С мрачным взглядом, небрежно лежа на диване, зевая над скучным текстом «дневника» – acta diurna – тогдашней государственной газеты, ожидал Максенций прихода Сафронии.
Все существо его показывало низкое и варварское происхождение. Это была плотная, широкоплечая фигура – живой образ грубой и беспутной силы. С низкого лба его спускались почти до бровей всклокоченные волосы; круглая толстая голова покоилась на тучной шее, что-то невыразимо наглое сверкало в его проницательных глазах. Он сам любил сравнивать себя с Геркулесом, своих телохранителей, состоявших из самых высоких и сильных солдат, он называл геркулесами.
Максенций кончил чтение «дневника» и только что хотел, не имея больше терпения ждать, послать второго вольноотпущенного в квартиру Сафронии, как доложили о прибытии вестового с крайне важным письмом.
– Пусть отнесет его к префекту канцелярии, Ираклию, или куда хочет, – ответил император, зевая, однако опомнился; ему пришло в голову, что тут наверняка известия с театра войны в верхней Италии, и велел подать письмо.
Вестовой был послан императорским полководцем Руфом, командовавшим армией на севере.
Максенций распечатал письмо и чем дальше он читал, тем больше омрачались черты его лица.
Он знал уже из прежних докладов, что Константин перешел Альпийские горы и при Турине одержал победу. Однако не обратил внимания на этот первый успех противника. Он так надеялся на испытанный, особенно в Египте, военный талант Руфа, что даже не сомневался, что тот дал победить себя только ради военной хитрости и скоро пришлет ему голову Константина.
Теперь полководец докладывал ему, что после взятия укрепленного города Турина неприятель пошел форсированным маршем на Бресчию, потом к Вероне и в обоих местах разбил императорские войска и взял Верону штурмом. Между убитыми находится и Рурций, начальник города. Как в Турине и Бресчии, так и здесь, вопреки военному обычаю Константин даровал гарнизонам жизнь. Со взятием Вероны верхнюю Италию нужно считать потерянной, как неудержимая поспешность, с которой противник устремился вперед, так и малодушие его собственных солдат не позволяют полководцу собраться с силами и еще раз сразиться с неприятелем на равнине реки По: поэтому он велел загородить Апеннинский проход, чтобы выиграть время для сбора вблизи Флоренции новой армии. Настоятельнейше просил он императора прислать ему форсированным маршем все имеющиеся в распоряжении силы, а особенно легионы, с нетерпением ожидаемые из Сицилии и Африки.
Это были известия, которые наконец-то вытряхнули императора из его обычной лености.
Бешено бросил он это письмо на пол недочитанным, а потом топтал его ногами и кричал:
– Флоренция, Флоренция? А, плут, изменник! Отдал без кровопролития Пласенцию, Парему и Болонию! Почему не поспешил я сам стать во главе моих легионов, чтобы на подобие Геркулеса живым словить кабана, ворвавшегося в мои поля?
Полный злости ходил император взад и вперед по своему покою. Возможно ли, чтобы Руф, не потерпевший еще ни одного поражения, чтобы его лучшие легионы, несмотря на их многочисленность, трижды были разбиты, один раз за другим? И с каким совершенством должны были неприятели каждый раз побеждать, чтобы привести его армию в полное расстройство?
Наконец Максенций вспомнил, что не прочел еще письма до конца. Он поднял его с пола. Заключение гласило:
«Как меня известил верно нам преданный жрец Митры в армии Константина – Гордиан, тот заказал, ссылаясь на представившееся ему небесное видение, новое войсковое знамя, на котором он изображает себя в виде бога солнца, над ним – тайный знак, обозначающий имя Бога христиан. Как ни неуклюжа басня о небесном видении, которое наверно Константин видел один, после весело проведенной ночи, однако, солдаты его, большая часть которых состоит из христиан, оказывают под этим новым знаменем чудеса храбрости.
Перед последней битвой я избрал из отдельных легионов пятьсот самых храбрых и обещал им высшие награды и повышения, если они возьмут то знамя. Никогда я еще не видел подобного буйного сражения; однако, будто поддерживаемое демоническими силами, то проклятое знамя даже не колебалось, из моих же пятисот едва один остался в живых».
– Так! – скрежетал Максенций зубами, сжимая кулаки. – Так! Назаряне посягают на мою корону и жизнь? Ах вы паршивые собаки, этим вы платите мне за то, что я вас спустил с цепи! Божественный Диоклетиан верно судил вас: почему же я уничтожил его истребительный эдикт?
В это мгновение явился, дрожа от гнева своего господина, вольноотпущенный, которого Максенций послал к Сафронии и доложил, что та женщина сама убила себя, объясняя, что она христианка и поэтому никогда не последует повелению императора. Это потрясающее известие не пробудило из груди Максенция угрызения совести.
