Установить, в какой степени и какими способами крестьяне фактически принимают социальный порядок, пропагандируемый элитами, можно при помощи обращения к культуре, которую крестьяне создают на основе своего опыта, – к их «закулисным» комментариям и разговорам, их пословицам, народным песням и народной истории, легендам, шуткам, языку, ритуалам и религии. Отдельные элементы культуры низшего класса, конечно же, более актуальны для рассматриваемой проблемы, чем другие. Для любой аграрной системы можно выявить набор ключевых ценностей, обосновывающих право элиты на почтительное отношение, землю, налоги и ренту, на которые она претендует. Вопрос о том, встречают ли такие ключевые ценности поддержку или сопротивление внутри субкультуры подчинённых классов, по большей части имеет эмпирический характер. Если разбойники и браконьеры превращаются в народных героев, то можно сделать вывод, что нарушения элитных кодексов вызывают компенсаторное восхищение. Если различные формы внешнего почтения высмеиваются приватным образом, это может подразумевать, что крестьяне едва ли находятся во власти естественно установленного социального порядка. Если людей, которые пытаются выхлопотать персональную благосклонность элиты, избегают и подвергают остракизму представители их собственного класса, то перед нами свидетельство существования субкультуры низшего класса, обладаю щей санкционирующей властью. Однако отказ от элитарных ценностей редко бывает всеобъемлющим предприятием, поэтому лишь тщательное изучение крестьянских ценностей может определить основные моменты разногласий и совпадений. В этом смысле точки разногласий приобретают диагностический характер лишь тогда, когда они сосредотачиваются на ключевых ценностях социального порядка, разрастаются и усиливаются.
Именно эти вопросы я обдумывал более полутора лет, проведённых в деревне Седака, слушая её жителей, расспрашивая их и пытаясь понять проблемы, которые будоражили этих людей во время моего пребывания среди них. Надеюсь, что в результате мне удалось представить близкое к «земле» тщательное описание классовых отношений в этом очень небольшом месте (70 семей, 360 человек), которое переживает чрезвычайно масштабные изменения, вызванные «зелёной революцией», а именно переходом к выращиванию двойных урожаев риса. По большей части (хотя и не в полном объёме) это описание представляет собой рассказ о процессе, который предстаёт проигранной классовой борьбой против капиталистического сельскохозяйственного развития и его человеческих агентов. Само собой разумеется, что я посчитал важным внимательно прислушиваться к тем человеческим агентам, которых я исследовал, к их опыту, их категориям, их ценностям, их пониманию ситуации. Приведу несколько оснований для включения в моё исследование подобного феноменологического подхода.
Первая причина связана с тем, в каком направлении могут и должны двигаться социальные науки. В некоторых наиболее структуралистских вариантах неомарксизма стало модно допускать, что мы можем делать выводы о природе классовых отношений в любой несоциалистической стране Третьего мира непосредственно на основании нескольких диагностических характеристик – господствующего способа производства, способа и момента её включения в мировую экономику или характерного для неё способа изъятия прибавочного продукта. Эта процедура влечёт за собой чрезвычайно редукционистский скачок прямо от одного или очень немногих заданных экономических параметров к классовой ситуации, которая, предположительно, из них проистекает. При таком подходе отсутствуют человеческие акторы – имеются лишь механизмы и марионетки. Разумеется, экономические данности играют ключевую роль – они определяют значительную часть (хотя и не в полном объёме) ситуации, с которой сталкиваются люди, и накладывают ограничения на возможные и вообразимые ответы. Однако эти пределы широки, а внутри них человеческие акторы формируют собственные ответы, собственный классовый опыт, собственную историю. Как отмечает Э. П. Томпсон в своем полемическом высказывании против Луи Альтюссера,
«это [эпистемологический отказ от опыта] также непростительно для марксиста, поскольку опыт является необходимым средним звеном между общественным бытием и общественным сознанием. Именно опыт – зачастую классовый опыт – придаёт окраску культуре, ценностям и мышлению; именно посредством опыта способ производства осуществляет решающее давление на другие виды деятельности… Классы возникают потому, что мужчины и женщины в рамках определённых производственных отношений идентифицируют свои антагонистические интересы и начинают бороться, мыслить и задавать ценности классовыми способами. Таким образом, процесс формирования классов – это процесс самосоздания, хотя и в уже заданных условиях»[122].
