Мороз крадется. Борода из ваты.
Здесь правых нет и нету виноватых.
Возможно, никаких здесь больше нет
и я один, как перст, на целый свет.
Иду в саду, где голубые груши.
Грядет мороз. И Карфаген разрушен.
Свисают сверху винограда льдинки.
Проиграны давно все поединки
и все, что можно было потерять,
потеряно. Ветвей густая прядь
не движется, высматривая холод.
Еще не стар, но, в общем-то, не молод,
застрял посередине, как состав,
который мимо стрелок и застав
в тупик уперся, там и отдыхает,
где нету ни божеств, ни вертухаев
и не суют в подушку гексоген.
Легко и тихо. Спи, мой Карфаген.
Да и какой резон скользить по краю.
Не надо песен. Просто отлетаю.
Я, собственно, давно уже лечу.
Не воин. Не герой. Не по плечу
мне ваши схватки, битвы и боренья.
За банку ежевичного варенья
любые идеалы я отдам.
В колоде меж тузов, валетов, дам
я маленькая красная шестерка,
чей голос не слыхать, а имя стерто.
Лама едва не упал на мерзлой циновке,
съехал вниз на ногах, очутившись на бровке.
Ночью озеро льдом прихватило. Рябина
хрустнула чем-то в руке, забросив на спину
снега слегка, который за шиворот бодро
иглой пробежал. И деревянные ведра,
словно гвоздями вбитые, вмерзли, застыли
в траве. И перестали быть вещи простыми,
стали больше похожи на тень или символ,
или чей-то набросок. Такое красивым
остается недолго. Назавтра растает,
в никуда улетит, как гусиная стая.
Лама сел на бревно. Опрокинулись горы
в озера лед. Две драных вороны, как воры,
подбирались к упавшим рябиновым гроздьям,
что из снега блестели в стеклянной коросте.
Лама встал, чтобы утренней мантрой озвучить
новый день и себя. Только стоит ли мучить
этот воздух словами… И сел он обратно.
Вышло солнце, на снег раскидав свои пятна.
Время – то место, где все происходит однажды.
«Однажды тонула…» – сказала она, отважно
входя в облака, отраженные в речке.
«Помнишь?» – спросил он, но время, схватив их за ворот,
подбросило вверх. Дождями исхлестанный город.
Ночь и вода. Такси несется по встречке.
Время – то место, где времени нету и места.
Медленно вверх. Вот так поднимается тесто,
так обновляется лес, голубеет вода.
«Не знаю…» – вздыхает она и выходит на свет.
И голос далек, как из детства шуршанье конфет
или ветер раскачивает провода.
Время – то место, где вмиг замедляется время.
В том запахе йода, в зеленке и в детском креме,
в чародействе всей мишуры новогодней.
«Так тихо…» – она говорит и роняет платок.
Он падает. Тут же срывается с ветки листок
из школьного сада, влетая в сегодня.
Время – то место, где завершается трение
тела о душу. Они с потоками времени
идут на посадку и с фронта, и с тыла.
«Где ты?» – спросил он и камушек в воду забросил.
Жаль, что опять опоздал на полжизни с вопросом.
Она на траву улеглась и застыла.
Там наверху, в местах пересечений
людских молитв и вышней немоты,
среди догматов, правил и учений
есть белый зал всеобщей пустоты.
Там – никого. Ни ангелов, ни стражей.
Туда не вхож ни дух, ни человек.
А тишина такая там, что даже
и атомы свой замедляют бег.
Его обходят стороной уныло
архангелы в сиянии знамен.
И в этом белом зале все как было
еще до наступления времен.
Туда святых на дух не подпускают,
а духи сами в ужасе бегут.
И праведники память рвут кусками,
но нет им входа в зал ни там, ни тут.
Там души птиц ни порознь, ни вместе
не могут этот одолеть заслон.
Ведь это – то единственное место,
где от себя же отдыхает Он.
Об авторе:
Горбачева Галина Алексеевна родилась и живет в Петрозаводске, Карелия.
Окончила исторический факультет Петрозаводского государственного университета. Историк.
Первые публикации в сборниках «И будет помнить вся Россия», 2012 год, «Радиус любви», Рязань, 2015 год, в журнале «Север», 2016 год, номер 5–6.
