Однажды всех шестерых вывели из здания следственной тюрьмы. Закрытый фургон ждал их. Было раннее утро, но возле железных ворот уже стояли люди. Десятка четыре, не больше. Молодые и старые, одетые в поношенные пальто или новые, с иголочки, костюмы. В ватники или в рабочие спецовки. Люди разные, но с одинаковой злостью на лицах. Всего четыре шага от крыльца до скрипящей подножки, но Мария услышала.
– Предатели! Как вас земля носит, – прошипела старуха с тяжёлой палкой в руках и распухшими ногами. Стоявший рядом мужчина молча плюнул; ветер кинул плевок Марии на плечо. И не стереть, руки скованы.
– Разойдись, разойдись, не положено, – лениво, без строгости, протянул начальник караула.
Машина долго шла по окружной, потом нырнула в просыпающийся город. Сквозь пыльную сетку, затянувшую окно, пробивался рассвет. На радиальном проспекте они попали в пробку, такую долгую и тягучую, что Марию сморило. Проснулась она, когда автомобиль въехал в центр.
– Надо держаться, – сказал Виктор.
– Держаться, – ответили остальные.
– Не сдадимся, – согласилась Мария.
Марк смотрел на неё и тоже шептал «Не сдадимся». Лицо его попеременно краснело и бледнело, а губы дрожали.
Под фургоном застучали стальные листы. Внизу, усиленный акустикой свода, возник ленивый плеск волны о каменные опоры.
– Последний мост, – сказал Виктор и уронил лицо в стянутые наручниками ладони.
Марии захотелось плакать.
За Последним мостом находились Палаты Увещеваний. На что они рассчитывали, подумала Мария, затеяв борьбу с Принципатом? С теми, кто поднялся на конспирации и тайне? Они переиграли нас, как детей…
Машина встала. Конвойные деловито пристегнули их к длинной цепи. Мария шла последней, и, пока остальные ныряли по одному в слепую дверцу в торце здания, успела глянуть вверх. Пыльная синева дня заливала клочок неба над бетонной стеной, кричали чайки.
«Увижу ли?» – мелькнула мысль, и равнодушные руки конвоира втолкнули её внутрь. Эхо шагов не успело наполнить тьму тамбура, как стены раздались, и дистиллированный свет ртутных ламп ударил по глазам. Широким коридором, выложенным белоснежной плиткой, мимо камер, залитых той же беспощадной белизной, шестеро вышли в круглый зал. Коротко стриженый человек в сером стоял в центре и ждал.
По периметру зала, на высоте чуть выше человеческого роста крепилась толстая труба. К ней конвоиры прицепили наручники арестантов и быстро вышли.
– Здравствуйте, друзья мои, – приятным, слегка хриплым голосом произнёс человек в сером, оглядывая фигуры с вздёрнутыми руками. – Вы полагаете, я буду наказывать вас? Нет! Я буду убеждать! Я разверну перед вами цепи неотразимых аргументов и безукоризненных силлогизмов. Вы поймёте свои ошибки и раскаетесь в заблуждениях. Каждый из вас умрёт здесь. Вместе мы должны сделать, чтобы души ваши, когда настанет пора, находились в гармонии с миром.
Палачи велеречивы.
– Палач! – гневно выкрикнул Виктор.
– Палач? – человек улыбнулся. – Может быть. Называйте, как хотите. Ваши имена я знаю и так. Но прежде очистим тела.
Он вышел, и тут же из отверстий в стенах брызнула густая пена. Резкий химический запах заполнил зал. Пена пропитала тюремные робы, и бумажное полотно стало на глазах расползаться и таять. Потом с разных сторон ударили струи холодной воды. Они били по телам, сдирая и унося последние клочья ткани. Через две минуты шестеро были обнажены и дрожали от холода.
– Нагота способствует уважению, – Палач вернулся, держа в руках какой-то свёрток. – Голый смотрит на одетого снизу вверх. Так же и вы будете смотреть на меня. А теперь – маленький урок.
Он взмахнул рукой, и воздух разрезал длинный бич.
