Мы добираемся до места к половине одиннадцатого. Под шинами хрустит гравий; дорога изобилует выбоинами, так что мы едем медленно. Еще немного, и впереди появляется дом: просторная, крытая черепицей постройка на краю дюн, обветшалая, но великолепная. Мой подопечный, сидящий за рулем, негромко присвистывает. В этом звуке сквозят восхищение и одновременно – ирония.
– Неплохое местечко, – говорит он.
Он прав. Таких домов в нынешнюю эпоху стерильных линий и чистой функциональности осталось совсем немного. Я велю стажеру ждать в машине. Ему это явно не нравится, однако правило номер один есть правило номер один. Имени ретайра я ему не назвал; едва прочитав контракт, я сразу же спрятал бумагу в карман. Возможно, он и так знает. То, что Джейсон приехал ко мне именно сегодня, а не в другой день, отнюдь не совпадение. И кто из нас нянька, а кто – младенец?
– Я не шучу. Даже если увидишь, что из окон валит дым, не смей покидать машину.
Я вылезаю и иду к дому. Время не пощадило его. Краска на стенах отходит целыми пластами; там, где океанские ветры попортили крышу, так и не появилось новых черепиц. Треснувшее оконное стекло на втором этаже заклеено липкой лентой. Крыша крыльца – в совсем плачевном состоянии: она более чем наполовину покрыта синтетическим брезентом, подпертым кирпичами. Слева от меня, в полусотне ярдов, из-за плюща проглядывает теннисный корт, вернее, то, что от него осталось. За садом годами никто не ухаживал, и он превратился в заросли. Все это производит угрюмое впечатление, и тем не менее передо мной – дом, куда более тридцати лет назад отец привел свою молодую жену. Здесь они жили вместе, пока их совместная жизнь не окончилась странным образом. Здесь прошли годы моей юности. С этим домом у меня связано множество воспоминаний, приятных и не очень.
Поднимаюсь на крыльцо, и тут входная дверь открывается. Мой отец, как всегда, тщательно одет – в данном случае по-морскому: темно-синий блейзер, идеально отглаженные белые брюки и кожаные палубные туфли. Из нагрудного кармана блейзера выглядывает треугольник носового платка с эмблемой яхт-клуба, где он долгие годы был председателем гоночного комитета. (Возможно, официально он по сей день числится председателем, но выяснять я не стану.) Несмотря на почтенный возраст – сто двадцать шесть лет, – он выглядит внушительно. В нем безошибочно угадывается собственник.
– Привет, Проктор. – Он смотрит поверх моего плеча на машину, затем снова на меня. Его волосы, такие же белые и аккуратные, как и брюки, еще не успели просохнуть после душа. Они зачесаны назад. На розоватой коже головы видны следы от гребня. – Спасибо, что приехал так быстро.
Мы, как старые друзья, обмениваемся рукопожатиями. Я замечаю, что его рука слегка дрожит – незначительное неврологическое нарушение, типичное для преклонного возраста. В последний раз мы встречались три года назад – совершенно случайно, в ресторане, где мы с Элизой обедали в компании друзей. (Возможно, я вообще не приблизился бы к нему, если бы Элиза не заставила меня подойти и поздороваться.) Наше отдаление было вызвано отнюдь не ссорой, а обоюдным сознанием того, что нам лучше не общаться. Должен отметить, что отец не из тех, кто открыто выражает свои чувства. После трагической гибели матери я не помню, чтобы он пролил хотя бы одну слезу или утешил меня ласковым словом. Тогда его поведение казалось мне граничащим с жестокостью, но с годами категоричность суждений ослабевает, и сейчас я не рискну утверждать, что он был равнодушен к матери. Как раз наоборот. Он питал к ней глубокую и нежную привязанность. Большинство мужчин давно бы заключили новый брачный контракт. А он все эти двенадцать лет прожил один.
– Входи же в дом.