© Горбачева Галина, 2016
…Смотри, как печально черна лоза.
Октябрь оголяет свет.
С берега дымно парит кинза,
И в гравий впечатан след.
Как будто бы след высоких котурн
Прошедших веков. Вдвоем
Мы.
И дух погребальных урн,
Лилит на плече твоем.
– Правда ли, – сумрачный птицелов,
Норвежской зимы седей, —
В снежной совятне лелеет сов —
Приманкой чужих смертей?
– Как будто бы сов молодых закон —
(А клятвы не преступать!) —
Вырвать когтями предсмертный стон
У тех, кто учил летать?
…Ночью в горах метет снегово,
Мне плечи и спину ест
Свитера старого твоего
Теплая волчья шерсть.
Терять и терпеть у лозы учись.
Счастливый путь, Жан Леон!..
«Ла Скала ди Маре» танцует бриз,
Мне нравится совиньон.
Вот ты пишешь, Светоний: в тот год император Тиберий
Взял когортами Рим, опасаясь волны беззаконий
От падения нравов и взлета чужих суеверий, —
Мне досадно, что ты умолчал о дальнейшем, Светоний! —
Он рассорился с магами.
Те надоели пророчить
Всюду смерть, разделение царства и смену владыки.
Он актеров изгнал; те посмели играть, между прочим, —
Средь бесчисленных казней – в распятья и крестные лики…
Преступлением стала любовь и ошибкой – свобода…
– Я услышу в ответ: что ты знаешь о времени, Эгла.
Если в Бактрии древней, на самом краю небосвода,
Рухнул глиняный храм, разве Солнце над миром померкло?
Разве кто-то постиг, что творила тогда Галилея —
И в глубины какие еще не ушла Атлантида —
И косматой звезды (ты ее называешь Галлея)
К колыбели моей, почему не склонилась орбита?..
Но позволь мне тебе не поверить, мой гордый Светоний,
С чуткой детской душой
За надменностью римской всегдашней.
Словно ангел крылом, шелк страниц холодит мне ладони…
Это было в тот год, как не стало Иешу Амашши.
На синем побережье рая…
А. Блок
На затерянный призрак звезды
Из тенет океанских глубин,
В блеске молний черней черноты —
Ты плывешь, мой волшебный дельфин.
Ловишь каждый метнувшийся звук,
Что утопит начавшийся шторм…
Мой дельфин,
Мой спасательный круг,
В этой осыпи неба и волн…
Может, ты, плавниками играя,
В серо-синей воде зазвеня,
Принесешь к побережию рая
С набежавшей волной и меня?..
Там есть Дом. Там Мария, светла,
Пеленает дитя меж огней —
Так щекотно от лужиц тепла! —
А Иосиф смеется над ней…
Мужчина!.. Дар небытия:
В нем жизнь очнулась с воплем крови,
И замер мир, в любви и боли…
И Бог стал женщиной, творя…
Не Слово, – звук.
Алей заря.
В рычанье – шалость и угроза,
Игра зверей тигриннозвездных,
С глазами цвета янтаря,
В лесном раю звонкоголосы
Капели, трели… хмарь дика,
И, в ожидании взятка́,
Яд расточают медоносы…
И Евы грудь – праобраз Храма,
И белый клевер – свысока…
Касанье нежного соска
Сосуще-нежным: ма-ма-ма-ма…
Теплом о манит в тленье тел!
Но так наивно и упрямо
В ладошках бедного Адама
Спят Евы груди… цвет их бел,
Как блеск вспоровших небо стрел,
Где бог выпаивает злобу…
Язык Адама липнет к небу…
Тогда любовь звучит как эЛ…
Всех скорбных дней в дороге к гробу
Плесканье жала – тсс! – немей…
Сродни Великому Потопу
Молчанье.
Шелест ярких змей.
Откуда знает зверь про смерть,
Когда когтистой лапой
Скребет, хрипя, земную твердь,
Когда в попытке слабой
Спасти дитя прижмется мать
К его холодной шерстке,
И будет звать, и будет ждать
Тепла – от этой горстки
Пушистой плоти цветом в медь,
Последнего дыханья?..
