а на деле они даже проворачивают схемы пади-чунка. Им просто хочется больше денег. Никаких пределов тут нет»[82]. Во-вторых, очевидно, что после смерти таких хаджи их прегрешения навлекут на себя самые изощренные божьи кары. В чём именно будет заключаться наказание, можно только гадать, но вот слова Абдула Рахмана, представившего это допущение в конкретных подробностях: «Когда они попадут в ад, они будут плавать в крови».
Ценность достаточно приукрашенных, изобилующих деталями и передаваемых из уст в уста рассказов о Разаке и Хаджи Метле гораздо больше, чем просто развлечение. В совокупности они превращаются в перестрелку из малокалиберного оружия, в небольшое боестолкновение в той холодной вой не символов, которая идёт в Седаке между богатыми и бедными. Боевые действия в этой вой не – как и в большинстве других – ведутся на неустойчивой местности, где присутствует множество нейтральных фигур, посторонних лиц и не особо желающих сражаться участников, которые симпатизируют и одной, и другой стороне. Эта вой на – по меньшей мере на данный момент – остаётся холодной как потому, что у многих из её потенциальных участников имеются важные общие интересы, которые могут оказаться под угрозой в случае тотальной конфронтации, так и потому, что одна из сторон – бедняки – не питает иллюзий относительно исхода прямого нападения на другую. Таким образом, «вести с войны» почти целиком состоят из слов, взаимных ложных выпадов, угроз, одной-двух потасовок – а главное, пропагандистских действий.
Истории, циркулирующие о Разаке и Хаджи Метле, возможно, понимаются именно в этом смысле – как пропаганда. Подобно эффективной пропаганде, они выражают – и воплощают собой – целостное высказывание о том, что именно происходит в этом небольшом местечке. Достаточно одного упоминания имени Разака богатыми жителями деревни, как в воображении появляется картина цепких и бесчестных бедняков, которые нарушают общепринятые стандарты подобающего для селян поведения. По мнению состоятельных жителей Седаки, Разак воплощает собой отрицательный образец, в направлении которого, увы, движутся бедняки в целом. А когда бедные селяне просто упоминают имя Хаджи Метлы, в воображении возникает картина жадных и прижимистых богачей, которые точно так же нарушают общепринятые стандарты деревенского поведения. По их мнению, Хаджи Метла – это отрицательный образец, к которому стремятся богатые в целом.
Значительную часть своей символической силы Хаджи Метла и Разак обретают благодаря тому, что это реальные люди, выступающие конкретными человеческими примерами поведения, которое они стали воплощать. За Разаком, ежедневно пополняющим собственную легенду новыми эпизодами, может наблюдать каждый житель деревни. В случае Хаджи Метлы этот опыт не настолько прямой, но лишь в небольшой степени. Его видели или встречали почти все, а истории о том, как он захватывал земли и занимался ростовщичеством, слышал из первых уст каждый взрослый. Учитывая наличие ощутимых почти на физическом уровне местных легенд, которые селяне могут проверить на собственном опыте, подобной пропаганде для изложения своей позиции не приходится полагаться на простую доверчивость. Другой вопрос, конечно, в том, как вы будете понимать эти живые легенды – в чём именно заключается их смысл. Тем не менее исходным материалом для них выступают социальные факты.
Между тем ценность Разака и Хаджи Метлы как социальных символов проистекает как из того, что они даны в ощущениях, так и из их экстравагантности. Именно эта экстравагантность не только обеспечивает историям об этих персонажах увлекательность[83], но и превращает их в эффективные средства пропаганды. В Седаке даже бедняки соглашаются с тем, что Разак из-за своих выходок выходит за рамки приличий. А что касается Хаджи Метлы, то даже Кадир Чети согласится, что он приобрёл своё состояние, нарушая повеления Аллаха и деревенского общества. И богатые, и бедные пользуются именно теми крайними примерами, которые лучше всего пойдут им на руку – примерами, которые придётся признать «другой стороне».
