Сам Лаонтан утверждал, что в основу «Диалогов» легли записи, сделанные во время или после различных бесед, которые он вел с Кондиаронком в форте Мичилимакинак, расположенном в проливе между озером Гурон и Мичиганом. Он впоследствии заново привел эти записи в порядок при содействии губернатора и дополнил их воспоминаниями обоих о подобных дебатах за обеденным столом Фонтенака. В процессе работы текст, несомненно, был дополнен, приукрашен и, вероятно, еще раз подправлен, когда Лаонтан подготовил окончательное издание в Амстердаме. Однако у нас есть все основания полагать, что ключевые аргументы принадлежат Кондиаронку.
Лаонтан предвосхищает некоторые из этих аргументов в своих «Мемуарах», когда он отмечает, что американцы, которые действительно побывали в Европе – здесь он, скорее всего, имел в виду в первую очередь самого Кондиаронка, а также ряд бывших пленников, которые, будучи рабами, трудились на галерах, – вернулись обратно с презрением к претензиям европейцев на культурное превосходство. Он писал, что побывавшие во Франции коренные американцы
…постоянно дразнили нас недостатками и неурядицами, которые они наблюдали в наших городах, указывая, что в их основе лежат деньги. Бесполезно пытаться им возражать, доказывая, как полезно разграничение собственности для общества: они посмеются над всем, что вы скажете на эту тему. Короче говоря, они не ссорятся и не бранятся, не клевещут друг на друга; наши искусства и науки вызывают у них лишь насмешку, и они потешаются над иерархией чинов, которую они наблюдают среди нас. Они клеймят нас рабами и называют нас жалкими душами, чьи жизни не стоят того, чтобы их прожить, и утверждают, что мы унижаем себя, подчиняясь одному человеку [королю], который обладает всей полнотой власти и не ограничен никаким законом, кроме своей собственной воли.
Иными словами, мы находим здесь все хорошо знакомые критические замечания в адрес европейского общества, с которыми приходилось полемизировать первым миссионерам: склоки, отсутствие взаимопомощи, слепое подчинение властям, – но с добавлением нового элемента: организация частной собственности. Лаонтан продолжает: «Для них – уму непостижимо, что один человек имеет больше другого и что богатые пользуются большим уважением, чем бедные. Короче говоря, по их словам, слово „дикари“, которым мы их называем, больше подходит нам самим, поскольку в наших действиях нет ничего разумного».
Коренные американцы, имевшие возможность наблюдать французское общество с близкого расстояния, обнаружили одно ключевое отличие от своего собственного, которое, возможно, в противном случае могло бы и не проявиться. Если в их собственных обществах не было очевидного способа превратить богатство во власть над другими (вследствие чего различия в богатстве мало влияли на свободу личности), то во Франции дело обстояло совершенно иначе. Власть над имуществом можно было напрямую превратить во власть над другими людьми.
Но предоставим слово самому Кондиаронку. Первый из «Диалогов» посвящен религиозным вопросам, в нем Лаонтан предоставляет своему оппоненту возможность спокойно разобрать логические противоречия и непоследовательность христианских доктрин первородного греха и искупления, обращая особое внимание на концепцию ада. Помимо того, что Кондиаронк ставит под сомнение достоверность Священного Писания, он постоянно подчеркивает тот факт, что христиане разделены на бесконечные секты, каждая из которых убеждена в своей полной правоте, как и в том, что всех остальных ждет преисподняя. Приведем фрагмент, чтобы дать представление о колорите текста:
Кондиаронк: Успокойся, брат. Не хватайся за оружие <…> Для христиан вполне естественно верить в Священное Писание, ведь они так много слышали о нем с самого младенчества. Для тех же, кто как вендат рос без таких предрассудков, было бы разумно изучить вопрос более тщательно.
Однако, долго и упорно размышляя в течение десяти лет над тем, что иезуиты рассказали нам о жизни и смерти сына Великого Духа, любой вендат мог бы назвать вам двадцать аргументов против этой идеи. Я же сам всегда думал, что, если бы Бог счел возможным понизить свои стандарты настолько, чтобы спуститься на землю, он бы сделал это на глазах у всех, триумфально и величественно снизошел бы к людям, осыпаемый почестями, при как можно большем скоплении людей <…> Он бы шел от одного народа к другому, совершая великие чудеса, и таким образом дал бы всем одинаковые законы. В результате у всех была бы одна религия, которая распространилась бы по всем четырем сторонам света и была бы одинаково известна всем, а наши потомки, с тех самых времен и на десять тысяч лет вперед, знали бы истину этой религии. Вместо этого существует пять или шесть сотен религий, каждая из которых отличается от другой, из которых, по вашему мнению, только религия французов является благой, священной и истинной[88].