Откуда знает зверь про смерть,
Вот тайна мирозданья…
И ты, мой маленький, лети,
В волшебные пределы —
Ты встретишь ангелов в пути,
Их перья снежно-белы,
И овевают сладким сном,
Печали прогоняя.
Ты с человеческим дитем
Войдешь в ворота рая.
«Как туча, летучие мыши
Нагонят грачиную рябь
На реки, на стрелы камышин,
На морок, на топи, на хлябь».
«С колючим ознобом простуды,
Пугая прохожих и крыс,
Вода у широкой запруды
Обвалами падает вниз».
«Здесь – мельница;
Радуга брезжит;
Здесь сумрачный сом-домосед, —
И гул, что баюкает нежить, —
И омут, глубокий как смерть».
«Сны-глыбы, движенья – нерезки,
Саженных ресниц колеса
Все шорохи, стуки да трески,
Все скрипы, шаги, голоса…»
«… Бывало, горбунья-Шишига,
Синея зубов гоноблей,
Как поп деревенский расстрига, —
Притащит мешок с коноплей».
«То хлеба, то водки канючит,
То высыплет в воду табак».
«А кот в жерновах замяучит?
Прогнать бы отродье, – да как?»
«Где стиснула вишня-смуглянка
Ветлу (не блеснула б Луна)
Утопленник аль Омутянка
Придвинется тихо со дна».
«С очами песчаного цвета,
Закружит тебя, обоймет…
Бежать, оттолкнуть бы…
Да где там…
А пальцы прозрачны как мед».
«А утро на солнце богато.
Храбры: «Мол, слыхали брехню»,
Затеют возню мельничата —
«Кому нынче спать на краю?»
«Но мельник, – что черт для монаха —
И тот ведь сточил коготок,
Спознавшись с такою девахой. —
На лопасть порты наволок!»
«Смотри, припозднившийся путник!
Минуй неприветливый Дом…
Помилуй мя, Святый Заступник! —
Лихое творится кругом».
«Размолот, по ветру развеян
Волшебный пшеничный завет…
И слова такого – Рассея —
Однажды окажется – нет».
«Двулик и крылат Люцифер твой,
Влачащий державный ярем!
И ты перемолешься жертвой,
Как все, что становится всем».
«Корявая, вросшая в землю,
Корнями сосущая глубь,
Яга, стерегущая мельню,
Распружила снежную крупь».
«А в звездах, как Мельничный короб
Задела рука седока, —
Средь хлябей небесных и хвороб,
Блесной расплескалась мука».
«И чудится: в вьюжеве, в вое,
В Рождественском хрусте снегов
Скрипит колесо золотое,
В леса отгоняя волков».
«Но тел вороненые тени
Кидаются в окон гробы.
На мельнице слышится пенье
И смех, и слова ворожбы…»
«И Дом тот, и мир этот – в Ад бы —
С душой керосиновых ламп…
Все полно предчувствием жатвы…»
Принесли из хибары седлышко.
Побежали кони, с утешностью
Неприрученною нежностью
Раздышаться – с мороза в теплышко.
Не наученные нежности,
Хлесткой правдой располосованы, —
Отшатнувшись в ладони снежные,
Расхлебали, что ало-солоно.
Расплескалась дешевой лампочкой
Жизнь, как будто она и нежита.
Неприкаянная, ай, нежность та
Трепыхалась у света бабочкой.
В саду, где плакал и Гафиз —
Любили – и прощали,
Светился белый кипарис
В слезах моей печали…
Летели годы, как столбы
По радугам разлуки.
Но ты вернулся, и шипы
Тебе кололи руки.
Я розу бросила в овраг,
Где никли бересклеты,
В сорочью пустынь,
В жесткий мрак
На водах Сточной Леты…
Прошла зима, белым-бела,
Пургой по снежным висам,
И роза алым расцвела
Над мертвым кипарисом…
Ты слово дал,
Но слово – раб лазури и позора,
А роза падала на лап —
У верного Азора.
К душе притиснулась тоской
Кладбищенской ограды,
Я там, где сумрак и покой,
И жухлых листвиц смрады…
Но жив… но зол еще старик,
Азоркин… еле-еле,
И ливень льет за воротник
Моей несчастной Неле.
О проекте
О подписке