– Она христианка и поэтому никогда не послушается повеления императора, – повторил он язвительно. – Да, это так! Они все государственные изменники, от последнего нищего до их епископа Мельхиада. Как бы они торжествовали, если бы Константин пробрался в Рим! Но клянусь бессмертными богами! Я вам отобью охоту! Иди, – кричал Максенций на вольноотпущенного, – иди и скажи Ираклию, чтобы он пришел ко мне после обеда; пусть он выловит этих вшей из моей накидки.
В мрачной злобе император стал опять ходить взад и вперед по комнате. Ведь изрубил же он в прошлом году с помощью своих преторианцев и геркулесов несколько сотен римских граждан, почему же не мог бы он и теперь для устрашающего примера загнать в флавийский амфитеатр несколько тысяч христиан и велеть изрубить их?
– Однако, – сказал он самому себе, – эта гадина неистребима; как моль на шерсти, так и они угнездились в целом городе, даже и во дворце. И какой желанный повод дал бы я этому галльскому мальчишке играть роль спасителя римского народа, если бы я изрубил кучу этих болванов.
От ярости против христиан император опять переходил к обдумыванию своего собственного положения.
– Если бы Руф был еще раз побежден при Флоренции, не была ли бы этим открыта неприятелю дорога в Рим? Пусть придут, – говорил Максенций самому себе, – я велю исправить городские стены и укрепить их валом и рвом. Пусть попробуют эти собаки залезть в мою барсучью нору: с окровавленной мордой уйдут они опять отсюда!
В это мгновение доложили о прибытии Руфа.
Ввиду серьезного положения императорский полководец считал необходимым лично переговорить с монархом и предложить ему тот военный план, который, по его уверению, один и мог бы еще спасти императора. Доверив главное начальство одному из своих полководцев, он беспрерывно, днем и ночью, ехал следом за вестовым.
Максенций был изумлен неожиданным появлением своего полководца; устные сообщения утверждали и объясняли то, о чем он докладывал в своих письмах.
– Конечно, – повторил император, – я велю укрепить Рим и держаться в оборонительном положении. Скорее не останется в нем ни одного камня на камне, чем я отдам его Константину!
– Коль скоро тот подойдет к воротам, – ответил Руф, который благодаря своей воле мог откровеннее других смертных говорить с императором, – тогда тебе твои стены и валы уже ничем не помогут. Для осады мы нуждаемся во всем, особенно в провианте. Прошлогодний голод опустошил склады, и я очень сомневаюсь, что префекту Руфину возможно было наполнить их из скудного урожая нынешнего лета.
– Я велю его живым изжарить, если не все амбары наполнены! – кричал Максенций, негодуя на слова своего полководца. – Кроме того, у меня счет к этому Руфину относительно его жены. Во всяком случае, запасов хватит для легионов на несколько месяцев.
– И какая тебе в том польза, – ответил Руф, – если ты удержишь Рим на два или три месяца? Уверен ли ты при этом, что народ не поднимет бунта в осажденном городе?
– Народ? Бунт? – смеялся император. – Как фигляр свою собаку, так и я с окровавленным бичом в руках заставлю римлян танцевать передо мной. Однако выскажи наконец свои планы!
– Ты не можешь удержать Рим продолжительное время против Константина, – повторил полководец. – Если же ты положишься на Сицилию и африканские провинции, то будешь иметь новые силы, чтобы в скором времени с сильным флотом явиться к устью Тибра. Я пойду на зиму с моими легионами в Капую и за Вольтурн. Константин, довольный тем, что владеет Римом, оставит нас на время в покое, а с наступлением весны мы двинемся с новыми силами вперед, как на суше, так и на воде. Притом я слишком надеюсь на союз других королей, для которых Константин, владеющий Британией, Галлией, Италией и Африкой, был бы слишком сильным союзником.
– Клянусь Геркулесом, – сказал Максенций, – я обдумаю твое предложение. Ха-ха! Если бы Константин имел меня в своей власти, наверно, он велел бы отрубить мне голову и носить ее на шесте на показ по всем городам римского государства. Я ему по крайней мере обещаю, что так сделаю с его головой!
– Если ты ее еще получишь, – ответил Руф сухо.
– Если я должен буду оставить Рим, – кричал император, еще больше рассерженный этим выражением своего полководца, – то и сперва подожгу его со всех четырех концов, и клянусь тебе, что Нерон в сравнении со мной в этом отношении был только мальчишкой! Я знаю, что могу надеяться на солдат.
Руф был римлянин старого закала; ужасные угрозы императора его возмущали на столько же, на сколько и требования, чтобы солдаты участвовали в поджоге. С мрачными складками на лбу смотрел он безмолвно и пристально на Максенция и потом сказал:
– Да, ты можешь надеяться на меня и на армию в сражении.