– Вы будете говорить, – от удара на спине Виктора, от левой лопатки наискосок и вниз до бедра, вспухла кровавая борозда; Виктор охнул, – только после моего разрешения. Всё остальное время, – Марк пытался уйти от удара, но бич облизал его поясницу, хлестнул по груди, содрав клок кожи, и Марк закричал, – вам положено молчать!
Палач дважды обошёл зал, одаривая шестерых ударами.
– Кричать от боли, – он остановился, – запрещено.
Помолчал, разглядывая стонущих людей, и добавил:
– Стонать можно.
Он свернул бич.
– Сегодня день знакомства, поэтому с вас довольно. Будет вечер и будет ночь – для размышлений. Вам есть о чём подумать.
Палачи добры.
Палаты Увещеваний расположились в старом доме в самом центре столицы, принадлежавшем когда-то знаменитой дворянской семье. Стены были толсты, а перекрытия – прочны. Может быть, в этом крыле раньше находились людские или кладовые. Многое повидал коридор, облицованный теперь белым кафелем. Толстая прачка ковыляла, склонившись под грузом корзины с бельём; кухарка возвращалась с рынка с полными кошёлками; работник катил тележку с убоиной, и капли крови падали на гранитные плиты пола. Где вы, былые аристократы? Потом в кладовых засели клерки одного из министерств. Долго наполняли они коридор и комнаты шелестом бумаг, запахом чернил, великими замыслами и мелкими интригами. Визитёры с юга шуршали исподтишка дензнаками и меняли выдержанные коньяки на фонды. После Реставрации Духовности и Торжества Принципов всё поменялась ещё раз, в доме обосновались другие хозяева. Другие гости. Но осталась кровь.
Теперь, подумала Мария, это наша кровь, а кабинеты превратились в камеры. Три шага в ширину, пять в длину, узкий деревянный топчан, накрытый тонким прорезиненным матрасом, параша с умывальником в дальнем углу, напротив изголовья. Укрытый бронестеклом глазок видеокамеры в стене над головой. Вместо выходящей в коридор стены – толстая металлическая решётка с дверцей.
В камере справа сидел Виктор. Мария прижалась щекой к холодным прутьям и увидела его руки с бордовыми полосами на запястьях. Виктор делал пальцами какие-то знаки и шептал беспрерывно:
– Всё будет хорошо, всё будет хорошо, всё будет хорошо…
Мария знала: ничего не будет хорошо.
В камере слева, ближайшей к пыточной, молчал Дмитрий. Он всегда молчал. На их тайных собраниях, когда накал споров переходил в обиды и ссоры, на очных ставках после ареста. Мария была уверена, что он не ответил ни на один вопрос дознавателя, ни на одно предложение официального защитника. Только на разрешенном свидании, когда к Дмитрию пришла, пряча лицо, мать, он шептал что-то тихо в телефонную трубку…
Напротив него, слева и наискосок от Марии, поместили Ивана. Старшего из них, руководителя ячейки. Именно на его холостяцкой квартире прошла последняя, самая короткая встреча.
– Бегите, – сказал в тот раз Иван.
Они не послушались. Кроме одного, Кирилла, воспринявшего предупреждение всерьёз. Его сняли с самолёта, когда до взлёта оставались минуты. Перед отправкой в Палаты Кирилл успел рассказать, как шли по салону люди в форме, и как облегчение превращалось в холодную пустоту. Ещё он рассказал про брезгливые лица экипажа и про то, как отворачивались пассажиры, когда его вели по проходу.
Камера Кирилла находилась от Марии наискосок направо.
Напротив сидел Марк.
Мария была против его принятия в организацию. В Марке не было убежденности, но только фанатичное стремления быть рядом с ней. Это поклонение смущало, это внимание было обузой. Марк соглашался на самые острые, самые быстрые решения, он готов был поддержать всё, что угодно, лишь бы понравиться, лишь бы обратить на себя внимание. Вызвать её интерес. Наверное, этот огонь, эта истовость должны были льстить, но Мария пугалась. Она старательно избегала Марка, но чем твёрже она отказывала, тем настойчивее тот становился.
Сейчас Марк сидел на корточках у самой решётки, зажав руки между колен, и смотрел на неё. «Как это, наверное, неудобно: сидеть так», – подумала она, и вдруг вспомнила, что на ней ничего нет, и что Марк второй час – с той минуты, как их разместили по камерам – сидит у решётки и смотрит, смотрит, почти не мигая, и только иногда облизывает губы.
