– Хотя, наверное, самое страшное, – говорит Оскар после долгих минут тишины, когда Варваре уже становится страшно того, что это молчание так и провисит между ними, останется навсегда, – это даже не эти истории. Самое страшное, это то, что происходит с тобой… – Он сглатывает. – С теми, кто эти истории слушает. Их не всегда много, иногда даже ночи выдаются спокойнее некуда, можно ложиться и спать, никто не разбудит. Но пройдёт год, два, три, максимум восемь, и от тебя ничего не останется.
У Варвары возникает странное чувство, будто бы он говорит о себе.
И о ней тоже, одновременно. О многих.
– Профессиональное выгорание? – подсказывает она, снова нарушая его монолог.
Журналисты-новостийщики рано или поздно тоже теряют себя в бесконечном потоке человеческих ужасов. Автомобильные катастрофы, грабежи и убийства, скандалы, изнасилования, теракты, и в конечном итоге девяносто девять процентов ловят себя на том, что в ответ на телефонный звонок с сообщением об аварии отвечают, мол, а трупы-то есть? мы без жмуриков никуда не поедем.
И это страшно. А ещё страшно то, что «добрые» новости никому не нужны, ими только затыкают дыры в информационном пространстве, вставляя их в эфиры и на страницы по остаточному принципу, на первое место вынося боль и жестокость.
Варвара не согласна с этим. Варвара думает, что в жизни и без того слишком много дерьма, чтобы ещё и изо всех утюгов кричать про него же. Может быть, именно поэтому она и не пошла делать новости.
Вот только сейчас ей кажется, что в бурной городской жизни и аплифтинге тоже можно себя потерять. Пир во время чумы. Попытка закрыть глаза и радоваться несмотря ни на что, не обращая никакого внимания на то, что происходит вокруг.
Но как найти баланс? Где отыскать равновесие, тонкую грань между ужасами каждого дня и утопическим, истерическим весельем по любому поводу?
Сидя на подоконнике, кончиками пальцев ощущая веющий от окна холодный воздух, она вдруг ощущает себя на экзамене по основам журналистики. Экзаменатором, конечно, выступает не Оскар, экзаменатор – она сама, как и экзаменуемый. Бросать зрителю и читателю жареные факты, криминальные ужасы, чернушные сенсации, как будто в мире ничего нет, кроме этой вот беспросветности? Или, наоборот, радовать читателя и зрителя светом и позитивом, закармливать его репортажами с разномастных мероприятий, потому что вот тут у нас всё хорошо, а ещё вот тут у нас всё хорошо, да и под бамбуковым одеялом спать – одно удовольствие?
Всё хорошо. Истерика, чтобы прикрыть, что всё это не так.
Как бы ты ни закрашивала все новости чёрной краской, ты ничего не сможешь сделать с тем фактом, что мир состоит не из одной только черноты. Как бы ты не рассыпала в разные стороны радужные блестящие конфетти, ты ничего не сможешь сделать с тем, что в мире есть тьма.
Они идут рука об руку. По соседству.
Как её блестки на футболке Оскара.
Всё взаимосвязано, а журналистика должна не только развлекать, или отвлекать, или щекотать зрителям и читателям нервы. Она должна образовывать. Показывать мир таким, какой он есть, одновременно светлую и тёмную сторону, а ещё – делать лучше.
Варваре хочется плакать.
Здесь и сейчас происходит что-то настолько важное, что даже её сердце, готовое выпрыгнуть из-за рёбер, не имеет никакого значения. Это что-то большее, чем её сердце, чем она сама, или чем Оскар, или даже чем они вместе.
– Чем заканчивается твоя история? – спрашивает Варвара. Её правая ладонь лежит на груди, комкает ворот рубашки.
Оскар пожимает плечами.
– Профессиональное выгорание, ты же сказала. Парень отработал семь лет, и ушёл. Свой диплом клинической психологии он засунул на книжную полку, прямо за Фромма, и больше никогда не работал по профессии. И Фромма не открывал. Точка. Конец.
