Читать книгу «Новому человеку – новая смерть? Похоронная культура раннего СССР» онлайн полностью📖 — Анны Соколовой — MyBook.
cover

По мнению Лакера, именно практики обращения с мертвыми телами, забота живых о мертвых является признаком того, что мы как биологический вид вышли из природы в культуру, именно это является нашим базовым отличием от других видов[16]. Мертвое тело, полагает Лакер, имеет значение везде и всегда, вне зависимости от религиозных или идеологических обстоятельств, и даже при отсутствии каких бы то ни было убеждений вообще. Он полагает, что это фундаментальное значение мертвого тела в культуре обусловлено тем, что «живым нужны мертвые гораздо больше, чем мертвым нужны живые», потому что «мертвые создают социальные миры»[17]. Проводя постоянно эту работу, мертвые создают нашу цивилизацию[18]. Похоронный обряд и другие практики обращения с мертвыми телами являются наиболее консервативным элементом культуры, поэтому, когда в них происходят изменения, они всегда имеют какое-то значение – они свидетельствуют о внутреннем развитии общества, о том направлении, в котором оно движется, и о том, как меняется его самосознание[19]. Именно поэтому стремительные изменения практик обращения с мертвыми телами, произошедшие в раннесоветское время, так важны для понимания всего советского проекта и того, какие именно изменения происходили в обществе на самом глубинном уровне.

Смена доминирующего дискурса с христианского на марксистский радикально меняет и трансцендентные основания, лежавшие в основе представлений о человеке. Фридрих Энгельс, один из основоположников нового учения, так определяет сущность человеческой смерти: «Смерть есть либо разложение органического тела, ничего не оставляющего после себя, кроме химических составных частей, образовывавших его субстанцию, либо умершее тело оставляет после себя некий жизненный принцип, нечто более или менее тождественное с душой, принцип, который переживает все живые организмы, а не только человека»[20]. Но много ли людей, которые способны оставить после себя «принцип, который переживет все живые организмы»? По Энгельсу, вывод из этой посылки был очевиден: поскольку таких людей, способных оставить после себя «жизненный принцип», единицы, то для большинства смерть – лишь разложение физического тела на набор «химических составных частей», и тогда обряд похорон для них просто не имеет никакого смысла. Но что значит признать, что смерть человека – это тотальный конец? Как в таком случае прощаться с умершими? Зачем нужны похороны как таковые?

Ответ на эти вопросы не был простым даже для самых идейно выдержанных атеистов и большевиков. Писатель Викентий Вересаев посвятил поиску ответов на эти вопросы отдельную работу. Ясно видя пропасть, которая открывается перед мыслящим человеком при отказе от традиционной трактовки похоронного ритуала, Вересаев выражается максимально прямолинейно:

Умирает человек. В прежнее время похоронный обряд имел совершенно ясный смысл. Люди собирались к гробу умершего, чтобы помолиться за упокой его души: сам труп представлял из себя нечто таинственное и священное, как храм, в котором жила бессмертная душа человека. А «храм оставленный – все храм». Для нас, в настоящее время, живой человек есть лишь известная комбинация физиологических, химических и физических процессов. Умер человек – данная комбинация распадается, и человек, как таковой, исчезает, превращается в ничто. Остается туша гниющего мяса. Какое к ней может быть разумное отношение? Такое же как при жизни человека – к его отбросам. Говоря словами кн. Андрея Болконского в «Войне и Мире», следует взять эту тушу за голову и за ноги и бросить в яму, чтоб она не воняла под носом. Как к отбросам, с отвращением, и относится к трупу всякая живая тварь, кроме человека. Мы же кладем это разлагающееся тело в ящик определенной формы, обтянутый красной материей, ставим у ящика почетный караул, сменяющийся через каждые десять минут (подумаешь, – нашли, что караулить!); для вящего почета несем до могилы, кряхтя и обливаясь потом, тяжелый ящик на плечах, а сзади едут пустые дроги. Играет музыка. Для чего все это? Какой в этом смысл?[21]

