– Сербы! Граждане свободной и вольной республики! Сегодня наших братьев в Боснии убивают наши вечные соседи – хорваты! Пока был жив Тито, они пользовались привилегиями в международной торговле и снимали сливки с того, что сербы зарабатывали для них своим горбом! Сейчас они тоже хотят главенствовать – пока в Боснии. Когда перебьют там всех сербов, куда они пойдут? Сюда. А мы?! Мы будем сидеть, сложа руки, и смотреть, как исконно сербские территории стонут под гнётом нового, уже внутреннего, врага? Сколько захватчиков перебывало на нашей земле с момента обретения нами государственности?! Пальцев не хватит на руках и ногах подсчитать! И что мы будем делать? Какие уроки мы вынесли?! Подставим голову и плечи под ятаган нового оккупанта, или, подобно нашим героическим предкам, будем сражаться с оружием в руках против тех, кто уже сегодня обратил против нас оружие?! Не посрамим славную боевую традицию наших предков, и отстоим честь и свободу наших братьев-сербов!..
Тогда я посмотрела на него как-то по-особенному. Я почему-то почувствовала себя кем-то из его домашних – плохо понимая, что в действительности происходит в моей голове и как в дальнейшем моя судьба на метафизическом уровне пересечётся с судьбой его семьи, я в принципе спроецировала своё будущее.
Месяц спустя война в Боснии разгорелась с новой, первозданной силой. Хорваты начали строить в Боснии концлагеря для сербов, где последние содержались в условиях едва ли лучше, чем в гитлеровских застенках. Люди погибали там от отсутствия врачебной помощи, от голода, болезней, но самое страшное – от пыток. От пыток тех, кто ещё вчера был их соседями, друзьями, сослуживцами. Не профессиональные военные, но простые люди, держа в руках оружие, с диким неистовством бросались мучить своих же собратьев…
Отец снова поехал туда, на этот раз в концлагерь. И оттуда уже не вернулся. В один из дней к нам домой пришёл какой-то военный. Они о чём-то говорили с матерью на пороге минут десять, после чего Анна вся в слезах вошла в мою комнату и велела собирать вещи.
– Мы уезжаем, – сказала она.
– Где папа? – только и могла говорить я до самого аэропорта, откуда уже вечером самолёт унёс нас в Германию, на родину моего отца, последним пристанищем для которого стала столь любимая им сербская земля Боснии и Герцеговины…
Мы отправились в Германию, к бабушке по отцу, которая сначала, конечно, была безутешна, а потом много раз благодарила мать, что та увезла меня оттуда – когда по телевизору показывали бомбардировки НАТО, предательство русских, позорное поражение сербов и суд над Караджчием и Младичем. А меня всё же всегда продолжало туда тянуть. Может, потому что в силу нежного возраста я недопонимала ужаса войны и всерьёз считала, что если вернуться туда, где остался папа, то вполне можно будет его там найти. Может, потому что чувствовала, что человек нужен там, где его родина, и в отрыве от неё сложно жить на чужбине. Уже будучи студенткой Лейпцигского университета, я отложила в памяти фразу эмира Бухары Сейида алим-Хана, умиравшего в начале века в Иране, в эмиграции: «Эмир без Родины – нищий. А вот нищий, умирающий на Родине, и есть самый настоящий эмир». А, скорее всего, всё же потому, что гены матери были во мне сильнее. Они и тянули меня в Сербию подсознательно, полностью лишая слова гены отцовские – в Германии я чувствовала себя как на чужбине.
Вообще, что касается подсознательных ощущений и чувств, то тут мне надо отдать должное – они всегда почему-то затмевали разум в общей картине моего бытия. Помню, как ещё в школе, возвращаясь с уроков, я встретила неподалёку от дома собаку с раненой лапой. Я долго смотрела на неё, и на минуту мне вдруг показалось, что я почувствовала её боль. Я схватила её в охапку и потащила домой. А когда дома мы с отцом обработали её рану, перевязали и оставили животное возвращаться к жизни в нашей кладовке, то с удивлением обнаружили, что у меня похожая кровоточащая рана на левой ноге. Отец и мать всё пытали меня тогда, где это я умудрилась схлопотать такой стигмат, а я старалась им объяснить, что почувствовала боль собаки и приняла её на себя. Тщетно, они мне не верили. Я плакала, но всё было без толку.
Когда отец первый раз ездил в Сараево, после расстрела той злополучной свадьбы, я ещё не знала всех подробностей этого, но почему-то – и помню это сейчас, несмотря на значительный временной промежуток – когда засыпала, чётко видела перед собой свадебный кортеж. Я понимала, что папа вряд ли отправился на свадьбу, но мысль о том, что он сейчас где-то рядом с похожим пейзажем, никак не оставляла меня. Причём, его я в той картине не видела – я словно бы знала, что он появится там позже.