Каким ещё образом способ производства может воздействовать на природу классовых отношений, если не в форме, опосредованной человеческим опытом и интерпретацией? Лишь охватив этот опыт во всей его полноте, можно будет утверждать нечто значимое о том, как отдельно взятая экономическая система влияет на тех, кто её формирует, поддерживает или уничтожает. И разумеется, если сказанное верно применительно к крестьянству или пролетариату, то нет никаких сомнений, что то же самое справедливо и для буржуазии, мелкой буржуазии и даже люмпен-пролетариата[123]. Исключить опыт человеческих агентов из анализа классовых отношений означало бы заставить теорию проглотить собственный хвост.
Второе основание для того, чтобы поместить в центр исследования опыт человеческих агентов, связано с самой концепцией класса. Выявить некий класс в себе – группу лиц, занимающих сопоставимое положение по отношению к средствам производства, – дело хорошее. Но что, если такие объективные структурные дефиниции не находят особого отклика в сознании и осмысленной деятельности тех людей, которые получили подобное определение[124]? Вместо простого предположения о полном соответствии между «объективной» классовой структурой и сознанием не будет ли гораздо предпочтительнее понять, как эти структуры воспринимаются человеческими акторами из плоти и крови? В конечном итоге, категория класса не исчерпывает всё объяснительное пространство социальных действий. Нигде этот момент не проявляется в большей степени, как в крестьянской деревне, где класс может конкурировать с родством, соседством, кликами и ритуальными связями как средоточиями человеческой идентичности и солидарности. За пределами деревни конкурировать за лояльность с классом также могут принадлежность к определённой этнической или языковой группе, религии и региону. Категория класса может быть применима к одним ситуациям и неприменима к другим, она может усиливаться другими связями или пересекаться с ними; для одних она может быть гораздо важнее, чем для других. Те, кто испытывает искушение отвергнуть все принципы человеческого действия, которые противоречат классовой идентичности как «ложное сознание», и ждать «детерминации в последней инстанции», о которой пишет Альтюссер[125], скорее всего, предаются напрасным ожиданиям. Между тем беспорядочная реальность множественных идентичностей так и останется тем опытом, который направляет социальные отношения. Ни крестьяне, ни пролетарии не выводят свои идентичности напрямую или исключительно из способа производства, и чем раньше мы обратим внимание на конкретный классовый опыт в том виде, в котором он проживается, тем быстрее мы сможем оценить как препятствия для формирования классов, так и соответствующие возможности.
Ещё одним обоснованием тщательного анализа классовых отношений является то, что в деревне – да и не только там – классы перемещаются под странными и обманчивыми лозунгами. Они воспринимаются не как призрачные и абстрактные концепции, а в слишком человеческой форме особых лиц и групп, особых конфликтов и борьбы. Специфику этого опыта применительно к рабочему классу уловили Фрэнсис Фокс Пайвен и Ричард А. Клоуард:
«Начнём с того, что человеческий опыт лишений и угнетения переживается в конкретной обстановке, а не является конечным продуктом масштабных и абстрактных процессов, – и именно конкретный опыт превращает недовольство людей в конкретные претензии, относящиеся к конкретным целям. Опыт рабочих – это опыт фабрики, стремительного ритма конвейера, начальников цехов, доносчиков, охранников, хозяина и получения зарплаты. Монополистический капитализм не является тем непосредственным опытом, который они переживают»[126].
Точно так же опыт малайского крестьянина – это опыт растущей арендной платы за землю, скупых землевладельцев, разорительных процентов у ростовщиков, комбайнов, вытесняющих крестьян с земли, и мелких бюрократов с их дурным обращением. В опыте малайского крестьянина нет денежных отношений или пирамиды капиталистических финансов, которая делает упомянутых землевладельцев, владельцев комбайнов, ростовщиков и бюрократов лишь второстепенным звеном в сложном процессе. Поэтому не слишком удивительно, что классовый язык в деревне содержит «родимые пятна» своего особого происхождения. Селяне не называют Пака Хаджи Кадира агентом финансового капитала – для них он Кадир Чети, поскольку именно посредством ростовщической касты четтиаров, которая господствовала в кредитовании села примерно с 1910 года до Второй мировой войны, малайский крестьянин получал максимально принудительный опыт встречи с финансовым капиталом. То обстоятельство, что слово «четтиары» несёт аналогичные коннотации и для миллионов крестьян Вьетнама и Бирмы, является данью гомогенизации опыта, который принесло проникновение капитализма в Юго-Восточную Азию. И это не просто вопрос распознавания того, что перед нами некая маскировка, и раскрытия скрывающихся за ней реальных отношений, ведь маскировка, метафора являются частью этих отношений. Малайцы исторически воспринимали ростовщика как собственно ростовщика и как четтиара, то есть как чужеземца и немусульманина. Точно так же малайцы обычно воспринимают лавочника и скупщика риса не только как кредитора и оптового торговца, но и как человека иной расы и иной религии. Таким образом, понятие класса в том виде, в каком он проживается в опыте, почти всегда представляет собой сплав, содержащий неблагородные металлы; его конкретные свойства, его способы применения являются свой ствами сплава, а не чистых металлов, которые могут в нём содержаться. Либо мы принимаем этот сплав таким, каким мы его обнаруживаем, либо нам вообще придётся отказаться от эмпирического изучения классов.