Да, пожалуй, это действительно самое страшное.
Иногда мы взваливаем на себя слишком много, думает Варвара. Но никто, в конечном итоге, не может тащить на себе груз всего мира. Даже Атланту было тяжело, даже Геракл не справлялся.
– Я не знаю, почему ты решил рассказать мне именно это, – тяжело говорит она, когда становится ясно, что в истории Оскара больше не осталось ни слова. – Но хорошо, что всё так. Уж лучше такое, страшное и жизненное, чем это вот всё… – Варвара неопределённо взмахивает рукой.
– Что именно? – Оскар смотрит на неё с интересом.
Под его взглядом она чувствует себя то ли забавной зверушкой, то ли подопытным образцом, экземпляром для изучения. Не самое приятное чувство, и Варвара пытается отогнать его, осторожно подбирая слова:
– Ну эти, знаешь, притчи, или сказки, псевдо-поучительные истории. Весь Интернет ими заполнен. Мало ли что ты мог рассказать.
Отчаянно хочется списать собственную косноязычность на алкоголь, но, по правде-то говоря, вслух она всегда изъяснялась хуже, чем письменно. Или, может быть, правильнее было бы сказать, письменно она всегда изъяснялась лучше, чем вслух.
Сказочки с двойным дном, вот что она пыталась сказать. Метафоры для чувств, аллегории для отношений.
– Ты имеешь в виду «Эй, Лисёнок, сказал Лисёнок, ты никогда не будешь один, ведь у тебя есть я, держи мою лапку» и прочую сопливую ерунду?
Очень точно сказано. Сопливую ерунду.
Сопливая ерунда – это Варвара, когда она смотрит на Оскара, и ей приходится около десяти раз напомнить себе об этом прежде, чем наконец-то получается отвести глаза от неровного выреза его мятой футболки.
Я старый солдат и не знаю слов любви, думает про себя Варвара.
И Оскар, похоже, такой же.
– Ну да, – отвечает она, в конце концов, и пауза между её ответом и вопросом Оскара получается такая, что можно было и промолчать.
Их ноги на подоконнике соприкасаются, понимает Варвара. Весьма запоздало, потому что соприкасаются их ноги довольно давно. У Оскара – те самые узкие чёрные джинсы с разрезами на коленях и разные носки: один полосатый, серый с малиновым, а второй с мультяшными изображениями Капитана Америки. У Варвары – джинсы обычные, синие, подвёрнутые и удобно широкие, а носки коротенькие, по косточку, чёрные с серебристыми люрексовыми блёстками.
Да, даже носки у Варвары с блёстками.
Она не Лисёнок. И Оскар никакой не Лисёнок. И за лапки они держаться не будут, и у каждого из них – своё одиночество.
Но всё же…
– Почему ты меня сюда привёл? – тихо спрашивает Варвара, удивляясь собственной смелости.
Оскар улыбается, но одними губами. На неё он не смотрит.
– На квартирник? Ты же спрашивала о моих мероприятиях. Вот я их тебе и показываю. Богемное уже было, и многолюдное тоже, а теперь ты посмотрела и камерное…
Варвара подтягивает колени к груди, теряя соприкосновение. Ногам становится холоднее.
– Я эту кухню имею в виду.
Оскар пожимает плечами, а потом быстрым и плавным движением подаётся вперёд. Взяв её ноги за лодыжки, он тянет их на себя – возвращает на место.
– Ну… Захотелось? – получается вопросительно.
Получается вопросительно, но другого ответа не будет, Варвара видит это по его лицу, читает в положении тела. Она, в конце концов, журналистка и привыкла работать с людьми, привыкла разбираться, что они имеют в виду, так что умеет определять, когда кто-то не хочет углубляться в неприятную тему. Не знала только, что она сама – неприятная тема.
Уже давно трезвая неприятная тема, и трезвость – как раз то, что ей охота исправить.