Однако «работа мертвых», т. е. социальная роль практик обращения с мертвыми телами, бинарна. Для мертвых ее смысл заключается в обряде перехода из мира живых в мир мертвых. Христианский обряд, о котором писал Вересаев, тесно связан с представлением о бессмертии души, которая покидает тело умершего человека для того, чтобы продолжить свою жизнь в вечности. В то же время для живых похоронные практики играют важнейшую терапевтическую роль, помогая нам адаптироваться к ситуации утраты и, пережив ее, вернуться к прежней жизни. Вересаев, как и раннесоветские пропагандисты и публицисты, признает эту бинарность. Он призывает отказаться от первой части, связанной с идеей продолжения жизни за гробом, но сохранить терапевтическую роль обряда, насытив ее новым содержанием.

Однако опыт показывает, что обе эти функции похоронных практик тесно связаны и одна не работает без другой. Если отказаться от первой части, признать умершее тело лишь «тушей гниющего мяса», разрушится и вторая, терапевтическая составляющая похорон. Похоронный ритуал, даже исполненный в соответствии с лучшими его образцами в советской культуре, не приносит облегчения и успокоения. Вот как В. Вересаев описывает пустоту и фрустрацию от присутствия на «красных» похоронах:

Умерла старая партийная работница. ‹…› В большом Красном зале Московского Комитета РКП, на Большой Дмитровке, на красном возвышении среди огромного ковра стоял гроб. По углам ковра – четыре больших пальмы, вокруг их кадок – белые хризантемы. Вечер. Яркое электричество, тишина, пустой зал. Почетный караул. Это было красиво и величественно, – эти четыре неподвижно вытянувшиеся, строгие фигуры настраже останков умершего своего товарища. Гуськом, неслышно, вереницею посетители шли вокруг гроба и выходили обратно в ту же дверь. ‹…› Приходили новые друзья. Остановятся перед гробом, смотрят на покойницу. Потом отойдут, сядут у стены, как мы, и сидят, и смотрят. Нет сил так сидеть, в этом бездеятельном, ни на что не отвлекаемом молчании. Чувствуется, – нужно что-то делать, нужно всем соединиться в каком-то общем, всех об’единяющем деле, в чем-то, что дало бы выход теснящему сердце горю.

Так было весь вечер, и всю ночь, и весь следующий день, и всю следующую ночь. На третий день хоронили. ‹…› С десяти часов посторонних удалили из зала, последний час предоставлено было провести с покойницею ее друзьям и близким. И опять мы сидели в молчании, и не знали, что делать, и, не отрывая глаз, смотрели в лицо умершей. И еще сильнее чувствовалась потребность в чем-то, что дало бы выход тому, что было в душе[22].

Хотя атеистические взгляды большевиков предполагали, что похоронный обряд можно легко очистить от религиозной составляющей, на практике оказалось, что просто и безболезненно удалить из него семантику, связанную с переходным характером похорон, невозможно. Оказалось, что при отказе от семантики перехода, лежащей в основе похоронного ритуала, исчезает вообще всякий смысл обращения с мертвыми телами. Одновременно и сведение похоронной культуры к набору санитарных мероприятий, что представлялось наиболее радикально настроенным большевикам естественным следствием реформы, также не могло решить все вопросы, связанные с переосмыслением духовных практик. Между тем основы мировоззрения большевиков не давали возможности предложить никакой альтернативной трактовки факта человеческой мортальности и ее преодоления, кроме абстрактной «жизни в памяти потомков». Хотя эта суррогатная форма бессмертия получила большое развитие в советской массовой культуре, став, в частности, важнейшим основанием соцреализма в советской литературе[23], ее символического содержания явно не хватало для создания работающего похоронного ритуала для простого советского человека. Дизайн, символика и процедура похоронного ритуала оставались крайне редуцированными, выхолощенными, никакого адаптивного потенциала, связанного с травмой смерти, они не несли:

