Читать книгу «В доме на берегу» онлайн полностью📖 — Антологии — MyBook.
image
cover



Крестный Котаро, из рода наиболее преданных императору самураев, имел во Франции красавицу-дочь, неисповедимыми путями приобретенную и так же потерянную. Каждый год он договаривался с французским послом о небольшой услуге – доставить в парижское предместье дорогое украшение и новое, исполненное по последней моде кимоно. Боясь, что французское судно из-за ожидаемого землетрясения отбудет ранее срока, он поторопился. Рано утром, как обещал, заехал за крестником в семинарию и увидел рядом с ректором двух мальчиков, одетых в традиционную японскую одежду и гэта. Только тогда он вспомнил про второе обещание, данное Котаро, но и виду не показал, что забыл о нем. В 11 часов 15 минут Василий последним всходил по новеньким сходням на борт французского парохода в Гранд-Пиере префектуры Канагава города Иокогама. Сердце флотолюбца преисполнялось морским куражом при виде матросов, закрепляющих якорную цепь, невзирая на разобранную лебедку, под окрики молодого капитана. «Тайфун! Будет тайфун!» – ему в ухо крикнул Котаро. Пожилой самурай угощал других матросов японской едой и спрашивал на ломаном английском, сразу ли они отсюда поплывут во Францию, не станут ли заходить в иные пределы мирового океана. Василию вдруг захотелось поплыть с ними, и он не сомневался в сходном желании каждого гостя или грузчика, поднявшегося на борт этого судна у ворот неспокойного океана. Около полудня внутренняя силища океана, а на самом деле, – земной коры – ужасно сотрясла судно, повалив Ваську на крестного Котаро и ниже; вторжение мощной силы ударов, сопровождаемое глухим шумом вблизи и дальним разрывом снарядов в стороне города, нарастало в течение минуты и двигалось двумя волнами: пока первая волна ударов, безвозвратно отстав на несколько секунд, отдавала импульс зарождавшейся второй волне, ветер уже нес с разрушенного Приера дым и пламя, а Иокогама переставала существовать. Васька и Котаро почувствовали, нащупав в дыму руки друг друга, мощные ливни воды. Команда быстро сориентировалась, начав поливать палубу при помощи насосов. Сквозь удушающий дым – пламя – искры на пароход всходили несчастные люди. Они заполняли скользкую палубу и пачкали ее кровью. В этот момент рухнула последняя якорная цепь и судно легло поперек ветра, а корма села на мель. Это было последним и наилегчайшим сотрясением. Зато вдали загорелись груженные лесом шаланды. Их стремительно несло на спасающий людей и спасаемый людьми пароход, чтобы захватить его в огненное кольцо. Крестный Котаро отталкивал лодки вместе с уверенными в своей силе матросами. В этой многочасовой борьбе лишь постепенно слабел глупый ветер, и Котаро истово крестился, призывая благодать Николая Японского смешными детскими словами: «Ты, который уверен в силе Христа, протяни нам его руку с небес! Ты, крестный моего крестного, помоги нам и спаси Японию!» Дым исчез. Ветер стих. В порту взрывались резервуары с газом, горели керосиновые баки. Береговая линия опустилась в море холмами. В сторону города было страшно смотреть, но Васька не мог отвести взгляд от выгорающей Иокогамы с предместьями и ее плотного черновато-осязаемого запаха. Зрение от пламени начало исчезать – к шести утра он потерял зрительное сознание. Ему повезло. Котаро без него наблюдал, как огонь распространился на шаланды с бензином и как его пылающая пелена надвигалась по воде, а по берегу надвигался огненный столп с колокольню Ивана Великого и его задержали только нагроможденные у Приера обломки. Когда угроза огня стала не за горами, помощник капитана на шлюпке завез канат к бую – так медленно разворачивали судно на 180 градусов.

– Я один досмотрел страшный спектакль до конца! – невесело закончил Котаро. – Это касалось только Японии. Поэтому я перестал понимать нашего наставника. Зачем столько самозабвенности, точно мы сами не имеем никакого отношения к себе самим. Жители страны Ямомото не могут быть выброшенными из истории только за то, что они больше доверяли Будде и магии. Вы, отец Василий, пропустили зрелище сгоревшего и разрушенного Тоокёо. Когда к вам вернулось зрение?