Тиран понял своего полководца. Вольноотпущенный доложил, что настал шестой час – час обеда.
– Не будем портить себе из-за Константина аппетита, – сказал Максенций, – за бокалом фалернского вина можно легче говорить об этом деле.
Еще вечером того же дня возвратился Руф в армию, ужасно расстроенный приказанием императора, который, доверяя уверениям ворожеев и толкователей знамений, поручил своему полководцу ретироваться с отрядом к Риму, но с мелкими боями, чтобы выиграть время для подвигающихся с юга легионов.
В это самое время в одной из галерей Терминов Тита сидел одиноко молодой сенатор Симмах, задумчиво устремив мрачный взор на мраморную группу Лаокоона, находившуюся в одной из ниш задней части галереи.
В Риме не было более гордого римлянина, не было и более усердного поклонника богов, чем он.
Между немногими достойными уважения людьми, которых мог представить тогда испорченный город, он был почтеннейшим человеком, со строгим нравом, получивший образование в новоплатоновской школе, имеющий притом, кроме происхождения из старой сенаторской фамилии, неизмеримые богатства. Многократно предлагал ему Максенций самые высокие посты, но Симмах не принимал их, потому что не хотел быть помощником тирана. Удалившись от общественной жизни, полный досады из-за разврата римлян, сердясь на сенаторов и воинов, которые, не помня славы своих предков, допускали Максенция даже к самым безбожным преступлениям над своими близкими и отдали честь своего имени, чтобы только спасти жизнь и имущество; он предался единственно воспитанию своего сына, который, тогда еще мальчик, должен был со временем поднять голос против святого Дамаска и Амвросия за падающих богов Рима. Был ли трагический конец Сафронии или известия с театра войны, о которых Симмах тайным образом узнал, причиной, омрачавшей его лоб?
То и другое вместе, но все-таки сенатор не питал сожаления к смерти женщины, умершей христианкой и не имел никакого сочувствия к угрожающему падению господства Максенция, которого в такой же степени презирал, в какой ненавидел Константина.
Из мрачного размышления молодой сенатор был выведен приходом старика, который с ласковой улыбкой подошел к нему и подал в знак приветствия руку.
Морщины на лбу Симмаха разгладились, когда он узнал старика; ведь это был его прежний учитель, Лактанций Формиан, учивший его однажды при дворе Диоклетиана в Никомедии, риторик.
– Прошло уже около восьми лет, – начал он после первого приветствия, – с тех пор, как ты вернулся из Азии в Рим, и я почти не мог надеяться застать тебя еще в живых, если бы фортуна не способствовала мне еще раз увидеть блестящего владельца мира, золотой Рим.
– Если ты считал это за счастье, то скоро можешь изменить свое мнение, – ответил Симмах, лоб которого снова омрачился.
– Я вчера только прибыл, – ответил Лактанций, – и уже от многих узнал очень дурные вести. Однако меня тронула до глубины души потрясающая смерть Сафронии. Я познакомился с ней в Никомедии и тогда уже удивился ее высоким убеждениям.
– Поступок этой женщины произвел бы на меня впечатление, если бы Сафрония вонзила себе нож в грудь не как страстная обитательница Востока и притом еще как сумасбродная христианка, а как настоящая римлянка, хладнокровно и твердо, как Лукреция. Меня возмущает то, что даже префект Рима в святилище своего дома не обеспечен от преследований императора-тирана. Однако еще позорнее то, что в Риме нет старого Брута, который осмелился бы поднять с пола окровавленный кинжал.
– Мне рассказывали и о Константине, о его победах над Руфом и о том, как он неудержимо дошел уже до Умбрии. Не узнаешь ли ты в нем орудия свыше, для наказания преступлений Максенция?
После этого вопроса Симмах устремил с горькой усмешкой взор на Лактанция: потом указал рукой на группу Лаокоона и сказал:
– Рассмотри эту картину, рассмотри ее хорошо! Видишь ли ты, как Лаокоон, терзаемый обеими змеями, извивается в немом страдании и взывает к небу? Видишь ли, как его оба сына, обвитые кольцами страшилища, взывают к отцу, который не может им помочь? Вот это картина Рима, – Рима, который будет растерзан Максенцием и Константином вместе с его населением и в смертельном объятии задавлен. Разница только в том, что те змеи вместе напали на своих жертв, между тем как эти с двойной кровожадностью разорвут добычу.
– Нет, нет! – вскричал Лактанций с удивительным жаром. – Ты не можешь Константина сравнивать ни с этой змеей, ни поставить его наравне с презренным Максенцием.
– Ты его не знаешь, добрый старик, – ответил Симмах с горькой усмешкой. – Ты думаешь, что он похож на своего отца Констанция Хлора, и забываешь, что его мать Елена, докийская служанка при гостинице, самого низкого происхождения и притом еще христианка.
О проекте
О подписке