Пришли на кладбище, поставили гроб на краю могилы. И начались – речи. Обычное похоронное хвалебное пустословие. И тупо, пусто становилось в голове от этих речей. Народу было много, – все кругом чернело народом. И каждая речь как будто отшибала от могилы по волне; кончалась речь, – и люди толпами устремлялись прочь. Не могли достоять полчаса, – а ведь шли, не отставали, всю далекую дорогу! После последней речи у могилы осталась небольшая кучка ближайших друзей…

‹…› А возьмите вы похороны уже самых рядовых, простых граждан: какое тут непроходимое убожество, какая серость и трезвость обряда! И какая недоуменная растерянность присутствующих! Приходят люди – и решительно не знают, что им делать. Чувство, которое привело их к гробу, остается неоформленным, путей для его проявления не дается. В лучшем случае – плохенький, полулюбительский оркестр и опять – речи. Но что же можно сказать такого, что действительно бы потрясло сердца, о рядовом враче, транспортнике или металлисте? Будет набор напыщенных и преувеличенных похвал, которые будут только резать ухо своею фальшивостью[24].

При всех попытках насытить этот новый ритуал смыслами, сделать его менее «фальшивым» с каждым поколением он приобретал всё больше и больше характер ритуала власти. Не находя удовлетворения в этом новом обряде, бóльшая часть населения либо воспроизводила в той или иной форме части традиционного (православного, мусульманского, иудейского и т. д.) обряда, либо совершала ряд действий по утилизации тела, не сформированный в единый обряд. Для того чтобы практики обращения с мертвыми телами продолжали работать как эффективный механизм пересборки коллектива, травмированного утратой своей части, необходим консенсус, заставляющий людей бессознательно действовать тем или иным образом при столкновении со смертью. Однако за прошедшие 100 лет лакуна, возникшая в раннесоветскую эпоху вокруг и внутри осмысления мортальных практик, не только не была восполнена, но и увеличилась. Процесс десемантизации смерти затронул и высокоидеологизированные группы большевиков. Этот процесс, понимаемый как стремительная потеря традиционных смыслов, связанных со смертью, и медленное, постепенное формирование новой семантики смерти, начавшись в раннее советское время, продолжает быть актуальным до сих пор. Наша растерянность перед смертью отчасти обусловлена опытом десемантизации смерти – одним из ключевых процессов в истории советской мортальности. Как отмечает Эткинд, состояние неопределенности и растерянности «разрушительно как для жизни выживших, так и для памяти о мертвых»[25]. Мы не знаем, как надо обходиться не только с теми, кто умер сейчас, но и с теми, кто умер уже давно и даже очень давно. Это непонимание способствует бесконечным войнам памяти вокруг погибших в советский период – в Великой Отечественной войне, в ГУЛАГе и т. д. При отсутствии единой семантики смерти не происходит «пересборки» общества, ведущей ко всеобщему примирению и восстановлению общности живых.

Внутренний смысл смерти как социального процесса состоит в том, чтобы «пересобрать» коллективное тело после утраты одной из его частей, сформировать в его членах уверенность в том, что опасность миновала, функции социума восстановлены и жизнь продолжается. В этом смысле нет принципиальной разницы между похоронами как индивидуальным и коллективным обрядом. В обоих случаях это обряд перехода. По утверждению Дугласа Дэвиса, хотя смерть разрушает социальное бытие, связанное с конкретным индивидом, в ответ на это, создавая «успешное» сообщество мертвых, которое отражает общество живых, общество регулярно воссоздает само себя[26]. Рассмотренная ниже история трансформаций ритуалов обращения с мертвыми телами показывает, что в Советской России старый обряд перехода был отвергнут как не соответствовавший новому пониманию человека, а новый не сформировался. Это говорит о том, что общество в целом не выработало механизм, который способствовал бы сохранению связи и воспроизводству социальных структур в ответ на угрозу, которую несет факт человеческой мортальности.

...
5