Он отступает, пропуская меня. Внутри все осталось таким же, как прежде, вплоть до запаха – смеси пыли и плесени, порождаемой близостью моря. Своеобразная «ароматическая бомба», способная, если я захочу, стремительно забросить меня в прошлое. Но я не намерен отправляться туда. Я иду вслед за отцом в гостиную, так плотно заставленную тяжелой мягкой мебелью, что она кажется тесной. Окна открыты. Белые занавески, пожелтевшие от времени, качаются на ветру, словно призраки. Мы оба молчим; каждый подыскивает слова. Снаружи доносится слабый плеск волн.
– Чая хочешь? – спрашивает отец. – Я как раз собирался заваривать.
Я помню о том, сколько времени у нас в запасе. Если рассиживаться, можно опоздать на паром. Но посидеть за столом мы успеем. Чай, шампанское, крепкий виски – паромщик не отказывается от таких предложений. Для ретайра это своеобразный ритуал. Таков основной принцип нашей профессии: дать ретайру все, что ему (или ей) нужно прямо сейчас. В последние часы перед отплытием большинство людей испытывают нерешительность. Их сомнения вполне естественны и понятны. Не так-то легко оставить позади все привязанности – людей, вещи и места, что служили балластом на корабле жизни.
– Да, спасибо, – отвечаю я на отцовское предложение. – Чашка чая будет очень кстати.
Отец уходит на кухню. Я сажусь на диван и открываю конверт. Помимо моего отчета, есть еще два документа, требующие внимания: контракт добровольного ретайрмента, согласно которому отец вручает себя нынешнего заботам Питомника для реитерации, и имя наследника. Обычно все средства и имущество переходят супруге или супругу; если же ретайр овдовел, как мой отец, то и другое достается Центральному банку. Питомцы в число наследников не входят. Такая политика способствует тому, что богатства Просперы – а они весьма значительны – не сосредоточиваются в определенных семьях. Однако ретайру разрешается оставить в наследство одну вещь, если ее стоимость не превышает двухсот тысяч долларов. Как паромщик, я обязан проследить, чтобы его завещание было исполнено.
С кухни доносится свисток закипающего чайника. Вскоре отец возвращается с серебряным подносом в руках. Он опускает поднос на стол. Руки его дрожат, так что чайные ложечки звякают, а чашки громко ударяются о блюдца.
– Хочешь, налью? – предлагаю я.
Отец отмахивается; он слишком горд, чтобы принять мое предложение. И потому я вынужден с нарастающим беспокойством следить, как отец, собрав все свое внимание, наполняет чашки сам. Любой человек сразу бы заметил, как неуклюжи его движения. Но есть еще нечто неосязаемое – я распознаю его благодаря профессиональному опыту. Это замечаешь по глазам: своеобразное метафизическое возбуждение, словно ретайр пытается заглушить звук, который слышит только он, или старается не замечать сонма висящих над ним духов.
Меня начинают будоражить тревожные мысли.
У каждого просперианца есть свое число: сто двадцать, сто тридцать, в редких случаях – даже сто пятьдесят. Оно означает количество лет, в течение которых мозг конкретного человека способен исправно работать, пока не выйдет из строя. Достижения генетики дарят нам десятки лет здоровой, деятельной жизни. Мы полностью избавлены от материальной нужды и работаем в свое удовольствие. Общественное устройство предоставляет нам широчайшие возможности для развития и самовыражения. Романтические отношения, секс, не отягощенный последствиями, – все это благотворно влияет на нас, делая годы итерации яркими и насыщенными. Но никакие возможности, никакие успехи медицины не отменяют непреложного факта: груз времени неумолимо давит на нас. Время воздействует на мозг: каждая радость и печаль, каждая минута каждого дня давят на него, заставляя накапливать и сортировать данные. (Я люблю шоколад… сегодня среда… моего приемного сына зовут Проктор… моя жена Синтия привязала к ноге якорь и бросилась в море…) И наконец мозг больше не выдерживает лавины данных, внутри его начинается путаница.