Едва ли стоит сетовать по поводу того, что концепция класса, основанная на опыте, неизбежно оказывается встроенной в конкретную историю социальных отношений. Именно эта укоренённость опыта и придаёт ему силу и смысл. Когда опыт оказывается общим для большого количества людей, символы, которые воплощают классовые отношения, могут обрести необычайно экспрессивную силу. В этом контексте можно вообразить ситуацию, когда недовольство отдельных людей становится коллективным, а коллективное недовольство может принимать характер мифа с классовой основой, который всегда связан с локальным опытом. Например, отдельно взятый крестьянин может быть арендатором у землевладельца, которого крестьянин считает особенно ущемляющим его интересы. Он может роптать, может даже предаваться фантазиям о том, как он расскажет землевладельцу всё, что о нём думает, а то и вынашивать более мрачные мысли о поджоге или убийстве. Если это недовольство является изолированным и личным, то дело, скорее всего, на том и закончится, оставшись лишь в фантазии. Но если множество арендаторов окажется в одной лодке – либо потому, что они арендуют землю у одного и того же владельца, либо потому, что они получают от землевладельцев одинаковое обращение, – то возникает основание для коллективного недовольства, коллективных фантазий и даже коллективных действий. В этом случае крестьяне, скорее всего, станут рассказывать друг другу истории о плохих землевладельцах, а поскольку о некоторых землевладельцах, скорее всего, пойдёт больше дурной славы, чем о других, именно они окажутся в центре сюжетов, оснащённых богатыми подробностями, которые выступают хранилищем коллективного недовольства большей части общины подобными землевладельцами в целом. Именно так легенда о Хаджи Метле превратилась в своего рода кодовое обозначение крупного землевладения во всей округе. Именно так частушки о Хаджи Кедикуте оказываются не столько сюжетом об отдельных лицах, сколько символом целого класса землевладельцев-хаджи.
Если бы в Кедахе когда-нибудь имело место крупномасштабное движение, призывающее к восстанию против землевладельцев (на деле такого движения не было), то кое-что от духа этих легенд, несомненно, отразилось бы в действиях – символическая подготовка дальнейшего пути уже состоялась. Однако следует подчеркнуть ключевой момент: если где и предпринимать попытки обнаружить понятие класса, то оно найдется лишь закодированным в конкретном общем опыте, который отражает как культурный материал, так и исторические данные его носителей. На Западе выражением понятия «пища» чаще всего является слово «хлеб», тогда как в большинстве азиатских стран это рис[127]. В Америке символическим воплощением слова «капиталист» может выступать Рокфеллер со всеми историческими коннотациями, связанными с этим именем, а в Седаке олицетворением плохого землевладельца выступает Хаджи Метла со всеми соответствующими историческими коннотациями.
