Папа Фабиан разделил в 250 году Рим на семь церковных областей, во главе каждой области стоял диакон, который имел притом и надзор за кладбищами (Coemeteria), назначенными для каждой области. Целийский холм (Coelimontium), где находился дворец Руфина, был причислен ко второй области, кладбище которой находилось возле Аппиевой и Латинской улиц.
Валерия желала, чтобы ее мать похоронили в катакомбах возле Аппиевой улицы, которая была непосредственно под надзором папы и получила свое название от святого папы Каликста.
В старом Риме умерших хоронили ночью; согласно предусмотрительному распоряжению Ирины труп Сафронии должен был быть вынесен тихо, без всякой пышности. Но это не помешало большому числу бедных и стариков собраться в передней, чтобы выказать своей добродетельнице любовь и благодарность. Когда Ирина в сопровождении двух служанок появилась, чтобы от имени Руфина и его дочери раздать им милостыню, она испугалась, увидев между ними и Рустику, жену одного могильщика из Транстиберинского городского квартала. Хотя эта женщина только четыре дня тому назад родила, она все-таки пришла со своим младенцем и слепой матерью, и когда Ирина кротко упрекнула ее за это, молодая женщина ответила:
– Мы ни за что не могли остаться дома: мы должны еще раз поцеловать руку той, которая сделала нам столько добра!
Ирина поспешила ввести этих двух женщин в комнату к телу покойной, и глубоко было видеть, как мать с новорожденным ребенком на руках и слепая старуха стояли на коленях возле смертного одра и выражали свою печаль и благодарность.
Только после долгого сопротивления взяла Рустика платок, который предложила ей Ирина, чтобы она укрылась им на обратном пути от холодного ночного воздуха. Как часто под грубой раковиной бедности можно найти драгоценный жемчуг благороднейшего образа мыслей!
Руфин вместе со своей дочерью подошел еще раз к покойнице, чтобы с горячими слезами запечатлеть на ее лбу прощальный поцелуй. Потом он покрыл, согласно обычаю, драгоценным покрывалом из тирского пурпура лицо по римскому обычаю открыто лежавшего на смертном одре тела. По окончании молитв церкви, вознесенных священниками, шествие, к которому кроме Руфина и его дочери присоединились только Ирина и самые близкие родственники, тронулось, освещенное факелами, которые несли рабы дома.
Несмотря на позднее ночное время, везде перед соседними дворцами и домами стояли группы людей. Никто не посмел сказать ни одного слова сожаления из страха к государственным шпионам, находившимся везде поблизости.
Спускаясь с возвышения Делийского холма, траурное шествие встретилось с толпой молодых людей, кутивших в тот вечер в одной из гостиниц этого квартала. Опьяненная вином, готовая всегда к ночному безобразию, бурная компания двинулась вперед, чтобы отнять у провожатых факелы. Во главе ночных гуляк стоял юноша, с которым мы в продолжении нашего рассказа скоро опять встретимся, – сын префекта государственной канцелярии.
– Клянусь Бахусом! Покойникам не нужны факелы, чтобы найти дорогу под землю, – говорил он своим товарищам, – но, если мы желаем дать серенаду моей красавице Телезилле, то нам нужны свечи.
С этими словами он попытался вырвать у одного из рабов факел, но к нему подошел один из числа немногих провожатых, опустил с размаху руку на его плечо и сказал с трогательной строгостью:
– Городской префект Руфин провожает свою жену в могилу, не мешай тихому торжеству!
Эти слова и глубокая печаль, с которой они были сказаны, геройская смерть Сафронии, как и высокий пост говорившего, разогнали пристыженную и испуганную компанию.
Предводитель в замешательстве, заикаясь, извинился, и все разошлись.
Миновав бани Каракаллы, шествие подошло, не встречая больше препятствий, к Аппиевым воротам, которые теперь носят название святого Севастиана. Там ждала толпа христиан, особенно бедных, чтобы проводить умершую в катакомбы святого Каликста.
Ночь была чудно хороша. С тихого неба смотрели звезды, как взоры ангелов, на ночную процессию; тихий покой веял везде в пещерах, и листья деревьев, подобно набожным детям, не осмеливались шептаться, дабы не нарушить благоговения-молитвы. Но мрачно смотрели находившиеся по обеим сторонам улицы языческие надгробные памятники на христианское погребальное шествие, – тщеславная, гордая пышность и хвастовство живых над прахом и тлением, для которых не было надежды блаженного воскресения.