Последний отрывок отражает, возможно, самое показательное замечание Кондиаронка: он отмечает чрезвычайную самонадеянность иезуитов, которые были убеждены, что всезнающее и всемогущее существо добровольно решит облечь себя в плоть и претерпеть ужасные страдания, и всё это ради единственного вида, созданного несовершенным, лишь некоторые представители которого в итоге спасутся от вечных мук[89].
Следующая глава посвящена праву: в ней Кондиаронк доказывает, что необходимость карательного права европейского образца, как и религиозной доктрины вечного проклятия, вызвана не врожденной порочностью человеческой природы, а скорее формой социальной организации, которая поощряет эгоистичное и алчное поведение. Лаонтан возражает – действительно, все люди одинаково наделены разумом, но само существование судей и наказания демонстрирует, что не все способны следовать его велениям:
Лаонтан: Вот почему злые люди должны нести наказание, а добрые – получать вознаграждение. Иначе убийства, грабежи и клевета распространились бы повсюду, и, словом, мы стали бы самыми несчастными людьми на свете.
Кондиаронк: Со своей стороны, мне трудно представить, как вы можете быть еще более несчастными, чем вы есть сейчас. Что за люди, что за создания европейцы, что их приходится принуждать творить добро и что не совершать зло они могут лишь из-за страха наказания?
Ты видел, что у нас нет судей. Почему? Ну, потому что мы не судимся друг с другом. А почему мы никогда не судимся? Потому что мы решили не принимать и не использовать деньги. А почему мы не позволяем деньгам проникнуть в наше общество? Причина в следующем: мы решили не иметь законов – потому что испокон веков наши предки спокойно жили без них.
Учитывая, что у вендат абсолютно точно существовал свод законов, может показаться, что Кондиаронк лукавит. Однако очевидно, что под «законами» он понимает законы, имеющие принудительный и карательный характер. Далее он препарирует недостатки французской правовой системы, особенно акцентируя внимание на судебном преследовании, ложных показаниях, пытках, обвинениях в колдовстве и неравенстве бедных и богатых перед законом. В заключение Кондиаронк возвращается к своему первоначальному наблюдению: весь аппарат принуждения людей к хорошему поведению был бы ненужным, если бы Франция не поддерживала противоположный аппарат, который поощряет плохое поведение. Этот аппарат основывается на деньгах, праве собственности и вытекающем из этого стремления к материальной выгоде:
Кондиаронк: Шесть лет я размышлял о положении дел в европейском обществе, и я по-прежнему не могу назвать ни одного аспекта, в котором ваше поведение не было бы бесчеловечным. Я правда считаю, что так будет продолжаться до тех пор, пока вы будете держаться за деление на «свое» и «чужое». Я утверждаю, что то, что вы зовете деньгами, – это сущий дьявол; это тиран, властвующий над французами, источник всех зол; отрава для души и мясорубка всего живого. Представить, что можно жить в стране денег и сохранить свою душу, – всё равно что представить, что можно сохранить свою жизнь на дне озера. Деньги порождают роскошь, распутство, интриги, мошенничество, ложь, предательство, лицемерие – всё худшее в мире. Отцы продают своих детей, мужья – своих жен, жены предают своих мужей, братья убивают братьев, друзья отворачиваются от друзей, и всё это из-за денег. После всего этого ты скажешь, что мы, народ вендат, неправы, когда отказываемся не только прикасаться к серебру, но и смотреть на него?
Для европейцев в 1703 году это звучало лихо.
Бо́льшая часть последующего диалога представляет собой попытки француза убедить собеседника в преимуществах принятия европейской цивилизации и ответы Кондиаронка, который утверждает, что это французам следовало бы перенять образ жизни вендат. Вы серьезно считаете, говорит он, что я буду счастлив, если стану жить, как обитатели Парижа, тратить каждое утро по два часа на то, чтобы надеть рубашку и накраситься, а затем кланяться и расшаркиваться перед каждым встречным проходимцем, которого угораздило получить наследство? Вы серьезно считаете, что я носил бы кошелек с кучей монет и не отдал бы их тут же голодающим; что я носил бы с собой шпагу и не направил бы ее тут же против банды головорезов, устраивающих облавы на бедняков, чтобы отправить их служить на флот? С другой стороны, если бы Лаонтан принял американский образ жизни, говорит Кондиаронк, то ему бы, возможно, потребовалось некоторое время на адаптацию – но в конце концов он стал бы гораздо счастливее. (Как мы увидели в предыдущей главе, Кондиаронк был прав; поселенцы, принятые в общества коренных американцев, почти никогда не хотели вернуться назад.)