Истории, которые связаны с двумя этими людьми, также следует признать краеугольными камнями некоей выстраиваемой идеологической доктрины. В качестве идеологии эти сюжеты воплощают критику вещей в том виде, как они есть, равно как и представление о вещах в том виде, какими они должны быть. Они представляют собой попытку создания и поддержания определённого представления о том, каким должно быть достойное и приемлемое человеческое поведение. В качестве негативных примеров совершенно неприемлемого поведения истории о Разаке и Хаджи Метле достигают своей цели точно так же, как любая социально санкционированная оценка девиаций помогает установить, какое поведение является нормальным, корректным и предпочтительным. Таким образом, подобные истории можно рассматривать как своего рода социальный текст на тему человеческой порядочности. Они необходимы именно потому, что поддержание того или иного символического порядка всегда столь же проблематично, как и его изменение. Идеологическая работа по восстановлению (repair)[84] и обновлению никогда не завершается.
Имплицитная цель этих конкурирующих идеологий заключается не просто в убеждении, но и в контроле – точнее сказать, они стремятся контролировать путём убеждения. В той мере, в какой им удаётся сформировать поведение людей, они достигают и классовых целей. Если бы истории о Хаджи Метле вразумляли богатых, то они не стали бы ссужать деньги под высокий процент, не стали бы строить планы на чужие земли, были бы более щедрыми в религиозной благотворительности и пирах, нанимали бы больше арендаторов и работников. Для бедняков выгоды от такого расклада очевидны. С другой стороны, если бы они как следует обдумали бесславный пример Разака, то не стали бы назойливо домогаться от богачей подарков, не приходили бы на пиры без приглашения, были бы верными работниками и держали бы своё слово. Для богатых преимущества такого расклада столь же очевидны. В данном случае перед нами нечто вроде символического равновесия. Посыл для богачей звучит так: будете вести себя как Хаджи Метла – можете рассчитывать на то, что окажетесь людьми с такой же запятнанной репутацией, как и у него. А посыл для бедных таков: будете вести себя, как Разак – заслужите такое же презрение, как и он. И если бы желания становились делами, а идеология превращалась в практику, то Седака превратилась бы в маленькую утопию, населённую великодушными и проявляющими сострадание землевладельцами и честными и усердными арендаторами и работниками.
Увы, равновесие здесь лишь символическое. В конечном итоге, эти предостерегающие истории заклинают богатых и бедных отказаться от своих непосредственных материальных интересов ради защиты своей репутации. Но насколько важно иметь доброе имя? Или, наоборот, какова цена плохой репутации? К сожалению, ответ на эти вопросы во многом зависит от того, кем вы являетесь, поскольку цена плохой репутации является прямой производной от тех социальных и экономических санкций, которые могут быть применены для наказания её обладателя. С классовой точки зрения, необходимо задаться вопросом о том, насколько бедные зависят от хорошего мнения богатых и наоборот. В этом отношении репутационная политика является чем-то вроде односторонних отношений[85]. Выходит так, что богатые обладают социальной властью, позволяющей им навязывать своё представление о достойном поведении бедным, тогда как бедные редко в состоянии навязать своё видение богатым. Для бедняков доб рое имя представляет собой нечто вроде полиса социального страхования от тысяч случайностей жизни на земле. Оно складывается из почтительного поведения, прислуживания на пирах и помощи при перемещении домов, готовности работать без особых препирательств по поводу оплаты и молчаливой поддержки деревенских лидеров. Это приносит ощутимые выгоды в части трудоустройства, благотворительности, помощи в случае смерти или болезни, а также доступа к всевозможным субсидиям, которые должна распределять в деревне правящая партия. А выгоды нематериального характера заключается в том, что вам открыт доступ как к неформальным любезностям, так и к ритуалам деревенской жизни. Разак, лишившись своего доброго имени, тем самым приобрёл известную меру свободы нарушать этикет деревенской жизни[86]. Но за эту свободу он платит высокую цену как в труде, так и в плане общественного презрения. Единственная уступка Разака общепринятым формальностям состоит в том, что он расчётливо вступил в правящую партию. Хамзах, напротив, заработал себе доброе имя и сохранил его. Это стоит ему времени и труда, которые он посвящает разным деревенским начинаниям, приготовлению пищи на пирах и уходу за деревенским молитвенным домом (сурау) и помещением для собраний (балай). Как будет показано ниже, ему также стоит определённых неприятных усилий наигранное уважение к своим социальным благодетелям, которое он не всегда испытывает. Однако репутация Хамзаха приносит ему дивиденды в виде обеспеченности работой, подарков в виде закята, помощи, когда он болеет, а также публичного проявления уважения и внимания. Это существенные вознаграждения: их достаточно, чтобы гарантировать, что все бедняки в Седаке – за исключением трех или четырёх человек – решат во многих отношениях соответствовать стандарту достойного поведения, который определяется и навязывается деревенской элитой.