Васька Изотов налил себе и Котаро еще чарку, не заметив даже исчезновение доброго хозяина, по-тихому ушедшего гостевать в «материнскую избу».

– Мы, русские семинаристы, кто уцелел, все дневали и ночевали в русском посольстве. Вы, разумеется, помните, тогда все жили на улице, боясь заходить в здания, от которых мало что осталось. Владыка тоже ночевал на лужайке рядом с послом. Поскольку я ослеп, то и днем сидел на лужайке, точно ослик. Потом я месяца три жил в русском лазарете и месяц в англиканской японской семье, а после вернулось зрение. И я был потрясен. Я никогда не думал, что так любил этот город, который ненавидел. Ведь мало кто по своей воле из нас, русских мальчиков, приехал к вам на родину.

Котаро вдруг заговорил по-японски:

– Дело в следующем: я любопытен, но не настолько! Я могу выучить чужой язык. Но не для того, чтобы перенимать иную веру. Мне казалось тогда, вы тоже не понимаете Сергия Тихомирова, поэтому я пригласил вас на пароход. Думал даже позвать домой, ведь из меня, смешно признаваться, хотели сделать монаха. В семье я самый младший и самый лишний, – а семья моя была крещена Николаем Японским, апостолом Японии. Очень серьезно – принять крещение от апостола…

Котаро заморгал так неожиданно – Василий Изотов растерялся – этот надменный самурай, владеющий собой лучше их всех, сжимающий кулак не от бессилия, а для удара, и принятый вместе с лучшими из лучших в институт дзюдо, оросил дождиком садик жар-птицы старицы Фотинии.

– Про истовость отца Сергия и святителя Николая я долго думал, – тихо, чтобы не вспугнуть сердечность Котаро, произнес он. – Вы не зря хотели пригласить меня домой… Она действительно всегда представлялась мне мирской… Но я думаю, есть два рода истовости в монашестве. Если бы они вели себя так в России, то это была бы чисто мирская позиция. Но апостольство все меняет, не думали об этом? Словно ты стоишь над океаном и не боишься, что он поглотит тебя, ибо с тобой вера. Ты не ненавидишь океан, просто не боишься его. Ты высок и хмур, не так ли Котаро-сан?

– Над океаном… – повторил Котаро, помолчав, – мы в Японии всегда над океаном. А вы не высоки, не хмуры. Сможете вы уйти и оставить самое дорогое для себя? Они не смогли бы – по собственной воле – нет. А если бы их силком выставили из Японии, умерли бы от тоски.

– Пожалуй, я могу. Я не смог бы стать ни миссионером, ни военным. Владыка Сергий помог избежать обоих дорог. Мой путь слишком неопределенный, и взгляды тоже. Я ищу середину. Мне все кажется уродливо-великим, либо мелким. «Великая вера!» Даже звучит смешно. Моя вера иная. Сперва я думал, она ближе к японской. Но нет, она просто другая. Она связана с пониманием и трезвением, не со служением в чистом виде. Внутренняя гора, а не океан.

– Не хотел бы вас понимать, и понимаю, – вздохнул Котаро, – но вам пора ложиться, и мне тоже. А завтра я хотел бы исповедаться кое в чем, немножко постоять на службе самозабвенно…

Лежа на соломенном матрасе в келье матушки Екатерины, Прасковья немного думала. Мысли не вязались с подвижной линией смеющегося носа и губ, игривыми коньками бровей – в любое божье время они обходили сей маскарад. В чем смысл по протекции батюшки Василия ехать в далекую страну? Единственное приходящее на ум было: а вдруг, если она останется здесь, матушка Екатерина начнет учить ее плакать. Ненавистные слезы монахинь в ее воображении смешили двухглавого орла – одна за другой, черно-белыми бусинами. Наутро она желала подойти на исповедь, да мешкала, переминалась, и батюшка ушел быстрыми шагами вместе с некрасивым, но крайне стройным и четким, иноземным военным. Инвалид запряг для них гнедую лошадь. В телеге их ожидали свежеиспеченные без печки коврики старицы Фотинии… Что еще? Подброшенные сестрами семечки.

– Так птицам бросают, – удивился батюшка.

– Ну и прыгайте в телегу! – зло улыбаясь, сказала Прасковья, впервые за время отрочества недовольная жизнью.

