Где рдеют маки и стрекозы реют,
Где над водой склоняются цветы,
Прозрею вновь,
Земляк из Эндирея, —
Нет ничего мудрее доброты.
Не потому ли, чтя обычай горский,
Чист, как дитя, в ненастье и в туман
И дом, и душу путнику, как гостю,
Распахивал с улыбкой Кайырхан.
– Бузу на стол! Гость в доме не обуза! —
И с радостью, и с грузом горьких бед
Твоя семья, как три струны кумуза,
По вечерам влекла людей к себе.
Любую грусть участье друга лечит.
С веселой песней легче перевал.
Пусть у других покрепче были плечи,
Но ты всегда их первым подставлял.
Ты говорил: «Неистребима зависть.
И зло повсюду на земле живет.
Но коль улыбка в сердце завязалась,
То плод любви созреет в свой черед».
Но этот мир устроен так нелепо!
Людской бедой он не бывает сыт.
Шальною пулей на исходе лета
Смертельно ранен был любимый сын.
Ты ждал любви, но вот к тебе под кровлю,
Как волк в кошару, ворвалась беда.
Родня твердила: «Кровь смывают кровью.
Мсти, Кайырхан, чтоб выполнить адат.
Спусти курок, пусть кровь из раны брызнет!»
Но мстить легко, труднее во сто крат,
Нет, не убийцу, а жестокость жизни
Своею добротою покарать.
За днями дни текли в труде упорном.
И там, где сын издал последний крик,
Среди камней струею непокорной
В ауле горном зазвенел родник.
Стареем мы, и все вокруг стареет.
Лишь струи, как душа твоя, чисты.
Да, ты был прав, земляк из Эндирея, —
Нет ничего мудрее доброты.
В дни горьких бед, в минуты неудачи,
Когда на сердце слишком тяжело,
Приду сюда, склонюсь к воде прозрачной,
Чтоб силы взять – воздать добром за зло.
Расулу Гаджиеву
Словно паласы хучнинской раскраски,
Утро туман на песках расстилает.
Синьку насыпало в ласковый Каспий
И облака, что пеленки, стирает,
Пену взбивает у низкого мола,
Гонит кефаль на раздольные тони.
Горец на отмели, взор – будто море.
Глянет красавица – сразу утонет.
Вспомнилась мне поговорка невольно:
«Звезды и днем синеглазый заметит».
Смотрит задумчиво горец на волны,
Шаг ненароком пред ними замедлил.
Что он средь них отыскать уповает?
Там, где баркасы гуляют вразвалку,
Быстрыми взмахами вдаль уплывает,
Может быть, женщина, может, русалка.
Может, конец это, может, начало.
Может, разлука, а может, и встреча.
Может быть, чайки кричат у причала,
Может быть, слышатся нежные речи.
«Клонится низко луна над водою,
Но все равно никогда не утонет,
Гонится быстро волна за волною,
Но все равно никогда не догонит.
Гонятся все за далекой мечтою,
Ловят, искусные сети расставив.
Может быть, рыбкой сверкнет золотою.
Но, вероятней, бесследно растает».
Волны играют у берега в салки.
Прячет с улыбкою ласковый Каспий,
Может быть, женщину, может, русалку,
Может быть, явь, а может, и сказку.
Братьям-близнецам худож никам Сунгуровым
Прощайте!
Прощайте, два друга, два брата!
Навеки два мастера нас покидают.
Гасан и Гусейн – словно крылья таланта,
А птицы – всегда на лету погибают.
Еще не просохли веселые кисти.
Звенят на полотнах весенние реки,
Луга зелены, распускаются листья,
Но стужа сердца вам сковала навеки.
Согретые вашим кипучим талантом,
Поют на полотнах гармони и бубны,
Выходят с чунгурами в круг музыканты…
Но люди рыдают – вас больше не будет.
Две жизни зажглись, как две радуги вместе,
И мать в колыбели вас вместе качала.
Но годы промчались, и вместо невесты
Жестокая смерть в вашу дверь постучала.
Прогоркла буза, что для свадьбы варилась.
Склонитесь в печали, родимые горы.
Нежданное горе на плечи свалилось,
И горькие слезы сжимают нам горло.
Промчатся над вашей могилою годы.
Вы рано ушли, но так много успели.