В силу всех перечисленных причин изучение классовых отношений в Седаке, как и в любом другом месте, с необходимостью должно быть изучением смыслов и опыта в той же самой мере, что и изучением поведения в узком смысле этого слова. Никакой иной процедуры здесь и быть не может, поскольку поведение никогда не является самообъясняющим. Чтобы проиллюстрировать данную проблему, достаточно привести знаменитый пример с быстрым закрытием и открытием одного глазного века, использованный Гилбертом Райлом и развитый Клиффордом Гирцем[128]. Как интерпретировать это телодвижение – как подёргивание глаза или как подмигивание? Простое наблюдение за физическим актом в данном случае не дает никакой подсказки. Если это подмигивание, то что именно оно означает – сговор, насмешку или попытку соблазнения? Какую-то информацию на сей счёт может дать только знание культуры и общих для разных людей смыслов, знание об акторе, его или её наблюдателях и сообщниках – и даже в этом случае необходимо учитывать возможные недоразумения. Одно дело – знать, что землевладельцы подняли плату за аренду земель для рисоводства; другое – знать, что именно такие действия означают для тех, кого они затрагивают. Быть может – это просто возможность, – арендаторы считают повышение арендной платы обоснованным и давно назревшим. Быть может, они видят в этом решении ущемление своих интересов, нацеленное на то, чтобы выгнать их с этой земли. Но может быть и так, что единое мнение отсутствует. Возможность ответа может подсказать лишь исследование опыта арендаторов и того смысла, который они придают указанному событию. Формулировка «возможность ответа» используется здесь потому, что арендаторы могут в собственных интересах представлять своё мнение в ложном свете, а следовательно, интерпретация может оказаться непростой задачей. Однако без этой информации нам приходится двигаться без какого-либо «компаса». Кража зерна, кажущаяся намеренная бестактность, кажущийся подарок – смысл всего этого нам недоступен, если мы не сможем сконструировать его на основании тех значений, которые могут предоставить только человеческие акторы. В этом отношении мы фокусируемся на опыте поведения как минимум в такой же степени, что и на самом поведении, что и на истории, хранящейся в сознании людей, что и на «потоке событий»[129], что и на восприятии и понимании класса в качестве «объективных классовых отношений».
Предпринятый подход, безусловно, в значительной степени опирается на такие парадигмы, как феноменология или этнометодология[130], однако не ограничивается ими, поскольку в том, что люди говорят о себе, лишь ненамного больше истины, чем в том, что их поведение говорит само за себя. У чистой феноменологии имеются свои подводные камни. Поведение, включая речь, в значительной степени является автоматическим и нерефлексивным, основанным на представлениях, которые редко поднимаются до уровня сознания – если это вообще происходит. Внимательный наблюдатель должен дать интерпретацию такого поведения, которая представляет собой нечто большее, чем простое воспроизведение «здравого смысла» участников ситуации. Оценивать подобную интерпретацию следует по меркам её собственной логики, её экономики и её соответствия другим известным социальным фактам. Кроме того, человеческие агенты могут давать противоречивые объяснения собственного поведения или же могут стремиться скрыть своё понимание от наблюдателя или друг от друга. Следовательно, здесь применяются те же стандарты интерпретации, хотя её почва заведомо ненадежна. Помимо этого, в любой ситуации попросту присутствуют факторы, которые проливают свет на действия человеческих агентов, однако они едва ли способны их осознавать. Например, такие факторы, как международный кредитный кризис, изменения мирового спроса на продовольственное зерно, бесшумная фракционная борьба в кабинете министров, влияющая на аграрную политику, небольшие изменения в генетическом составе семенного зерна, могут оказывать решающее влияние на локальные социальные отношения вне зависимости от того, знают ли об этом участвующие в них акторы. Внешний наблюдатель нередко может включить такое знание в описание ситуации в качестве дополнения, а не замены того описания, которое предоставляют сами человеческие агенты. Ведь сколь бы фрагментарной или даже ошибочной ни была реальность, переживаемая в опыте человеческих агентов, именно она обеспечивает основание для их понимания и их действий. Наконец, не существует никакого полного описания пережитой в опыте реальности, никакой «полной словесной фиксации сознательного опыта»[131]. Полнота этой фиксации ограничена как эмпирическими, так и исследовательскими интересами того, кто её выполняет – в данном случае речь идёт о классовых отношениях в широком толковании, – и практическими ограничениями времени и пространства.
Таким образом, в этой книге предпринимается попытка достоверного описания классовых отношений в Седаке, которое в максимально возможной степени опирается на свидетельства, опыт и описания действий, представленные самими их участниками. Во многих фрагментах я дополнял эти описания собственными интерпретациями, поскольку мне хорошо известно, как идеология, рационализнация личных интересов, повседневная социальная тактика или даже вежливость могут влиять на то, что именно говорит участник ситуации. Впрочем, надеюсь, что их описания никогда не замещались моими собственными. Вместо этого я пытался находить подтверждения своей интерпретации, демонстрируя, каким образом она «устраняет аномалии или добавляет информацию к тому наилучшему описанию, которое может предложить участник». Ведь, как утверждает Джон Данн,
«не в наших силах подобающим образом утверждать, что мы знаем, что понимаем того или иного человека или его действия лучше, чем он сам, не имея доступа к описанию, лучшему, чем может представить он сам… Критерием доказательства достоверности описания или интерпретации действия выступают экономность и точность, которые используются при обработке полного текста описания, представленного самим агентом».
О проекте
О подписке