– Только сочные куски
цельного человека,
и никакого фарша
– говорит Берроуз.
– Папа может, – отвечает ему телевизор, —
соси ski, папа может!
– Я тоже могу, – говорит Берроуз, —
отрезать себе ухо
или фалангу мизинца,
но лучше расскажу тебе о действии аяуаски,
о людях-деревьях за открытыми дверьми,
о любви, выросшей из моего пальца.
– Закажи себе тур с прямым перелетом, —
советует телевизор.
– Но я ампутировал крылья,
– отвечает ему Берроуз, —
иначе в ящике не умещаюсь.
Яйцо выкатывается вперед курицы
и говорит:
незачем меня высиживать
незачем деду и бабке выбирать,
яйцо или курица,
цыпленок омлет или яичница,
незачем мышке хвостом махать
хрупкий гроб ломать,
скорлупа моя красна
от Христовой крови,
о его воскресении
на мне написано,
меня будут с горки катать
о другие яйца бить,
будут Пасхе радоваться
друг друга обнимать целовать,
метафизика скрыта во мне,
я в воде не тону, не горю в огне.
Так что незачем надо мной квохтать,
ты мне уже не мать,
ты же курица,
просто курица,
лучше летать научись
хотя бы как куропатка.
Берроуз спрашивает у Алисы Яндекса
где найти смерть в этом городе:
старые дилеры отошли от дел,
точки переместились на окраины.
– Сейчас найду, – улыбается Алиса, —
хочешь синюю глину забвения,
или кварцевый белый песок
просто чистый белый песок,
он даже в аду не плавится,
возьми, одной дозы хватит на вечность…
твой холодильник белый большой
тикает тихо куда бы ни шел
плакать и таять розетку не тронь
ударит копьем электрический конь
а после когда отнесёт на кровать
не будет он для тебя куковать
не будет он по тебе горевать
не будет он в окна смотреть
не будет он песни петь
не будет по снегу ходить
не будет ждать до зари
не будет щуку искать
не будет штуку дарить
и на штуку внутри ему наплевать
ему все равно за кого умирать
плакать и таять розетку не тронь
не то унесет электрический конь
Нас вычислили, – говорит Бероуз,
– они читают наши мысли,
носят наши лица,
произносят наши слова,
пора позвать Канта,
пора подключать тормоз
номер 292,
ничего, что заржавели колодки,
ещё крепки пружины
чтобы остановить любое мгновение…
Наши имена занесены в каталоги,
наши координаты поступают
в центр обработки информации
их легко вывести на монитор.
Даже если ты не подключишь тормоз,
– отвечает ему Алиса, —
я спрячу всех в чёрном журнале,
где ничего не происходит,
где ничего не найдёшь —
там даже ветра нет,
разве что иногда – дождь.
Люди света заглядывают снаружи в окно
и говорят:
– Давай по-другому,
с другим именем,
другим домом,
не скрываясь в дешёвых отелях и на дачах у друзей,
давай с другим паспортом и другой жизнью,
чтобы всё было как у людей.
Люди света смотрят в окно
и говорят:
– Мы сделаем тебе новое лицо, новое имя,
и ты проживёшь две жизни вместо одной,
мы даже сами станем другими,
а чтобы ты себя не нашёл
мы тебе сменим веру и пол…
Люди света достают из карманов восход
и вешают его на окно,
так, что бутылка падает с подоконника,
катится по полу к моей кровати,
где я смотрю свои сны
с другим именем,
другим домом.
Карэн Аннэ Бульйо
Когда-то я переводил стихотворение
о дочке шамана:
она видит грёзы и качает люльку с замёрзшим ребенком
у меня был русский подстрочник, но я слышал голос женщины
поющей йойки,
так моя дочь поёт свои песни на северных скалах,
когда-то я переводил стихотворение
о дочке шамана:
она смывает прошлое холодной струёй водопада,
она гладит пятнистых и белых оленей по жёсткой шерсти
и уходит на собачьих упряжках от полярной ночи…
А ещё есть особая песня на самый последний случай,
– говорит мне дочь, – но петь я её не стану,
лучше смотри на холмы, где оленей пасёт дочь шамана
и слушай…
Зима уходит,
по раскисшей дороге несёт ребенка,
он прямо на глазах тает.
– Ах, мой малыш,
сердце-сосулька,
глаза-угли, нос-ветка,—
плачет зима,
гладит снежную голову,
сорока летит впереди,
что на хвосте – сама не знает,
некуда деть пустые руки,
мокрые рукава к земле тянут,
– в колею пусть меня положат
там, где деревья в тумане.
Жить в доме возле железной дороги
за стеной из густо посаженных ёлок,
которые почему-то называют пушистыми,
а на самом деле
они колючие,
в этом легко убедиться
спрыгнув с поезда.
Слушать, как поезд качает
почву под ногами,
как дышат рельсы, каждый вагон – вдох-выдох,
Вишну и Шива сидят у окна
в плацкартном купе
смотрят на зелёную стену,
где выйдут – сами не знают.
Не говорите мне гадости,
не пожимайте плечами,
я прокладываю трубы радости
в земле печали.
Радость под высоким давлением
очищенная от примесей
скоро поступит конечному потребителю —
осталось заварить пару швов.