Поэтому живы в душе у народа
Два имени светлых: Гасан и Гусейн!
Гул Куры летит над горной кручей.
Круче тропы облачных отар.
Я, подручный в кузнице созвучий,
На певучей родине Шота.
В чаши башен
Щедро льется солнце.
Замки над кипящею водой,
Словно рог, – как водится у горцев, —
В честь гостей,
Кавказских стихотворцев,
Грузия подъемлет тамадой.
На пирах рекой струятся вина.
Воды рек здесь, как вино, хмельны.
Леки[15], полонившие Давида[16],
Картлией[17] навеки пленены.
Лозами дороги вьются в дали.
Рад гостям,
Встречает нас, как брат,
Старший виноградарь Цинандали,
Он и сам усат,
Как виноград.
Усадив друзей в тени чинары
И пустив по кругу турий рог,
О далеких временах Тамары
Речь ведет,
Что истинный знаток.
Садовод и мастер дел шашлычных,
Вина воспевает, как поэт;
Винодел,
В стихах иноязычных
С первой строчки чувствует букет.
А пока вокруг звучали тосты,
Любовались малышами гости.
(Мне они напомнили внучат),
Схожи меж собою, словно гроздья,
И курчавы, как цветущий чай.
А отец детишек сгреб руками,
На жену скосил лукавый взгляд:
«Я не агроном,
И черенками
Разводил с Нателой этот сад».
Дым костра плывет над росным лугом.
Час прощанья.
Мы стоим, грустим.
Дальний край,
Где повстречались с другом,
Стал отныне близким и родным.
Тронул вечер позолотой листья,
Кисти ветра обмакнув в закат.
Мы стихи о Грузии в Тбилиси
На своих читали языках.
Об одном мы только сожалели:
Здесь не знают горских языков,
Та любовь, что высказать хотели,
Не согреет наших кунаков.
Но грузинский академик вышел,
И тогда, доволен от души,
Турчидагский диалект услышав,
Аксакал усищи распушил[18].
И, гостей навеки покоряя,
Не спеша, грузины повели
По-даргински речь о Батырае[19],
По-лезгински речь о Шарвили[20].
Вновь пленен я четкостью созвучий.
Для меня еще дороже стал
Мой язык певучий, словно ключик
У грузинки молодой в устах.
Для грузина дружба не для тостов.
Тут закон гостеприимства чтут.
Языком родным приветив гостя,
Честь его народу воздадут.
Вскачь потоки мчат со скал высоких,
Рассекая склон неустрашимо.
Если стойкость и любовь в истоках,
Строки песен вспять текут к вершинам.
Чтобы к струям тина не пристала,
Легкий путь искать им не пристало.
Скалы – в прах, в песках – не иссякают.
Если ночь настала, как кресало,
Молнии из сердца высекают.
Сталью строф хребты столетий руша,
Станут морем, той стихией вечной,
Что от смертной стужи равнодушья
Укрывает души человечьи.
Я открыл нежданно эту тайну
На туманных улицах Тбилиси.
Дым кутанов в раннем небе таял,
И с платанов облетали листья.
Обнажив вершины, как кинжалы
Деды обнажали для обета,
В час рассвета горы провожали
В плаванье последнее поэта.
Выше жизни песни здесь ценили.
Ими и целили, и карали.
Вирши здесь всегда цари кропали,
А поэты в Картлии царили.
На плечах у юношей печальных,
Чуть качаясь на волнах канона[21],
Вверх по склонам, к вечному причалу
Уплывал корабль Галактиона.
Над поэтом женщины рыдали.
Встав рядами, скорбные грузины
На горе земле его предали,
Будто в море песен погрузили.
Чтоб с заветной высоты Мтацминды[22]
Видел он свой город на рассвете,
Где гурьбой курчавой гиацинты
В скверы выбегают, словно дети.
Чтобы пахот вешнее дыханье
С песнею волынки долетело,
Чтоб, услышав звон стихов в духанах,
Знал поэт, что чтут его картвелы.
Вскачь потоки мчат со скал высоких,
Рассекая склон неустрашимо.
Если стойкость и любовь в истоках,
Строки песен вспять текут к вершинам.
Но мудра, заботлива природа.
Воды ливнем в горы возвратятся.