– Ты бросила? Не думай столько! – успел крикнуть батюшка своей подопечной.

– Что это за чудо? – спросил Котаро. – Маленькое и юродивое…

– Нет такого слова – «юродивое» – в советском словаре! – был дан ему исчерпывающий ответ.

Сестры прождали батюшку обратно целый день. Вечером затеплилась во мраке храма случайно закатившаяся когда-то за часть камени гроба Господня свеча. Псалмы, читаемые сестрами по очереди, отзванивали чистым серебром. В Малахитовом доме устанавливалась поздняя тишина. Прасковья свернулась калачом на кровати, где одну ночь проворочался некрасивый Котаро; мысли ее склонялись к нему, словно к созревшему пугалу на Яблочный спас. Ни разу не коснувшись батюшки Василия, они, вновь и вновь окунавшиеся на крещение в речку Сивку, прорывались в незнакомый японский квартал. Там прекрасная водяная зона, опорошенная зеленой листвой, вызывала на сердце вопросы и недоумения. Словно зоной этой заканчивался остров, и после нее начинались провинциальные ансамбли аккуратных построек непроясненного вида и свойства. Иной дом с высоким коньком крыши скрывал квадрат садика с деревом посредине – центром мироздания вместо саженца для пищевода… Другой распахивал целые ворота, млея возможностью заполучить гостя. Гость заходил туда по-деловому, предпочитая громко говорить и держаться самоуверенно. Это была настоящая окраина ойкумены, где, подобно великим мегаполисам древности, сталкивались абсолютно разноголосые птицы – от павлина до воробья; по-разному свистящие боевые снаряды для ристалищ; свирелью поющие ветра в породах величавых корабельных деревьев. – скрещивались в пространствах предвидимых океанов северные и южные моря. Но люди существовали понарошку. Они всюду ходили, производили весьма много шума и товаров, строили и укрепляли, врачевали и наказывали. У каждого было пугало – вместо раба, встречающего тебя у ворот.

Через два дня, сама правя, приехала на гнедой из города старушонка, почти до пят замотанная пуховым платком, остриженная, как выяснилось, под мальчика – для окопов. Она, не открывая понапрасну рта, сунула в руки матушки Екатерины бумажку. Значилось следующее: «Петрова Александра Потаповна, сирота для сиротского учреждения».

– А где батюшка? – погромче спросила Марфа. – Где отец Василий?

Морщинки еще сильнее закручинились вокруг глаз сироты.

– Куда ковры мои дела? – набросилась на морщинистую Фотиния. – Трепку тебе задать, молчальница?

Морщинки расправились; старушка выпрямилась… стан, плечи – высокая; в мешочке у нее каблучки лежали – и через минут несколько при полном параде оказалась старушечьем. Платок барски сбросила и пошла напрямую в трапезную. Залезла грязной рукой в чан с капустой – по локоть запустила – через час только губы сморщились и захрустели капустные квашеные струнки под зубами – хорошо думалось Александре, пока рука ее в чане квашню квасила.

Весь следующий день Прасковья ходила за Александрой по пятам.

– Ты куда? – твердила. – Раз туда – и я туда…

Доходили они до леса, до дома Малахитового, – травка – канавка – спуск – камешек в каблучке, земляничка… птичка… Под вечер распогодилось краше прежнего.

Александра во время чтения молитв сестрами сидела на скамье. Вдруг вскочила. Прасковья к ней:

– Ты куда?

– Туда! – раздался уверенный, скриплый и мерзлый голос, немного проснувшийся и весенний от вечернего солнышка, сутуло подпевающего осени.

Прасковья опять к ней:

– А меня возьмешь?

Сестры не двигались в изумлении.

– Возьму! Платок мой захвати, и пойдем!

Прасковья кошкой прыгнула на матушку – туда, где в ее материнском одеянии платок затерялся сегодня. Скорая на любую помощь, Екатерина от усердия застудила поясницу и платком ее к вечеру перевязала – спросив Александру пять раз, десять – прождав ответа… Жамкание – чем не ответ! Однако совесть Екатерину мучила не на шутку. – И тут дикий прыжок откровенного лесного зверя валит ее с ног и ударяет головой о деревянную горку с крестом Спасителя.