Невозможно узнать заранее, когда это случится. Как говорят, «когда случится, тогда и узнаешь». Отец вызвал меня не со скуки. У него нет ни физических, ни психических расстройств. Его не мучают боли. Нельзя сказать, что он просто устал от жизни. Я оказался здесь, поскольку мир, в котором до сих пор жил отец, перестал быть удобным для него. Если сравнить реальность с легким, приятным дождем, то для отца она превратилась в яростно хлещущие потоки воды. Насыпать сахар в чай – все равно что противостоять ревущему урагану. Только предельная сосредоточенность позволяет ему сохранять какое-то подобие душевного равновесия, но эти усилия изматывают его.
Наконец чай успешно разлит по чашкам. Мы оба делаем по глотку, показывая, что отцовское сражение с чайником и чашками стоило того.
– Ты не возражаешь, если мы начнем? – спрашиваю я.
Отец молча кивает. И вдруг я остро осознаю, как странно все это. Работая паромщиком почти двадцать лет, я тысячи раз участвовал в подписании ретайр-контрактов. Дюжину ретайров я мог бы причислить к своим друзьям, еще полсотни – к знакомым. Остальные были совершенно чужими людьми. Я и представить себе не мог, что однажды мне придется заниматься этим со своим отцом.
– Можно проверить твой монитор?
Отец сбрасывает блейзер и закатывает рукав. Я достаю из портфеля ридер и подключаю к монитору. Слышится легкий писк, и дисплей ридера начинает заполняться данными.
– Я тебе рассказывал, что недавно играл в теннис? – спрашивает отец. – Разумеется, не здесь. В клубе. Здешний корт… да ты и сам видел. Просто ужас. А помнишь наши игры?
Это приятное воспоминание, и я охотно поддерживаю разговор:
– Конечно помню. Такое не забывается.
– Помню, как ты впервые обыграл меня. До того никогда не видел тебя обезумевшим от счастья.
Вызываю в памяти тот день. Победа казалась мне чем-то невероятным. Я даже помню счет: шесть – два в первом сете, шесть – три во втором. Былая радость проносится в уме как вспышка молнии.
– Думаю, ты позволил мне выиграть, – говорю я отцу.
– Ты так считаешь? – Отец кривит губы. – Наверное, позволил. А у нас в клубе появился великолепный новый профи. Хавьер. Знаешь его?
– Да вроде нет.
– Чудо, а не парень. Просто подарок. А какая подача! Скорость как у ракеты.
Речь идет о «Харбор-клубе». Я тоже играю там и не знаю никого по имени Хавьер.
– А потом я взял «Холидей» и поплыл вокруг мыса, как мы плавали когда-то.
Голос отца звучит отстраненно; его глаза увлажнились и смотрят рассеянно. К слову, «Холидей» – гоночный шлюп длиной в двадцать два фута – давно пошел на слом из-за какого-то повреждения. Возможно, отец плавал на другой лодке и попросту перепутал названия. Может, он вообще не плавал, а весь день просидел в гостиной, глядя в окно и предаваясь воспоминаниям.
– Это был прекрасный день, – продолжает отец. – И тогда я принял решение. Сказал себе: «Малкольм, следующий прекрасный день будет для тебя последним, и затем ты отправишься на паром».
– Думаю, ты поступил здраво.
Как ни печально произносить эти слова, они вполне уместны.
– Другие тоже так поступают?
Многие люди задают схожие вопросы. «Я правильно поступаю? Я не отличаюсь от других? Это нормально?» Не надо забывать, что все-таки мы – стадные животные.
– Иногда. Тут нет единого правила.
– Ты не возражаешь? Против того, что я позвал тебя?
– Ничуть. Я рад, что ты это сделал.
Ридер подает мелодичный сигнал – считывание данных завершилось. На экране появляется показатель жизненности отца: шестнадцать процентов. Мы оба молчим. Да и что тут скажешь? Я вытаскиваю кабель из отцовского монитора, выключаю ридер и убираю его обратно в портфель. У себя в кабинете я скачаю все данные для отчета.
– Так странно: из этой жизни ничего не останется, – говорит отец.
– Зато появятся новые воспоминания, – говорю я и заставляю себя улыбнуться. – Сосредоточься на этом. Подумай, как здорово будет снова ощутить себя молодым. Вся жизнь впереди.