Клирики, находившиеся во главе шествия, начали пение псалмов не на печальный, а на радостный мотив, какой был предписан при погребении мучеников. О, как часто в течение трехсот лет раздавалось это святое пение в тишине ночи на Аппиевой дороге, когда христиане провожали тела мучеников с места казни и из Фламиниева амфитеатра в катакомбы. Но скоро придет время, когда римский народ, когда пастухи Албанских и Сабинских гор, когда пилигримы из Этрурии и Кампании длинными рядами под звуки святых радостных песен придут на богомолье к славным гробам мучеников, чтобы при них праздновать победу креста над миром. Да, в то время когда гордые надгробные памятники с их хвастливыми надписями уже превратятся в развалины и над раскопанными и обворованными могилами будут подниматься вверх только пустые, плющом обвитые руины, будут приходить даже из стран, куда еще никогда не ступала нога римского воина, – из неизвестных частей света, – набожные пилигримы по Аппиевой дороге, чтобы в вере, любви и надежде помолиться у гробов мучеников.
Настоящий вход в катакомбы святого Каликста плотно прилегал к Аппиевой улице, возле надгробного памятника христианского семейства Корнелиев. С тех пор как земля, под которой находились катакомбы, была конфискована Диоклетианом, христиане сделали себе другой тайный вход, заросший деревьями и низкими тернистыми кустарниками.
Там ожидал покойницу могильщик Минций из Транстиберинского квартала вместе с подчиненными могильщиками.
Вследствие узости помещения тело должно было быть снято с носилок и так перенесено вниз; Руфин взял дорогую ношу на руки и, поддерживаемый Минцием и его товарищами, понес в глубину.
Пройдя низкие со сводами галереи песочных ям, шествие двинулось по длинным галереям подземного города – к могиле, где Сафрония должна была найти место отдохновения. Там ждал в среде своих священников и диаконов епископ Мельхиад, чтобы лично совершить погребение мученицы.
С церковными молитвами подняли могильщики тело и поместили его в открытую могильную нишу; Валерия же вылила дорогие духи из принесенного сосуда на тело умершей, так что подземелье наполнилась благоуханием.
До сих пор Руфин, язычник, мог присутствовать на святом торжестве, и все его глубоко трогало; процессия в тишине ночи на Аппиевой дороге при пении псалмов, шествие через галереи подземного кладбища и набожное благоговение, с которым христиане исполняли погребение.
Но теперь началась святая литургия. С какой печалью сознал он, что должен быть исключен из любви, которая собрала христиан вокруг могилы его супруги! О, теперь он чувствовал, какая пропасть отделяет его от Сафронии и детей. На минуту он попробовал поднять свое сердце и разум к прежним богам, но не сумел исторгнуть из своей души ни капли благоговения к идолам.
На разных памятниках префект читал с немалым удивлением имена тех лиц, которых он при их жизни знал и о которых никогда не думал, чтобы они были христиане. Все они были из числа тех, которых он ради их благородных деяний и ума особенно уважал. Некоторые из них были с сенаторским званием и потомки самых старых поколений римской аристократии.
Странствуя по галереям катакомб, Руфин приближался иногда к нише, в которой христиане были собраны у гроба Сафронии: как чудесно и трогательно было для Руфина их пение, доносившееся через галереи катакомб до его слуха, то приближаясь, то опять удаляясь! Как его потом тянуло к ним, чтобы вместе с ними молиться у гроба своей жены!
Когда святая литургия кончилась, Руфина еще раз проводили на место погребения, чтобы сказать дорогой усопшей последнее «прости», прежде чем могильщики закроют гроб мраморной плитой.
Валерия со всей пылкостью детской любви молилась Спасителю за отца.
Когда Руфин нагнулся над трупом своей супруги и приложился губами для последнего прощания к ее холодным рукам, тогда услышала дочь из уст отца слова, наполнившие ее сердце сладчайшим блаженством:
– Дорогая жена, да будет твой Бог скоро и моим!
Могильщики подняли мраморную плиту к могильной нише и укрепили ее известью: римская христианская церковь вложила в свою сокровищницу катакомб новую драгоценность.