Люди наподобие Хаджи Метлы и Кадира Чети в этом мирке надёжно изолированы от последствий дурной репутации. От бедняков им нужно мало, или ничего не нужно вовсе. Ирония заключается в том, что их изоляция – земля, а также доходы и власть, которые она обеспечивает, – была приобретена лишь при помощи нарушения именно тех правил щедрости и внимания к другим[87], которые могли бы принести им доброе имя. Теперь же они практически не подвержены санкциям.
Впрочем, имеется одно исключение. Пусть богачи могут быть относительно невосприимчивыми к материальным санкциям, но они не могут избежать санкций символических – клеветы, сплетен, очернительства. Но даже на этой небольшой территории борьба идёт неравными силами. Ни в чём это не проявляется столь же очевидно, как в том обстоятельстве, что Разака унижают в лицо, тогда как Хаджи Метлу и Кадира Чети неизменно унижают за глаза. Иными словами, к Кадиру Чети в лицо всегда обращаются как «Пак Хаджи», и я бы удивился, если он вообще знал своё расхожее прозвище. Презрению, которое за ним закрепилось, вообще не требуется достигать его ушей и беспокоить его сон.
Общественное почтение, демонстрируемое по отношению к Хаджи Кадиру, по большей части, конечно же, является «ложным»[88]. Бедные селяне, да и не только они, предпочитают кривить душой, полностью осознавая, к каким негативным последствиям приведёт любой иной образ действий. Например, когда деревенский старик Исхак осмеливается пренебрежительно говорить со мной о Хаджи Метле, в конце он просит меня никому не говорить об этом ни слова в Яне или Менкуане, опасаясь возмездия. Здесь перед нами разница между поведением «на сцене» и «за кулисами»: поскольку почтительность, выражаемая в публичных, наполненных властными отношениями ситуациях, сводится на нет в сравнительной безопасности закулисной частной жизни, постольку можно однозначно говорить о ложном почтении.
Но даже ложное почтение выступает безошибочной демонстрацией социальной власти состоятельных людей. Немаловажный момент заключается в том, что сельская элита продолжает контролировать публичную сцену. Публичный символический порядок поддерживается благодаря внешнему почтению, которому никто не бросает открытый вызов. Таким образом, на этом во многом символическом уровне точно так же, как и в сфере материального обмена, социальный дисбаланс сил дозволяет публичные оскорбления Разака, но не допускает публичных оскорблений Хаджи Кадира или Хаджи Метлы.
Однако лица, облечённые властью в деревне, не обладают тотальным контролем над сценой. Их авторству может принадлежать основной сценарий пьесы, но в его пределах склонные к конфликтам или недовольные актёры находят достаточно пространства для манёвра, чтобы тонкими способами выразить своё пренебрежение к происходящему. Могут произноситься предусмотренные сценарием реплики, делаться соответствующие жесты, но очевидно, что многие актёры попросту отбывают номер и не вкладывают в исполнение своё сердце. Этот тип поведения можно проиллюстрировать банальным примером, знакомым любому автомобилисту или пешеходу. Представьте, что сигнал светофора меняется, когда идущий через перекрёсток пешеход пересёк его наполовину. Пока пешеходу не угрожает непосредственная опасность от встречного движения транспорта, существует вероятность, что за этим последует небольшая драматизация. Один или два шага он поднимает колени чуть выше, имитируя спешку и тем самым по умолчанию признавая приоритет на проезд автомобилиста. Но на самом деле почти во всех случаях – если моё впечатление корректно, – реальное продвижение пешехода через перекрёсток происходит не быстрее, чем если бы он просто двигался в своём исходном темпе. Тем самым возникает впечатление соблюдения правил, но отсутствует его суть. Однако при этом символический порядок – право автомобилиста на дорогу – не оспаривается напрямую – более того, он подтверждается видимостью поспешности[89]. Отсюда совсем немного до ситуации, когда символическое соблюдение правил максимизируется в точности для того, чтобы минимизировать их соблюдение на уровне актуального поведения.