– Спасибо тебе, Господи! – кричит Екатерина. Взгляд ее ловит в куполе дыхание осени. Она прощается со склонившимися над ней, ничего не понимающими сестрами. И глаза ее перестают выражать кусочек жизни. Александра, слегка отстраняет сестер, крестится над неподвижным дыханием и умело закрывает глаза матушки смуглой от грязи ручкой.

– Температура тела по сезону, – произносит громко среди ужаса и слез.

Никто не разыскивал вечером Прасковью, не думал ее наказывать, а хотели просто повесить на высокой осине, когда все закончится, хотя закончилось оно все сразу – и дальнейшее – кто посадит цветы на могиле – не имело большого значения.

Прасковья бежала через лес с быстротой решившегося человека. Мысли не терзали ее – ей казалось, что терзают. Нет, она не подпускала их по совету батюшки Василия. Более ни о ком она не думала; ничего не вспоминалось кроме последнего сна. В худенький узелок собрались старенькие вещи да луковица с картофелиной. Пара новой обуви тоже зашла – на дно – под платье. Пальто она надела на себя, валенки повесила было на шею, тяжеловато – оставила. Нога ее шастнула за порог, – и хвать кто-то ногу – и тащит, тащит на крыльцо – вытягивает. Прасковья за притолоку низенькую в сенях держится, темно, не видно ни зги.

– Не боись! – прикрикнула, как запрягла, Александра… – Я же сказала – «возьми платок и пойдем». Платка моего нам обеим хватит, не набирай столько. И с дядей попрощаться надо.

Разозлилась Прасковья не на шутку:

– Отдайте матушке свой платок!

Александра оторопела от слов ее.

– Успокойся! С ней платок. Я и не думала – вырвалось словечко не к месту.

Прасковья, чувствуя перед собой в темноте Александру, – не узнавала – ни голос, ни манеру – странное видение.

– Не призрак я! Батюшка Василий, сын мой дорогой, велел привести тебя именно сегодня. Не люблю я расспросы о жизни и других людях, поэтому не говорила ни с кем. Дни я перепутала, – вот что, девочка, – завтра за сегодня приняла… О, быстрый! Митрий с кобылкой…

(Знакомое фырчание гнедой.)

– Я сестрам открылась – они отпустили нас с богом.

Александра уже пыталась освободить Прасковью от зимней одежды, расстегивала ловко пуговицы, не встречая сопротивления, ибо ощущение от новой Александры было более легкое и даже приятное, пряничное. В детстве на ярмарке Прасковье купили пряник, расписанный розово-желтой глазурью – в теремах и узорах. Прасковье захотелось отыскать для нее материнский платок – тяжелая крышка сундука, открывая сокровища, поддалась ее настоятельности – на деревянном мишке – опустелом бочонке – малахольный платок цыганский – не старушечий – настоящий подарок – к любому празднику!

Приехали они в город рано утром. Всю дорогу Александра пыталась отвлечь Прасковью от разных мыслей – показывала на сокрытую от них лесной дорогой и тучами россыпь звезд, пускаясь объяснять скорее собственные философские понятия, чем реальность:

– Наше пространство – оно наше, как и наше звездное небо. Связано с тем, что человеку нужно понимать, – какой он, где и как обитает, по каким меркам. Если оно наше, то оно всего лишь отверстие. Открыли глаз – светло, закрыли – темно. Это я про наше пространство, связанное с нашей землей, говорю, – и с другими землями, куда ты обязательно поедешь. И ничего кроме нашего пространства изучать мы не можем. Наверно, из-за того, что описать возможно лишь зримое или иным образом опознанное нами. То есть пространство существует по отношению хотя бы к одному-единственному предмету – дереву, речке или звезде в небе. Но все-таки людям свойственно стремиться к невозможному, несуществующему, не укладывающемуся в голове, не связанному с нашим миром, но не отбрасывающему мир, словно ненужный мяч, а преодолевающему его – весь, полностью, включая смерть!

– Вам батюшка Василий рассказал это? – спросила Прасковья; ее цепляющий все ум не пропустил и перышко, лежащее на материнском платке, в который ребенком-матрешкой завернулась сказительница.

Александра слегка остановилась – на бойких кочках дороги подпрыгнула от непрочности соломы под устроенным поверх телеги телом! Лицо ее, округленное в платке, тоже остановилось – ни улыбочки, ни складочки – морщины даже разгладились:

– Нет! Он тебе сам расскажет – что знает…

– Он не такой. Он не рассказывает!