Это основные темы моих разговоров с ретайрами. Возможно, сейчас я просто повторяю предложения со сто первой страницы какого-нибудь учебника под заглавием «Человеческая динамика переходного периода». Фразы звучат слишком казенно, но это не делает их менее верными. (У моего подопечного, оставленного в машине… черт, успел забыть его имя… наверное, есть целый набор карточек с подобными сентенциями, и он просматривает их во время обеденного перерыва.)
– Дому новая итерация не светит, – пытается пошутить отец. – Жаль, что я совсем не следил за ним.
– Как знать. Может, кто-нибудь отремонтирует его и будет здесь жить.
– Мне это уже не кажется важным. Наверное, так все и начинается. Ты просто перестаешь волноваться из-за подобных вещей, и все.
– Иногда так, иногда совсем наоборот. Что ты считаешь для себя наилучшим, то и правильно.
Снова пауза и ощущение пустоты.
– Говорят, это все равно что погрузиться в сон, – говорит отец.
– Правильно.
– Ты в это веришь?
И этот вопрос тоже звучит часто.
– Дело не в том, верю я или нет. Это так, только и всего.
– Lex non requirit verificari quod apparet curiae. – Отец вопросительно смотрит на меня. – Что, ничего не понял?
– Моя латынь подзаржавела. Сделай одолжение, переведи.
– «Закон не требует доказательств того, что очевидно для суда».
– Ах вот оно что.
– Мысль, которая, как мне кажется, имеет некоторое отношение к сегодняшнему дню, хотя она посетила меня только сейчас. – Его лицо теплеет. – Знаешь, я всегда жалел, что ты недостаточно серьезно относился к этой стороне своего образования.
Здесь он прав. К учебе я относился в лучшем случае равнодушно. Не сказать чтобы книги совсем не вызывали у меня интереса. Просто собственные мысли занимали меня куда больше.
– Прости, забыл спросить: как Элиза?
– Благодарю, вполне себе. По горло в делах. Готовится к новому сезону.
– Обязательно передай, что я о ней спрашивал.
– Обязательно передам… Послушай, время поджимает. Может, перейдем к контракту?
Отец думает над вопросом, затем кивает:
– Конечно.
Здесь следует упомянуть о том, что мой отец – юрист. Точнее, был юристом. До смерти моей матери он занимал должность главного юрисконсульта Коллегии по надзору. Вполне вероятно, что нынешний вариант ретайр-контракта, который ему предстоит подписать, составлен им самим. Едва ли отцу требуются мои пояснения и подсказки. Однако протокол есть протокол. Я должен зачитать ему текст контракта и получить его устное согласие с изложенным. Затем он должен подписать контракт, обязательно черными чернилами. (У меня есть наготове нужная ручка: я повсюду ношу ее с собой. Нет ничего хуже, чем лихорадочно искать такую ручку в доме ретайра. К тому же ее может там не оказаться.) После отцовской подписи я должен поставить свою, поскольку являюсь не только паромщиком, но и официальным свидетелем.
Мы проходимся по пунктам контракта. Некоторым ретайрам это дается нелегко. Сугубо личное решение, касающееся их судьбы, предстает перед ними в виде юридических терминов и формулировок. Но отец чувствует себя как рыба в воде. Он любит язык закона и прекрасно владеет им. По мере того как я зачитываю ему пункт за пунктом, выражение его лица меняется. Появляется удовлетворенность, даже ностальгия. На несколько минут отец вновь оказывается в своей стихии.
Я добираюсь до конца и спрашиваю:
– Ты согласен со всеми условиями в том виде, в каком они представлены здесь?
– Да.
Отец берет ручку и быстро ставит свою подпись. Я делаю то же самое.
Это оказалось проще, чем я думал.
Остается последний пункт этой невеселой программы.
Я – его единственный наследник; больше у него никого нет. Какая странная и грустная ирония: много старых друзей, несколько брачных контрактов, обширный круг знакомств, разветвленные деловые связи – а теперь рядом с ним стою только я, словно припозднившийся гость, которому невдомек, что хозяин уже собирается ложиться спать.
– Что ты хочешь мне оставить? – спрашиваю я.