Кондиаронк даже утверждает, что Европа выиграла бы от полного демонтажа своей общественной системы:
Лаонтан: Попробуй хоть раз в жизни послушать. Мой дорогой друг, разве ты не понимаешь, что народы Европы не смогли бы прожить без золота и серебра – или каких-либо подобных драгоценных символов? Без них знать, священники, купцы и многие другие, у кого недостает сил, чтобы обрабатывать землю, просто умерли бы от голода. Наши короли не были бы королями; откуда бы у нас были солдаты? Кто бы работал на короля или на кого-то еще? <…> Это бы ввергло Европу в хаос и создало бы самую ужасную неразбериху, какую только можно себе представить.
Кондиаронк: Ты всерьез думаешь переубедить меня, взывая к нуждам знати, купцов и священников? Если бы вы отказались от представления о своем и чужом, то да, такого рода различия между людьми попросту бы исчезли; среди вас установилось бы равенство, как у вендат. Действительно, в первые тридцать лет после отказа от корысти вы, несомненно, будете наблюдать некоторое опустошение, поскольку те, кто способен только есть, пить, спать и получать удовольствие, станут влачить жалкое существование и умирать. Но их потомки приспособятся к нашему образу жизни. Снова и снова я говорю о качествах, которые, как мы, вендат, считаем, определяют человека: мудрость, разум, справедливость и так далее, – и показываю, что существование индивидуальных материальных интересов ставит на всех них крест. Человек, движимый выгодой, не может быть разумным.
Здесь, наконец, «равенство» сознательно упоминается как идеал – но лишь в результате длительной конфронтации между американскими и европейскими институтами и ценностями и как продуманная провокация, обращающая европейский цивилизационный дискурс против него самого.
Одна из причин, по которой современные комментаторы с такой легкостью сбрасывают Кондиаронка со счетов, называя его «благородным дикарем» (и, следовательно, всего лишь проекцией европейских фантазий), заключается в том, что многие из его утверждений, очевидно, преувеличены. Это неправда, что у вендат и других американских обществ не было законов, что они никогда не ссорились и не знали имущественного неравенства. В то же время мы увидели – основная линия аргументации Кондиаронка полностью соответствует тому, что французские миссионеры и поселенцы в Северной Америке слышали от других коренных американцев. Утверждать, что, поскольку «Диалоги» романтизированы, они не могут отражать того, что сказал Кондиаронк, значит считать, будто люди сами по себе, в своей собственной речи не способны к романтизации, хотя именно этим, скорее всего, и будет заниматься любой искусный оратор в подобных обстоятельствах, а все источники сходятся на том, что Кондиаронк был, возможно, самым искусным из всех, кого они когда-либо встречали.
В 1930-е годы антрополог Грегори Бейтсон предложил термин «схизмогенез» для описания склонности людей определять себя через противопоставление друг другу[90]. Представьте, что два человека вступают в спор о каких-то незначительных политических разногласиях. А спустя час они занимают уже настолько непримиримые позиции, что оказываются по совершенно противоположные стороны идеологической пропасти, даже отстаивают крайние идеи, которые никогда не стали бы поддерживать в обычных обстоятельствах, – и всё для того, чтобы показать, насколько сильно они отвергают точку зрения оппонента. Они начинают умеренными социал-демократами немного разных сортов; не проходит и нескольких часов жаркой дискуссии, как один из них оказывается ленинистом, а второй – защитником идей Милтона Фридмана. Мы знаем, что такое случается в ходе споров. По утверждению Бейтсона, подобные процессы могут происходить и закрепляться и на культурном уровне. Каким образом, спрашивал он, получилось так, что мальчики и девочки в Папуа – Новой Гвинее начинают вести себя настолько по-разному несмотря на то, что никто прямо не говорит, как должны вести себя представители того или иного пола? Дело не только в подражании старшим, но и в том, что мальчики и девочки учатся считать поведение противоположного пола неприятным и стараются как можно меньше походить друг на друга. Незначительные выученные различия преувеличиваются; в конечном счете женщины начинают считать себя полной противоположностью мужчин и действительно всё больше становятся ею. И, разумеется, то же самое делают мужчины в отношении женщин.
Бейтсона интересовали психологические процессы внутри общества, но есть все основания полагать, что нечто похожее происходит и между обществами. Люди начинают определять себя по отношению к своим соседям. Горожане становятся еще бо́льшими горожанами, а варвары – еще бо́льшими варварами. Если действительно можно говорить о существовании «национального характера», то только как о результате такого схизмогенетического процесса: англичане пытаются быть максимально непохожими на французов, французы – на немцев и так далее. Как минимум в спорах между собой они определенно будут преувеличивать свои различия.