Глава вторая. Сложный характер японских христиан

Непонятно долго ехала Прасковья, преображенная новым сиянием платья с белым воротничком, через Дальневосточную Республику в сопровождении разговаривающего по-русски иноземца, улыбающегося всеми зубами. Везде к ним относились благосклонно – садились ли они в поезд, покупали себе завтрак в магазинчике, о чем Прасковья раньше и мечтать не смела, играли со случайными попутчиками в японскую игру… Надо было поймать слово за хвост. Например, «флаг» Прасковья ловила ухом, а отпускала губами уже «агонь». Она всегда побеждала: ее знание фольклора и незнание орфографии вынуждало Котаро ей проигрывать, а другие не могли удержаться, чтобы не проиграть вежливому, явно православному японцу с потрясающим знанием русского языка и христианской манерой общаться. К удивлению Прасковьи, расплачивались они японскими денежками, которые назывались иенами, – и люди с удовольствием их брали, даже на зуб не пробовали.

Котаро должен был отвезти Прасковью в православную школу для девочек в Тоокёо, в полное распоряжение иерарха русской православной церкви в Японии Сергия Тихомирова – того самого на вожделенной фотографии батюшки, мечтающего о воссоединении с Московской патриархией после нескольких лет невольной автономии (предписанной патриархом Тихоном в 1920 г.). Непонятно долго все пошло не по писаному.

Всю дорогу, видя, как Котаро молился, невольно запомнила японские слова Отче наш: «Варэ, синдзу, хитори-но Ками-ти-ти…» И вместо врат привычного церковного убежища, но в далеком Тоокёо, Прасковья сделалась пленницей деревянных врат на земле Кёото. В диковинный сад вошли они с Котаро и пролили себе на руки прохладную воду из каменного сосуда, достигая по каменной, в тусклых фонарях, дорожке контуров легкого японского дома, подкрашенного молодыми кленами, укравшими настоящий вид; соседствовали молодые клены вечернего склона с контурами крыши дома. Неожиданные белые перевернутые конусы фонарей с красной широкой разлиновкой обрамления резанули ярче, выставляя с лучшей стороны крошечный садик хризантем. Причем синеватая цветовая группа с розовой, рыжей и белой сменяли друг друга в вышину нормальным конусом – не перевернутым, но пушистым, напоминающим обвислое пушистое ухо доброй собачки, у которой сердце – из сахара. Так – по-сказочному и не совсем реалистично воспринимала Прасковья очередное место, не связанное с родными ее лесами и зверями.

Зверей и лесов совсем не было на территории построенного крестным Котаро чайного домика. Из-за отодвинутой, словно лист дорогой бумаги, двери вышел старенький человечек с бритой головой, в черной одежде, сильно уплотненной накидкой в районе левого плеча и левой стороны груди.

– Добрый день, Праджня! – приветливо на плохом русском языке сказал он. – Мне нужна помощница в моем чайном домике, куда часто приходят мои русские друзья… Знаю, знаю! – превратился в безучастную стекляшку старичок при виде облачка возмущения на лице девушки. – Все знаю, госпожа! Во сне видел, в книгах читал…

Прасковья с ужасом обернулась на стоящего позади нее… но позади нее никого не было… Котаро след простыл.

– Он должен был мне привезти помощницу, я просил. Просил мудрую, – как ни в чем не бывало продолжил говорить старичок. – Выдержи три месяца и еще три месяца. Если выдержишь еще три – после трех, и три – захочешь остаться в стране стрекоз. Я больше не крестный Котаро, а его наставник Дзен.

– А ваши русские друзья – кто они? – спросила Прасковья, глядя прямо в его глаза.

– Обычные люди, – просто ответил наставник.


Прасковье некогда было думать о своем положении пленницы или гостьи, подарка наставнику от ученика или сироты. Яркие пронзительные впечатления наполняли ее с той поры, как от ее прыжка опрокинулась матушка Екатерина. Боясь приостановить их поток и осознать причастность к ее смерти, она кивнула головой и по-монастырски поклонилась новому наставнику, а в его лице – новой жизни, лежащей в двух мгновениях от нее – освобождению, спасению, прекращению…

– Зови меня Кусуноки Иккю, – прозвучал еле различимый теперь голос.