– Надо выпить, – говорит она.
Резкий поворот, дающий ей возможность сгладить неприятные ощущения, а Оскару – уйти от того, о чём говорить он не хочет, но хвататься за предложенную соломинку он не собирается.
– Лучше расскажи мне историю.
Ха.
– Тоже страшную? – спрашивает Варвара.
– Какую угодно.
Мечтать и воображать себе тысячи разных сценариев она может, но с тем, чтобы придумывать настоящие истории, какие угодно, у Варвары проблемы. Давным-давно, ещё в университете она поняла: большинство однокурсников поступили на журфак не для того, чтобы стать журналистами, а просто потому, что не знали, куда поступить, чтобы стать писателями, и именно писательство привлекало их сильнее всего. Рассказывать вымышленные истории, а не исследовать настоящие. Но для неё всё было иначе.
Варвара не «придумывала истории столько, сколько себя помнила». Не «засыпала и просыпалась с вымышленными персонажами в голове» (ладно, может быть, и засыпала, и просыпалась, только эти персонажи были чужими, теми, к кому она успевала привязаться в прочитанных книгах, или наоборот, собственными знакомыми, но тогда и истории были связаны исключительно с ней, просто мечты, не больше, не меньше). Она не выдумывала сюжетов, не плела родителям и подружкам по садику небылиц, и даже сказки на ночь ей читали, а не она сама сочиняла.
Описывать реальность, говорить о том, что происходит на самом деле, ну или на крайний случай, прогнозировать будущее, опираясь – опять-таки – на реальные факты, вот то, что ей нравится делать. То, что она умеет. То, что у неё получается. Именно это ей интересно: мир вокруг неё, со всеми его сложностями, во всех его деталях, а вовсе не мир внутри собственной головы, куда никто не сможет заглянуть, пока ты не напишешь об этом историю.
Ей не нужно писать истории, чтобы впускать кого-то в свой мир.
Но ей нужно писать тексты, чтобы делать этот, уже существующий, мир лучше.
Она – журналистка, а не писательница (и никогда не мечтала стать кем-то другим). Ей хочется сказать об этом, заранее дать Оскару понять, что не стоит ждать от неё полёта фантазии, но…
– Хорошо, – говорит она, в конце концов, и тут же предупреждает: – История будет страшная. И реальная. Ты же сам сказал, что именно реальные страшнее всего.
Оскар не убирает рук с её лодыжек. Соскальзывает пальцами на полоску обнажённой кожи – между подворотами джинсов и кромкой блестящих носков, и гладит там медленно и осторожно.
Варвара сглатывает, готовясь рассказывать, но прежде, чем с её губ срывается первое слово, она понимает, что история будет совсем не такой, как изначально планировалась. Вовсе не страшной.
На самом деле, у неё есть несколько историй, на выбор (зачем нужно воображение, если жизнь подкидывает столько всего?), но она решает рассказать свою собственную.
И эта история оказывается очень короткой.
– Я знаю, о чём ты рассказывал. Знаю, что ощущала та девочка. У меня есть любимый поэт, он писал про «невозможность открыть окно, не встав в сомнении на подоконник: там два этажа, но надежды свернуть всё-таки шею никто не отнимет». И я всё это знаю.
Она протягивает Оскару руки, мол, посмотри. На замёрзшей, гусиной коже белые шрамы видно особенно ярко, даже не смотря на сочащуюся из окна темноту.
Может быть, её шрамы – это единственное, что вообще сейчас видно.
Оскар берёт её за запястья.
– Я живая, – говорит Варвара. – Я справилась, и я здесь.
Она тоже в порядке, звучит недосказанное.
– У меня был дневник. – И тот парень из истории был той девочке дневником. – Но я к нему больше не возвращаюсь. – Поэтому и она перестала звонить.
Слабая улыбка появляется у него на губах. Или ей только кажется?
Оскар трёт лоб с самым серьёзным видом из всех, какие только можно представить.