Марии стало стыдно наготы, и стыдно этого стыда. Стыд был глупый, стыд был непонятный, ведь они уже висели друг перед другом. Им довелось вместе попробовать бича. Это сблизило их, и должно было отменить само понятие стыда; какие счёты между голыми трупами в траншее, а ведь они были уже почти трупы, и только временно задержались, пока Смерть перебирает инструменты, выбирает наилучший, удобнейший…
Марк смотрел, и Мария, держась неестественно прямо – всего два удара, а как болит! – ушла прочь от решётки. Сделала три шага, легла лицом к стене и закрыла глаза. Пусть смотрит. Главное, не видеть его голодных глаз. Отключиться, представить, что тебя здесь нет. Не видеть, не слышать, не быть. Скоро, очень скоро, напомнила себе Мария, её Не Будет. Ужас накинулся, вымывая человеческое, и Марии захотелось взвыть от страха и безысходности. Как в детстве, когда она впервые осознала свою смертность. И нет рядом мамы, которой можно уткнуться подмышку, выплакать свою беду. «Ведь я же не боюсь, – отвечала мама, – хотя гораздо старше. Зачем тебе думать о смерти?» Чтобы не закричать, Мария стиснула зубы. До боли, до скрежета лопающейся эмали. Опять вспомнила про Марка, который сидит и рассматривает её, и видит, конечно, некрасивую складку на боку. Внезапно Марии стало смешно. О чём думает она в Палатах Увещевания? О складке и о парне, который сейчас разглядывает её зад, но скоро тоже умрёт. Это было так глупо, так дико, так не к месту, что мысли о собственной гибели отступили и Мария успокоилась.
Жаловалось тело, саднило кожу. Лампа равнодушно светила с потолка. Мария долго ёрзала, стараясь не тревожить спину. Найти удобную позу оказалось непросто, но усталость взяла своё, и под журчание воды в бачке Мария заснула.
Следующие дни заботливая память решила не складывать в свои бездонные закрома. В них не оказалось ничего, что хотелось бы помнить. Только боль и ночной свет плафонов, выжигающий глаза сквозь опущенные веки. И седые виски молодого военного, подручного палача. Немало забот в Палатах. Доставить, приковать, отвезти на тележке хрипящее мясо обратно в камеру, подсунуть миску с едой под решётку, убрать нетронутое. Сколько было лычек на его погонах, Мария не запомнила. Он всегда в чистой форме, черных очках, уши заткнуты наушниками плеера, пальцы равнодушны и не дрожат, но на висках грязный весенний снег. Эта короткая седина стала якорем, не пустившим девушку в спасительное, но малодушное безумие.
Палач обманул.
Он не приводил доводов, ни о чём не спрашивал их и не требовал отречений.
– Нет! – с огорчением говорил он. – Боль говорит в тебе, боль и обида. Тело кричит, но молчит душа. Не готовность отринуть скверну в тебе, но желание прекратить мучения. Забудь про плоть, прислушайся к тихому голосу внутри. Я не верю в твою неисправимость, таких нет, каждый достигает просветления. Да, через муку, да, через страдание, но как иначе?
Он заглядывал в глаза с надеждой, и каждый из шестерых чувствовал, что надежда эта искренна, что и отвечать нужно так же искренно, но не было сил понять, как достичь этого.
– Нет, ты не веришь в свои слова, – сокрушённо качал головой палач и снова брался за инструменты.
Потом, спустя часы, похожие на годы, приходил парень с седыми висками.
– Сегодня для вас знаменательный день, друзья мои! – палач был оживлён и с энтузиазмом смотрел на прикованных к стене подопечных.
По-разному перенесли они проведенные в Палатах дни. Виктор и Иван храбрились, пытались отвечать взглядом на взгляд. Несмотря на следы пыток, они пытались стоять прямо, но страх близкой боли прорывался сквозь маску отваги и вызова.
Остальные были опустошены, но держались, стараясь укрыться за гордостью и безразличием. Палач знал: это ненадолго. Он легко читал их, проникая под черепную коробку без иглы и сверла. Люди просты и предсказуемы, если точно отмерить муку.
О проекте
О подписке