Не хватило времени, чтобы вырезать на надгробном камне надпись; это было больно для Руфина, и, между тем как могильщики исполняли свою работу, он взял из их инструментов острое железо и нацарапал в извести соседней стены надпись: «Милая Сафрония, ты всегда будешь жить в Боге».
Префект повторил этим только слова и выражения, которые он перед тем читал на многочисленных памятниках, однако, вписывая их теперь сам, размышляя о них и употребляя их по отношению к своей жене, он был тронут этими словами особенно: это было исповедание его личного убеждения, это «semper vives Deo» – «всегда ты будешь жить в Боге». Эта вера же в единого Бога и в вечную жизнь наполнила его сердце светом, утешением и неизвестной ему доселе радостью. Слезы текли у него из глаз по щекам, и в волнении он написал под надписью, повторяя свое исповедание и утверждая слова:
– Да, Сафрония, ты будешь жить!
Между тем как всесокрушающим временем и варварскими руками сломаны памятники, и надписи гробниц почти все исчезли, слова, нацарапанные Руфином в извести, остались и поныне и рассказывают нам об утешении души, которая из борьбы между природой и благодатью, между ночью неверия и светом веры вышла победительницей.
Молитва Сафронии перед престолом Божьим начинала исполняться.
Когда могильщики кончили свою работу, верующие оставили место погребения с прощальным приветом: «Мир праху твоему!», чтобы через галереи катакомб опять выйти на поверхность земли.
Только что взошло солнце над Альбанскими горами и озолотило своим блеском легкие облака, которые тихо и мирно, наподобие стада овечек под защитой пастуха, двигались по длинному небесному своду, и солнце смотрело на Рим, на главный город мира, с его бесконечным и безрадостным стремлением к приобретению и наслаждению и освещало памятники на Аппиевой дороге, под которыми все гонения и стремления, все страсти, радости и страдания, любовь и печаль покоились в вечном молчании.
Валерия заметила, как ее отец царапал на штукатурке гробницы надпись: с возрастающим вниманием слагала она букву за буквой и угадывала уже с полуслова все, прежде чем слово было написано; при каждом следующем слове ее сердце билось радостнее и слезы блаженного счастья текли по ее щекам. Не нужно было просящего взгляда девицы, чтобы побудить епископа Мельхиада поговорить на обратном пути с Руфином об учении христианства. Времени было достаточно, чтобы объяснить основные истины нашей святой религии в такой степени, в какой они тогда входили в обучение о крещении, и Мельхиад имел в Руфине настолько прилежного, насколько и умного ученика.
Но когда при прощании папа высказал надежду в скором времени свершить крестное знамение на лбу префекта и этим торжественно поднять его в число катехуменов к приготовлению для принятия святого крещения, тот все-таки еще испугался этого решительного шага и открытого разрыва с римской государственной религией.
Достаточно, думал он, что он в сердце почитает Бога христиан; когда его государственная должность и лучшие времена позволят, тогда он охотно исполнит желание епископа.
Мельхиад возлагал всю надежду на влияние Валерии на ее отца, хотя он с боязливым предчувствием говорил себе, что для медленного и постепенного приготовления к принятию христианства, может быть, не хватит времени. И святой старик предчувствовал верно.
Только вышло в прошлую ночь погребальное шествие из дворца префекта, как чиновник с несколькими сыщиками ворвался в жилище и наложил запрещение как на множество письменных сочинений, так и на ключи префектуры.
Вблизи Палатина Валерия попрощалась со своим отцом и пошла вместе с Ириной по дороге через мост в Транстиберинский квартал, чтобы навестить роженицу Рустику, так как они боялись, что вчерашний выход и холодный ночной воздух могли повредить доброй женщине.
При входе в свое жилище Руфин был озадачен известием, переданным ему управляющим, о ночном обыске дома.
Префект побледнел: он знал, какую цель имеет обыск дома; Максенций решил его погубить.
И теперь уже послышался в передней комнате шум и стук оружия; в следующий момент ворвались в покои центурионы и солдаты, очевидно ожидавшие его возвращения.
Но и в Руфине поднялось чувство самосознания римского патриция, возвышенное еще мыслью о мученической смерти его супруги.
– Я знаю, почему вы пришли, – сказал он. – Я последую за вами, но оставьте цепи. Ни сенатор Арадий Руфин, ни префект Рима не позволит себя сковать, прежде чем будет осужден.