– Можно вопрос?
Варвара отнимает у него руки и, пытаясь унять нервозность, спускается с подоконника на пол.
Ей это не нравится. Никому бы не понравилось такое начало.
Всё внутри покрывается льдом: тронешь – хрустнет, и переломится.
– Можно, конечно. – Она даже не пытается улыбнуться.
Они снова возвращаются к самому началу, к серьёзному разговору, а серьёзные разговоры Варвара ненавидит примерно так же, как и телефонные. Каждый раз, когда кто-то пытается выяснить с ней отношения, ей хочется бросить всё и убежать жить куда-нибудь в Антарктиду. Вместо попугая тогда придётся завести пингвина, но это неважно, пингвин даже лучше, он точно не будет приставать с серьёзными разговорами.
– Почему я тебе так не нравлюсь? – спрашивает Оскар, и на его лице тоже нет даже тени улыбки.
Что-то внутри действительно хрустит, а потом ещё и ещё. Наверное, это просто её внутренний голос так хрипло смеётся.
– Что? – глупо переспрашивает Варвара.
Он спускается следом за ней, застывает рядом, смотрит в лицо – внимательно, пристально, и она в первый раз замечает: в его взгляде есть что-то волчье. Как и в его выдвинутом вперёд подбородке, или небрежно зачёсанных назад волосах. Сравнение хуже некуда: ну, какая хорошая девочка не мечтает о том, чтобы приручить дикого зверя?
Да много какая, на самом-то деле. Кому вообще сдались эти дикие звери, от которых толку не больше, чем от козла молока?
Ей, во всяком случае, совершенно точно ничего такого не нужно.
Он повторяет:
– Почему я тебе так не нравлюсь? – Со второго раза вопрос получается более непринуждённым, а если очень постараться, то вполне можно убедить себя в том, что он задан просто так, от нечего делать, что Оскару на самом деле ни чуточки не интересно, а ей самой – не страшно.
Нисколько.
Варвара чуть отступает, но Оскар не обращает внимания. Или, может быть, того и добивается, потому что своё наступление продолжает:
– Ты разговариваешь со всеми, кроме меня, улыбаешься всем. Обнимаешь их, фотографируешься с ними и хвастаешься совместными фото, но на меня лишний раз даже не смотришь. Почему?
Надо же. Он заметил. Он всё заметил.
Варвара хмурится.
В конечном итоге это оказывается очень просто – просто взять и сказать.
– У меня для тебя миллион вариантов ответа. От «соврать что-нибудь, только бы разговор прекратился, потому что я ненавижу выяснять отношения» до грубой правды, о которой я наверняка потом пожалею. Выбирай.
Оскар пожимает плечами и чуть запрокидывает голову, как будто собирается выть на луну.
– Говори как есть.
– Нет, – шёпотом отвечает Варвара.
Ей не хочется ничего говорить (она не в состоянии ничего говорить?), поэтому она просто шагает вперёд и, приподнявшись на цыпочки, берёт его за подбородок. Кончики пальцев колет щетиной.
Снаружи всё происходит за полсекунды, но изнутри кажется вечностью: она успевает подумать о том, что, надо же, пальцы-то колет, а с виду щетина почти незаметна, и в этом ей тоже мерещится что-то волчье, но из неё, наверное, так себе укротительница. И Красная Шапочка тоже не очень.
Она целует его.
Он застывает.
Никакой реакции. Никакого ответа.
Всё ещё на цыпочках, всё ещё держась пальцами за его подбородок, она отстраняется – на сантиметр, не больше, и выдыхает ему прямо в губы:
– Вот поэтому. Потому что я не нравлюсь тебе.
Оскар смотрит на неё – недоумевающе и удивлённо, а потом ей на лопатки ложится широкая ладонь и она оказывается прижатой к его каменно-волчьему телу.
Горячему. Живому. Вполне себе человеческому.
На этот раз он целует её сам.
О проекте
О подписке