Вдруг приходит представитель заказчика
в клетчатом пиджаке с нарукавниками
и требует установить
на выходе счётчик и вентиль.
Но я ставлю на выходе ветер,
ведь я не Газпром, и радость – не газ,
скоро она пойдет по планете
чтобы радовать вас.
Летит собака на пегасе сквозь облака,
поэт заснул, но свет не гаснет. В черновиках
гуляет птица, стальная цапля, чей клюв – ружьё,
и словно порох сгорают строки в глазах её.
Возьми волшебный выключатель, нажми рычаг,
тогда и счастье и несчастье уйдут во мрак,
где кто-то дышит часто-часто, дрожит рука,
летит собака на пегасе сквозь облака.
Тёмный хозяин, ты стоял, перегораживая комнату,
глазами резных фигур наблюдал за моими играми,
в тебе тикали личинки жуков, отсчитывая время,
а жуки летели на свет лампы и падали на пол семенами будущего,
я гладил львиные морды на твоих дверцах,
смотревшие на меня из переплета волшебных растений,
я стирал ладошкой их блестящие лаковые слезы
львы плакали о пустыне: так я полюбил пустыню.
Я прятался в твоем чреве вместо старых альбомов,
надо мной сидели Тартарен из Тараскона и Рип Ван Винкль,
в тебе работала волшебная мельница Сампо,
и бежал вдоль берега моря пёс с черным ухом,
на подводной лодке дивана я швартовался к твоему борту,
или приставив два стула и сверху на них табуретку
поднимался на свой капитанский мостик,
волшебную форель ловил в пене прибоя обоев.
На тебе жил увеличитель, чей взгляд умножал реальность
потому был скрыт за красным моноклем,
жил резак для фотобумаги: хочешь – хрусти прокрустом,
отрезая кусочки пейзажа и белую кромку
черно-белых фото из набора открыток на верхней полке,
где тайные женщины с телами из воска и ртути
где свет из причудливых окон, нагота за решеткой:
ловушки внимания на плотном бумажном глянце.
Я любил болеть, не чувствуя боли:
температура лишь первые дни, а потом – свобода,
дядюшка творог, тётушка морковь, оставленные на столе мамой —
занесённые сахарным песком белые и кирпичные горы.
Тобой от меня загораживали телевизор,
но я видел синих призраков, танцующих на потолке и стенах,
а звук обходил тебя осторожно,
заглушая шаги времени в твоем теле,
за твоей спиной я прятался с фонариком под одеялом,
где туманность Андромеды висела на душном небе из ваты,
и тревожная тьма острова Наварон
обволакивала мою самодельную пещеру.
Потом, когда дед переехал в другую квартиру,
ты встал в углу комнаты, словно готовый к защите,
от подростков в которых гудели гормоны как пчёлы,
собирая всю сладость безумия этого мира.
Уже старцы на дверцах не так свысока смотрели
и ручные львы шли как собаки рядом,
мне хватало роста легко дотянуться до твоей крыши
и книги в твоем чреве были книгами просто.
Потом был секс-драгс-рок-н-ролл раскидан повсюду,
однажды гости на тебя взобравшись трахались до упаду,
а я прятал за книгами и на верхней полке
траву и прочие волшебные снадобья,
от всего этого у тебя съехала крыша,
сместились шипы, потрескалась задняя стенка,
но по-прежнему цветок в твоём лбу блестел темным лаком,
и два охотника в причудливых шляпах держали меня на прицеле,
Потом я скитался по другим домам и дорогам,
а ты всё стоял, наблюдая, как растет сын сестры, как стареет отец,
потом когда затопили квартиру соседи сверху,
ты стал лишним во время ремонта, и я тебя приютил.
Я снял дверцы и стенки, разобрал их до мелких деталей,
ампутировал части, что жуки в решето превратили и крошку,
заменил эти части сосновым легким протезом,
и нашел тебе место в своем кабинете.
Я смыл чешую обоев с цветами, покрывавшими твою спину,
смыл бумагу подкожных газет: «Известия», «Правда»,
двадцатый съезд партии пропитанный клейстером, ставший
коростой,
соскоблил шпателем и удалил безвозвратно,
Б-52 (так назвалась смывка для любой краски)
работал эффективно покрывая толстым слоем твои детали,
лак отслаивался, превращаясь в кожурки и комья,
в землю, очищенную напалмом после бомбардировки,
дальше шёл ацетон, добивая остатки краски,
я покупал бутыль за бутылью, словно опытный варщик,
старый лак стекал с твоих стен темной кровью —
остальное снимала мелкая шкурка.
Пропитка против жуков на основе солей меди,
бура и борная кислота, кусочки шпона, шпатлевка,
всё шло в дело, в твоё многострадальное тело,
и оно выправлялось, освободившись от тяжести слов и смыслов.
Я собирал тебя снова, подгоняя деталь к детали,
сам собирая себя в кропотливой этой работе,
я покрывал тебя тонким слоем прозрачного лака,
и заполнял твоё чрево неизвестными тебе стихами.
Тёмный хозяин, теперь ты стоишь, посветлевший, в углу кабинета
и смотришь мне в спину глазами людей и животных,
отражая экран, где строчка идёт за строчкой,
когда я пишу: в тебе остановлено время,
и я только точка на твоем горизонте событий.
О проекте
О подписке