Став душою своего народа,
Песни в новых песнях возродятся.
Благодатны земли Алазани,
Все здесь есть: и солнце и вода…
Девушка с жемчужными зубами,
С бархатными черными глазами,
Алазанка, ты спешишь куда?
Знаешь ты, вершина снеговая —
Давняя граница наших стран.
Склон один – земля твоя родная,
Склон другой – родной мой Дагестан.
Та гора, как белая царевна,
Смотрит вдаль, не поднимая глаз,
И пред ней смиряют нрав свой гневный
Ветры, к вам летящие от нас,
И, стремясь достичь ее скорее,
Прикоснуться к девичьей груди,
Каждый раз теплеют и добреют
К нам от вас спешащие дожди.
Дарим мы прохладу Алазани,
Ваше небо дарит нам дожди,
Алазанка, с черными глазами,
Не спеши, родная, погоди!
Есть деревья в парке Цинандали,
Прозванные в час большой беды
Деревами горя и печали,
Деревами смерти и вражды.
Старый дуб других дубов косматей.
Были времена: в дупле его
Черноглазая твоя праматерь
Пряталась от предка моего.
Есть и у дерев отцы и дети —
Возле старых юные растут.
Жаль, что молодым деревьям этим
Ни имен, ни прозвищ не дают.
Шелестят, взращенные на счастье,
Юные чинара и дубок.
Я б одно из них назвал «Согласье»
«Дружба» – так другое бы нарек.
Мусе Джалилю
1
Был ночью схвачен
Стражею поэт
И к хану приведен.
Тот поднял очи
И усмехнулся:
– Ты мой трон порочил.
Теперь воспой,
Как славен он и прочен.
А если, червь ничтожный,
Не захочешь,
Под лютой пыткой
Путь земной закончишь! —
Но только «Нет!»
Услышал хан в ответ.
Под батогами из воловьих жил,
На дыбе у безжалостного ката
Поэт не дрогнул:
– Близится расплата,
И ты, тиран,
Дрожишь в своих палатах.
Да, я умру,
Но песня будет жить!..
2
Как тот батыр,
Ты знаешь слово «Йыр»[23],
Тобой отвага предков
Не забыта.
В плену бесстрашно
Продолжая битву,
Ты был убит
В застенках Моабита,
Но голос твой
Услышал целый мир.
«Готов ваш Кремль
Оружие сложить».
Орали репродукторы на плаце.
Совал в лицо
Газеты рыжий наци:
«Джалиль желает
Фюреру служить».
И, заглянув сочувственно
В глаза,
Он убеждал:
– Прочтут их и в Казани.
Вас дома ждут
Позор и наказанье,
Отныне нету
Вам пути назад.
Стучат шаги
Конвоев по ночам.
И прочен свод,
И раны кровоточат.
Но ненависть
В груди певца клокочет.
И, лживые зачеркивая строчки,
Стихи, как пули,
Бьют по палачам.
Ложь недругов
Истлела без следа.
Но песни,
Что сложил ты в Моабите,
Как сабли, обнаженные для битвы.
Их ржавчина не тронет
Никогда.
Только первый пушок
Над губою пробился
(Как и все, я в семнадцать
Усы отпускал),
Чтобы я не форсил пред соседкой,
А брился, —
Самодельный кинжал
Мне вручил аксакал.
Рукоятка —
Из рога могучего тура,
Синеватый клинок —
Из обломка штыка.
А ножнами служила
Косматая шкура
За Акташем[24] убитого мной
Барсука.
Много лет над землей
С той поры пролетело.
Борода побелела,
Виски в седине.
Но кинжал на ремне
Я подправлю умело —
Лучшей бритвы поныне
Не надобно мне.
Старика, что кинжал
Подарил мне когда-то,
И болезни, и старость
Согнули дугой.
Вот тогда-то
Он посох завел узловатый
И в подошву его
Вбил обломок другой.
И уверенней сразу же
Сделалась поступь.
И спокойно старик
По тропинке идет.
Прочен штык,
На скале не затупится посох,
В гололед
Он хозяина
Не подведет.
Если б стали преданьем
Кровавые битвы,
Если б людям
О войнах жестоких забыть,
Все стальные штыки
Переделать на бритвы,
А обломки их
В посохи старцам забить.
О проекте
О подписке