Когда мы с бабушкой смотрели по телевизору ужасающие кадры бомбёжек Белграда силами НАТО, а потом в этих же программах рассказывали о беженцах или тех, кто пострадал в результате бомбардировок, я так чётко представляла себе этих людей, их лица, их слова, мысли и чувства, что мне самой становилось страшно. И потому, наверное, я до сих пор так неистово боюсь войны. Я практически не видела её своими глазами, но чувство того, что она буквально проходит мимо меня, появлявшееся в такие минуты, напугало меня на всю оставшуюся жизнь.
Учась в университете, я узнала, что это – никакое не чудо и не мои выдумки.
– Чувство эмпатии, – говорил мне профессор Рихтер, – развито у всех людей, но в разной степени. Кто-то просто способен понять эмоции своего собеседника, кто-то – объяснить их происхождение, а кто-то – даже предугадать, какой комплекс действий осуществит его визави через некоторое время. Причём необязательно даже реально контактировать с человеком – можно видеть или осязать его вещи, видеть его по телевизору, но не в роли в кино, а в реальных декорациях, – и уже уметь сочувствовать, сопереживать ему так, что практически становишься с ним единым целым. Иногда в науке это называют даже идентификацией с объектом.
– То есть? – уточнила я. – На некоторое время я теряю свою собственную индивидуальность и становлюсь как бы отражением того, о ком думаю в настоящий момент?
– Именно так. Если ты сильно этого захочешь, то способна прочувствовать даже то, что чувствовали, скажем, твои далёкие предки или люди, с которыми ты и вовсе никогда не была знакома.
– А что для этого нужно?
– Только твоё желание и хорошее знание обстановки, в которой существовал или существует тот или иной субъект. Скажем, если ты представишь себе интерьеры Овального кабинета и прочтёшь две-три биографии Клинтона, то вполне сможешь почувствовать даже то, что он чувствовал во время общения с Моникой Левински…
Профессор Рихтер шутил, но мне было уже не до юмора.
– Тогда, получается, это нечто вроде машины времени?
– Не совсем. Машина времени подразумевает способность влиять на события. Ты влиять не сможешь, но сможешь очень отчётливо воссоздавать для себя те или иные картины. Очень хорошо для учёного-историка, кем ты, к сожалению, не являешься…
Профессор был прав – история хоть всегда и была моим хобби, училась я всё же на юриста-международника. Почему такой выбор? Всё просто. За этой профессией стояла реальная возможность вернуться в Сербию, куда меня так неистребимо тянуло все годы вынужденной эмиграции. Хотя говорят, что место, в котором прошла молодость человека, является определяющим для него, и его потом всю жизнь туда тянет, на меня это высказывание распространить можно с трудом. В Германии была моя первая, как я думала, любовь – потом уже стало понятно, что любовью там не пахнет. Я поняла, что искренние чувства смогу испытать только на родной земле, всё остальное всегда будет для меня обманом. Нет, я не чувствовала в себе порывов Индиры Ганди или Беназир Бхутто, я была далека от политической борьбы, просто… гипертрофированный патриотизм, он же треклятый сербский шовинизм, очень громко клокотал внутри меня – как внутри каждого серба, оказавшегося на чужбине.
Я выросла и получила степень бакалавра в университете. Мамины гены, которые были редкостью в бюргерской Германии, сделали из меня одну из первых красавиц не только города, но и, пожалуй, всей страны. Понятное дело, что никуда не деться было от мужского внимания, которое я где-то отсеивала, а где-то притягивала – когда была в том необходимость. Сказать же, что за 25 лет я кого-то хотя бы раз любила, я не могла.
Всё чаще возвращалась я к словам профессора Рихтера, который говорил, что наличие у меня чрезмерно развитой эмпатии могло бы сделать из меня неплохого учёного-историка. Тяга к истории родной страны вторила то же самое. И потому я решила вернуться. Конечно, за эти годы мать осела в Германии и не разделяла моего желания – мне от этого было только легче. Поеду одна, решила я для себя, а там будь что будет. Отговорить меня ни она, ни бабушка уже не могли – война закончилась, и объективных препятствий к тому, чтобы мне вернуться на родину, уже не существовало. Я вступила в переписку с Белградским университетом, который, узнав о моих успехах в Лейпциге, выразил горячее желание принять у себя гражданку ФРГ с сербскими корнями.
Итак, я вернулась и стала учиться, как и все. Родной воздух немного раскрепостил меня, позволил по-новому посмотреть на страну. В течение первых же шести месяцев я объехала её вдоль и поперёк. Меня переполняла радость. Такой общительной я никогда не была за всё время жизни в Германии. Я была открыта для всего и для всех. В том числе и для тех, о ком совершенно ничего не знала, но кто принадлежал этой стране десятилетиями участием в значимых для неё исторических событиях.