– Хотя мне приказано отвести тебя скованным в Мамертинскую тюрьму, – ответил судебный чиновник, – однако если ты добровольно последуешь, то я не стану употреблять силу.
Дорога мимо Колизея по Священной улице (Via sacra) через триумфальную арку Тита и через форум была довольно длинна, чтобы привлечь массу народа к печальному зрелищу того, как ведут городского префекта в тюрьму. Однако страх перед тираном сдерживал людей, и только выражение их лиц выдавало внутреннее волнение из-за такого нового насилия.
В судейском присутствии Мамертинской тюрьмы уже ожидал прибытия узника претор со своими заседателями. Даже Ираклий явился под предлогом высказать свое мнение о почерке конфискованных письменных сочинений, как префект государственной канцелярии, в сущности же, чтобы управлять ходом процесса. С коварным злорадством обратил он свой взор на узника, которого, окруженного сыщиками, представили суду.
После обычных вопросов начался допрос подсудимого о его прежнем отношении к Константину и нескольким полководцам оного. Потом из конфискованных бумаг было предложено несколько писем, почерк которых Ираклий, сравнивая их с поздравительными письмами императору, признал за почерк Константина.
Содержание этих писем, которые претор приказал прочитать, было, конечно, в высшей степени компрометирующим для префекта города: об этом Ираклий, который велел написать их тайно писарю государственной канцелярии, позаботился. Руфин же, возмущенный до глубины души, заявил теперь протест против этих писем, которых он никогда не получал и которые должны были быть подложными.
– Кто написал эти письма? – говорил он, смотря на Ираклия взором, которого тот не мог вынести. – Это может сказать судьям префект государственной канцелярии, а может быть, он даже знает, каким образом они попали в мои бумаги?
Эти слова узника привели на мгновение в замешательство трусливого грека, однако он скоро оправился и с хладнокровием попросил претора внести подробно в протокол через нотариуса выражения подсудимого, коварно прибавляя:
– Как доверенный слуга божественного Максенция, я стою слишком высоко, чтобы эта стрела из рук государственного изменника могла коснуться меня. Такая отговорка делает преступление подсудимого совсем достоверным.
Не давая Руфину больше защищаться, претор объявил приговор, которым изобличал префекта в государственной измене против жизни императора и приговорил его к смерти, а имущество его к конфискации.
По знаку Ираклия тюремщик со своими сыщиками хотел уже наложить руку на узника, но Руфин выпрямился и сказал им:
– Подождите! За мной еще слово! Император желает моей смерти, – говорил он претору, – и воля его – закон, по которому ты меня судишь. Фиглярство с письмами вы могли бы оставить. Я должен умереть, потому что добродетель моей жены была слишком высока для безбожного тирана, и достойный такой жены, я смело пойду навстречу смерти. Но пусть Ираклий передаст своему господину, как последний поклон своего бывшего соратника: преступления не держат троны! В преступной гордости ты все божье и человеческое право топчешь ногами, но твои ноги поскользнутся на этой почве!
Позвольте мне высказаться! – говорил Руфин строго сыщикам, когда претор и Ираклий, взбешенные смелой речью подсудимого, единогласно велели им увести узника. – Невинная кровь, которую ты проливаешь, Максенций, – продолжал Руфин, его глаза блестели, и, грозя, поднял он свою правую руку к небу, – вопли вдов и сирот, нужда обворованных и изгнанных, стон угнетенного народа, все это взывает о мести, узурпатор, и от этой мести не защитят тебя твои преторианцы. Со срамом и позором кончишь ты жизнь, ты и все трусливые рабы, служившие твоим страстям – и близок уже час возмездия!
– О! – вскричал Ираклий сыщикам. – Разве вы можете переносить эти оскорбления величества? Берите его! В самую глубокую подземную темницу этого государственного изменника! Вон, вон!
Тюремщик и его слуги бросились на Руфина, связали и увели его.
С мрачной досадой на лице ушел Ираклий домой. Он утолил свою месть: человек, которым он был обижен, предан смерти, однако, вместо того чтобы чувствовать теперь удовлетворение, его как привидение преследовала предсказанная угроза, как привидение. Напрасно он старался убедить себя, что падение городского префекта было уже решенным делом императора, напрасно он ускорял свои шаги; страшная тень не отставала от него и постоянно нашептывала ему последние слова приговоренного:
– Близок час возмездия!
О проекте
О подписке