Именно с помощью аналогичных форм минимального соблюдения правил бедные селяне способны незаметно дать понять, что их образ действий (performance) не является искренним. Они могут прийти на пир к богатому односельчанину, но пробыть там ровно столько времени, чтобы быстро поесть и уйти. Они соблюдают обычай принимать приглашение, но это соблюдение граничит с нарушением этикета. Кроме того, они могут принести подарок – деньги или какую-то вещь, – который меньше ожидаемого, но не настолько мал, чтобы его сочли прямым оскорблением хозяина. Они могут поприветствовать крупного землевладельца на сельской дороге, потому что так «положено», но приветствие будет кратким и не настолько тёплым, каким могло бы быть. Все эти и прочие формы неохотного соблюдения правил не доходят до открытого неповиновения и по меньшей мере соответствуют минимальным стандартам вежливости и почтения, которых в обычной ситуации могут потребовать богачи. Тем не менее они заодно сигнализируют о вторжении – пусть и незначительном – «внесценического» отношения в само действо, о вторжении, достаточном для того, чтобы донести его смысл до режиссёров, но не настолько отъявленном, чтобы возник риск конфронтации[90].
Та разновидность конфликта, которую мы рассматриваем, необычайно недраматична. На одном из уровней этот конфликт представляет собой спор за определение справедливости, борьбу за контроль над понятиями и символами, при помощи которых производится оценка текущего опыта. На другом уровне ведётся борьба за уместность того или иного определения справедливости применительно к конкретному случаю, конкретному набору фактов и конкретному поведению. Например, если допустить, что богатым положено быть щедрыми, то является ли отказ конкретного землевладельца сделать подарок нарушением этого принципа – или же это законный отпор человеку, который лишь прибедняется или же благодаря своим неподобающим манерам утратил право на благотворительность? Наконец, на третьем уровне это, конечно же, борьба за землю, труд, доходы и власть в условиях масштабных перемен, вызванных сельскохозяйственной революцией.
Ресурсы, которые привносятся в это соревнование разными его участниками, едва ли выдерживают сравнение. У местной элиты почти всегда имеется собственный способ контролировать экономическую жизнь деревни. Учитывая власть элиты над ресурсами, она заодно может в значительной степени контролировать публичную ритуальную жизнь, то есть поведение большинства бедных представителей общины «на сцене». Контроль элиты ослабевает лишь «за кулисами», где сплетни, байки, клевета и анонимный саботаж высмеивают и отрицают публичный ритуальный порядок. Если вернуться к приведённой выше военной метафоре, то лишь здесь местность относительно благоприятна для непритязательного арсенала обездоленных.
Можно легко задаться вопросом: почему именно здесь, в какой-то деревне, не имеющей особого значения, мы рассматриваем борьбу горстки людей, потерпевших поражение в истории? Последняя формулировка в самом деле вызывает мало сомнений. Бедняки Седаки почти наверняка являются представителями «того класса, по которому прошёлся локомотив исторического прогресса», как выразился Баррингтон Мур[91]. При этом против них выстроились большие батальоны государства, капиталистических отношений в сельском хозяйстве и самой демографии. Оснований для уверенности в том, что они смогут существенно улучшить свои материальные перспективы в деревне, мало, зато есть все основания рассчитывать на то, что эти люди – по меньшей мере в краткосрочной перспективе – окажутся проигравшими, как и миллионы крестьян до них.
Обоснование подобного предприятия должно заключаться именно в его банальности – в том, что указанные обстоятельства выступают нормальным контекстом, в котором исторически происходил классовый конфликт. Внимательно исследовав эти обстоятельства, возможно утверждать нечто значимое о нормальном классовом сознании, о повседневном сопротивлении, о непримечательных классовых отношениях в ситуациях, когда, как это чаще всего бывает, ни открытое коллективное неповиновение, ни восстание не являются вероятными или возможными.
О проекте
О подписке