И такой человек вскоре появился на моём горизонте. Его звали Лукас Хебранг. Он был помощником бывшего президента Хорватии Туджмана. Во втором семестре он появился на пороге нашей альма-матер, чтобы прочесть нам лекцию о взаимоотношениях наших народов в период войны в Боснии. Он был племянником знаменитого Андрии Хебранга – бывшего соратника Тито, который поддержал Сталина в его ссоре с последним и был убит в тюрьме в 1949 году. Когда генерал-диссидент Франьо Туджман в начале 1990-х вернулся в Хорватию из политической эмиграции, он стал его правой рукой и возглавлял его предвыборный штаб на выборах Президента, которые тот выиграл, и, вплоть до своей смерти в 1999 году, занимал высший пост в государстве. После этого Хебранг сошёл с политической арены и занялся бизнесом в государственных масштабах. И вот сегодня этот убелённый сединами, но оттого ещё более привлекательный в неискушённых девичьих глазах человек явился перед студентами не просто как свидетель, а как участник исторических событий – очевидно, что для будущих историков эта встреча была незабываемой.
– Я до сих пор полагаю, – ровным, уверенным голосом вещал он, – что причины проигрыша сербов и в войне в Боснии, и вообще во всём Балканском конфликте кроются только в Милошевиче. Его неумелое руководство – ну, что ожидать от подкаблучника? – и личные амбиции пробудили в сербах их праведный гнев, который копился веками и был предназначен для захватчиков, но никак не для их братьев – хорват. Да, я не спорю, что и хорваты вели себя не лучшим образом, но наш руководитель – генерал Туджман – горячо осуждал братоубийственную войну. А Милошевич её культивировал. Как говорится, «кому война – кому мать родна». Спросите, почему? Очень просто. Он не способен был укрепить свой политический авторитет иначе, чем за счёт многомиллионных человеческих жертв, пусть даже и среди своего народа. А власть ему была нужна, потому что того требовала его жена – дочь крупного партийного чиновника, которая мыслить не могла без властных привилегий. Так и вышло, что хвост вилял собакой, как говорят американцы, а жертвы, которые понесли сербы, превысили даже их потери во Второй мировой войне…
Я слушала его и поражалась – насколько он был прав. Я сама слышала выступление Милошевича, этого серого человека с серым лицом в сером костюме, и мне не нужно было доказывать, что он манипулировал озлобленным и оголённым как нерв сербским населением в те годы. Наши взгляды с человеком, бывшим очевидцем и участником событий, сошлись. Мысленно я ликовала – как знать, вдруг и впрямь выйдет из меня неплохой историк собственной страны?..
После лекции я решила познакомиться с ним поближе. Что мой порыв найдёт взаимность, я не сомневалась – людей всюду притягивает экзотика. Если в Германии на меня смотрели как на чернобровую и горячую сербку, то здесь – как на приехавшую из сытой Европы заносчивую девочку, водить знакомство с которой желал бы каждый из мужчин, попавшихся мне в ту пору на жизненном пути.
– Господин Хебранг, я пришла, чтобы выразить вам своё восхищение услышанным…
– Стоит ли, я ведь всего лишь изложил свои взгляды на тогдашние события, пропущенные сквозь призму не просто участника событий, но солдата хорватской армии.
– Солдата, – улыбнулась я. – Только ли солдата? Вы довольно скромны…
Собеседник улыбнулся мне:
– Да, конечно, моя роль в истории моей родины чуть более велика… И, я вижу, вас это занимает?
– Несмотря на то, что я сербка и мой отец едва не стал жертвой боснийских хорватов, а затем без вести пропал в одном из созданных вашими соотечественниками концлагерей, я так же, как и вы, считаю Милошевича во многом виновным в том, что случилось со страной. Это не означает, что Туджмана я считаю святым, но…
– Это просто потому, что вы о нём ничего не знаете, – Хебранг не дал мне договорить.
– Надо полагать, что если с этой задачей не справились преподаватели нашего университета, то сможете справиться вы, знавший Туджмана ближе, чем кто бы то ни было?
– Не думаю, что общество пожилого человека, уже давно не столь интересного для публики, как раньше, может увлечь столь эффектную девушку, да ещё и приехавшую из Германии, чтобы изучать родную историю… – наигранно смутился Хебранг.
– А вы неплохо осведомлены!
– Это моя работа. Не забывайте, что в штабе Туджмана я отвечал за безопасность, в том числе информационную.
– А чем вы занимаетесь сейчас?
– Международная торговля. Импорт, экспорт. Долго и неинтересно.
– Отнюдь. По первому образованию я – юрист-международник, так что для полноты картины мне бы хотелось вникнуть в вашу биографию как участника событий…
О проекте
О подписке