Отец говорит, что ему проще показать, чем объяснять, и выходит из дому. Я иду следом. Мостки из посеревших досок ведут нас через дюны и заросший травой эстуарий к пляжу. Я все острее чувствую, как время дышит нам в затылок; когда сядем в машину, придется гнать во весь опор. У кромки воды, на сваях, стоит лодочный ангар – цель нашего похода.
После смерти моей матери отец ушел с должности главного юрисконсульта, и отнюдь не из-за горя. Он всегда с большим вниманием относился к закону: и ко всей этой хитроумной юридической механике, и к этической стороне своей профессии. Останься он работать, думаю, это смягчило бы удар, но человек в его положении не мог допустить даже намека на скандал. Почти два года он вообще ничем не занимался – только бродил по дому в пижаме и разгадывал кроссворды, так что все тревожились относительно его душевного здоровья. Однако он не мог вечно предаваться безделью, и через какое-то время хобби, отвлекавшее от работы, превратилось в работу. Отец стал изготавливать деревянные лодки, которые почти сразу стали цениться – не только за надежность и прекрасные ходовые качества, но и за изысканную отделку. Бушприты, украшенные затейливой резьбой, сверкающие палубы и бимсы из тика, штурвалы, обтянутые кожей, медные детали, начищенные до блеска. Я испытал потрясение, но в хорошем смысле. Человек, которого я знал как сухого интеллектуала, преобразился в рукастого ремесленника; в человека, создающего вещи, которыми можно пользоваться. Такая метаморфоза показывает: люди гораздо сложнее, чем принято думать, и даже трагедия (а иногда только она) может продемонстрировать наше истинное «я».
Окна ангара, превращенного отцом в мастерскую, выходят на океан. К воде ведет широкий пандус. Мы входим через боковую дверь. Внутри стоит густой запах яхтенного лака и опилок. Отец нащупывает выключатель. Вспыхивает свет, и я вижу ее.
Лодку, конечно лодку. Но какую! Даже я, разбирающийся в дизайне лодок намного хуже отца, сразу понимаю: передо мной – лучшее, что он создал. Лодка не поражает размерами. Длина – футов двадцать пять, может, чуть больше. Бимс – футов семь-восемь. Одномачтовая, с гафельным парусом, широким кокпитом и небольшой каютой. Идеально подходит для морских прогулок вроде тех, что мы когда-то совершали втроем, плавая к мысу на пикник или отправляясь полюбоваться красками заката. (Вечерние плавания родители называли «коктейльными круизами». Для себя они брали термос с джином и тоником, а для меня – апельсиновый сок.) Воспоминание становится ярким, как сон наяву. В лицо дует ветер. Поскрипывает парус. Рука держится за просоленный конец гика-шкота и ощущает твердую кромку корпуса. Совсем рядом плещутся волны, вечернее солнце дарит нам свое тепло. Родители расположились на корме: отец за штурвалом, мама сидит рядом, устроившись у него под мышкой. Ветер треплет ей волосы. Она смеется отцовской шутке и откидывает прядь, попавшую в рот. Почему одни картины навсегда остаются на стенах памяти, а другие соскальзывают во временну́ю пропасть?
Я подхожу к стапелю. Отцовская лодка стоит на нем, сверкая, как драгоценный камень на бархатной подставке. Возникает сильное желание дотронуться до нее. Не удержавшись, я провожу пальцами по корпусу. Даже канаты выглядят сплетенными вручную.
– Сколько времени ушло на ее постройку?
– Два года.
Рядом со своим удивительным творением отец меняется. Он больше похож на себя прежнего, на краткий миг не выглядит покорным судьбе. Мне без всяких подсказок открывается истинный смысл отцовских слов. Я понимаю, чего на самом деле он ждал. Это и был последний прекрасный день – день, когда он закончил постройку своей красавицы.
Я огибаю корму и на другой стороне корпуса вижу дощечку с названием корабля: «Синтия».
– К сожалению, мне не хватило времени, чтобы прибраться, – сетует отец. – Ненавижу оставлять после себя хлам.
О проекте
О подписке