Можно ожидать, что в исторической встрече цивилизаций вроде той, что происходила на восточном побережье Северной Америки в XVII веке, мы увидим два противоположных процесса. С одной стороны, логично, что представители противоположных сторон будут учиться друг у друга, перенимая идеи, привычки и технологии. (Американцы начали использовать европейские мушкеты; европейские поселенцы начали перенимать более мягкий американский подход к воспитанию детей.) В то же время они почти всегда будут делать и обратное – выбирать отличительные черты и преувеличивать или идеализировать их – в конечном счете пытаться в некоторых отношениях как можно меньше походить на своих новых соседей.
То, что Кондиаронк делает акцент на деньгах, – это типичное поведение в подобной ситуации. И по сей день коренные общества, включенные в глобальную экономику, от Боливии до Тайваня, почти всегда формируют свои традиции, по выражению Маршалла Салинза, противопоставляя их жизни белого человека, «живущего по правилам денег»[91].
Всё это было бы не слишком важно, если бы книги Лаонтана не имели такого успеха; но им суждено было оказать огромное влияние на настроения европейцев. Рассуждения Кондиаронка были переведены на немецкий, английский, голландский и итальянский языки. На протяжении более сотни лет его книги переиздавались в разных редакциях. Любой уважающий себя интеллектуал XVIII века почти наверняка их читал. Работы Лаонтана также спровоцировали целый поток подражаний. В 1721 году парижские театралы стекались на комедию Делиля де ла Древитьера «Дикий арлекин»: историю мужчины из племени вендат, привезенного во Францию молодым морским капитаном. Пьеса включала в себя серию продолжительных возмущенных монологов героя, в которых он «связывает беды [французского] общества с частной собственностью, деньгами и в особенности с чудовищным неравенством, которые делает бедняков рабами богачей»[92]. Пьесу ставили почти каждый год на протяжении двух последующих десятилетий[93].
Что еще более удивительно, почти все крупные деятели французского Просвещения пробовали силы в критике своего общества в духе Лаонтана, то есть с позиций воображаемого чужака. Монтескьё избрал для этих целей перса; маркиз д’Аржан – китайца; Дидро – таитянина; Шатобриан – натчеза; «Простодушный» Вольтера был наполовину вендат, наполовину француз[94]. Все они рассматривали и развивали темы и аргументы, позаимствованные непосредственно у Кондиаронка, дополняя их высказываниями других «критиков-дикарей» из описаний путешественников[95]. Более того, можно утверждать, что реальные истоки «западного взгляда» – этого рационального и предположительно объективного способа рассмотрения странных и экзотических культур, который впоследствии стал характерен для европейской антропологии, – лежат не в рассказах путешественников, а в сочинениях европейцев о таких вымышленных аборигенах-скептиках: нахмурив брови, те смотрели «внутрь», разглядывая экзотические диковинки самой Европы.
Возможно, самой популярной работой в этом жанре стала книга выдающейся хозяйки салона мадам де Графиньи. В «Письмах перуанки», опубликованных в 1747 году, французское общество рассматривалось с точки зрения вымышленной инкской принцессы, похищенной европейцами. Книга считается важной вехой в истории феминистской литературы – возможно, это первый европейский роман о женщине, который не заканчивается браком или смертью протагонистки. Инкская героиня «Писем» по имени Зилия критикует как тщету и абсурдность европейского общества, так и патриархат. К XIX веку этот роман считался в некоторых кругах первой работой, представившей широкой публике концепцию государственного социализма. Зилию удивляло, что французский король, взимающий всевозможные – и столь высокие – налоги, не может просто перераспределить богатство подобно тому, как это делал Сапа Инка[96].
В 1751 году, во время подготовки второй редакции «Писем перуанки», мадам де Графиньи интересовалась в переписке со своими друзьями, что стоит изменить в книге. Одним из ее собеседников был двадцатитрехлетний семинарист и начинающий экономист Анн Робер Жак Тюрго. Он написал длинный и крайне критичный (хоть и конструктивный) ответ – до нас дошла его копия. Едва ли можно переоценить значение текста Тюрго: то был ключевой момент его интеллектуального развития, момент, когда Тюрго начал превращать свою идею материального экономического прогресса (впоследствии оказавшуюся его самым долговечным вкладом в человеческую мысль) в общую теорию истории.
Империю инков едва ли можно назвать «эгалитарной» – на то она и империя, – но мадам де Графиньи изображает ее как доброжелательную деспотию, в которой все равны перед королем. Как и другие вымышленные чужаки, принадлежавшие к традиции Кондиаронка, Залия в своих критических замечаниях о Франции акцентирует внимание на отсутствии личной свободы во французском обществе и на его жестоком неравенстве[97]. Но Тюрго находил подобные рассуждения тревожными и даже опасными.
О проекте
О подписке