Михаил Кузмин, авторитетный учитель и друг Радловой, в 1916 году написал стихотворение «Хлыстовская»; переложив сектантский распевец в новейшую стихотворную технику, он поместил его в цикл «Русский рай». В малоизвестном стихотворении «Ангел Благовествующий», которое стало частью цикла «Плен»[29], Кузмин вновь описывает хлыстовское радение, совмещая его с сюжетом Благовещения:
Крутится искряной розой Адонисова бока,
Высокого вестник рока,
Расплавленного вестник чувства,
Гавриил.
Благовесть здесь особого рода. Архангел Гавриил, принося свою весть Марии, кружится и пророчит по-хлыстовски. Обычные хлыстовские образы кружения быстрого, как вихрь, столь быстрого, что нельзя различить лица кружащегося, нагнетаются и дальше:
Когда вихревые складки
В радужной одежде
Вращались перед изумленным оком.
В этом физическом вращении – мистическая сила: Гавриил, «вращаясь, все соединяет / И лица все напоминает». Дальше происходит неизбежное: вмешивается земная власть, которая силой кладет конец экстазу. «По морде смазали грязной тряпкой, Отняли свет, хлеб, тепло, мясо», поэт с очевидностью пишет уже о себе в 1919 году. Тут Кузмин с точностью обозначает исторический фон, с помощью которого он понимает текущие проблемы: «Не твой ли идеал осуществляется, Аракчеев?» Ответ поэта с очевидностью утвердительный: именно этот «идеал» сбывается вновь через «четыре жизни». Дальше идет все более прозрачное повествование о трудностях пореволюционного быта, сменяющееся надеждой вновь встретить кружащегося ангела: «Жду его, Думая о чуде». История используется как метафора собственной судьбы. Возникает трехслойная конструкция: евангельская история Гавриила и Марии проецируется на хлыстовское радение, а оно, часть милого русского прошлого («Мление сладкое»), становится символом собственного поэтического мира. Та же трансисторическая логика в стихотворении 1922 года[30]. «Тоскуя, плача и любя», автор целыми списками распечатывает всю свою «русскую память»: названия центральных губерний; названия православных монастырей; названия русских сект. «Подпольники, хлысты и бегуны <…> Отверженная, пресвятая рать Свободного и Божеского духа!»; и сразу за этим следует «Девятый вал», великий и страшный, – русская революция; но не найдя ответа и выхода, поток памяти вырождается в пересказ справочника «Весь Петербург» за 1913 год.
Радлова переживала новейший исторический опыт с осознанным трагизмом, который возвращал смысл эпохе. Сегодня кажущееся банальным, это чувство воспринималось как открытие в питерском окружении Радловой. Долго, до самого Большого террора, эти люди сохраняли энтузиазм, впрочем, все более амбивалентный. Скрывая сомнения, круг Радловых играл роль одного из центров культурной революции[31]. Трагизму исторического видения Радловой способствовали ее театральный опыт и многолетний интерес к Шекспиру, а ее мужа – к античной трагедии; во всяком случае, идея трагедии, которая была критически важна для Радловой и других эмоционалистов, освежала привычное ее восприятие через Ницше и Вячеслава Иванова иными влияниями. Кузмин высоко ценил стихи
Радловой начала 1920-х годов, подчеркивая в них адекватность эпохе; в этом качестве Кузмин сравнивал стихи Радловой с «Двенадцатью» Блока, но там он находил искаженную картину «блоказированной (так!) революции», у Радловой же подчеркивал «поэтическое отражение современности»[32]. В рецензии на сборник «Крылатый гость» Кузмин сделал стихи Радловой отправной точкой для рассуждений на темы пола и литературы. Основа искусства – «женское начало Сибилланства, Дельфийской девы-пророчицы, вещуньи <…> Самый мужественный поэт пророчески рождается из материнского лона женского подсознательного видения». Без женского начала любое формальное мастерство, в этом суждении оказывающееся мужским достоянием, – «просто побрякушки и литература». Так Кузмин готовит свою оценку поэзии
Радловой, ибо она «женская, как истоки всякого искусства», писал он, отдавая дань модным тогда идеям о первобытном матриархате. Из этой рецензии Кузмина вполне ясно, как читатели и поклонники Радловой понимали ее мистику: «…вещее пророческое беспокойство на нее находит», – пишет он, используя характерный хлыстовский глагол; она «одержима видениями и звуками», и если иногда не успевает придать им форму, то это лишь достоинство ее стихов. «Поэт едва успевает формировать подсознательный апокалипсис полетов, пожаров, вихря, сфер, кругов, солнц, растерзанной великой страны <…> „Крылатый гость“ настолько проникнут одним духом, что кажется скорее поэмой <…> Это – может быть самая необходимая, самая современная теперь книга, потому что современность, глубоко и пророчески воспринятая, выражена с большой силой, пророчеством и пафосом <…> Прекрасная, крылатая книга», – писал Кузмин[33]. Каковы бы ни были личные мотивы для столь высокой оценки, за ней стояла и близость содержательных позиций: Кузмин разделял с Радловой ее восприятие революционной современности как всеобъемлющего хлыстовского радения, «подсознательного апокалипсиса полетов». Кузмин включил Радлову в свой список крупнейших поэтов, а в обзорном «Письме в Пекин» дополнительно отмечал пройденный ею «огромный путь»[34].
Так мистические стихи Радловой оказались манифестом одного из вариантов новой поэтики. Валериан Чудовский, близкий друг Радловой, в своей рецензии на ее второй сборник «Корабли» провозглашал начало современной русской поэзии. Происходит «второе рождение России», а поэты, от Блока до Кузмина и от Вячеслава Иванова до Ахматовой, не чувствуют времени. «Анна Радлова первая, принявшая крещение пламенем и кровью; первая, увидевшая события изнутри. Сейчас она среди поэтов единственный „современник“ семи последних лет», – писал Чудовский[35]; единственного достойного предшественника Радловой критик находил в Баратынском. Напротив, Мандельштама и Ахматову Валериан Чудовский объявил поэтами, чуждыми современности. Понятно, какое раздражение вызывал такой способ писать рецензии. Мандельштам написал об отношениях рецензента с автором в эпиграмме: «Архистратиг вошел в иконостас, В ночной тиши запахло валерьяном»[36]. По словам Корнея Чуковского, Ахматова «столько раз возвращалась к этой рецензии, что стало ясно, какую рану представляет для нее эта глупая заметка Чудовского»[37].
Тем не менее, аргументы Чудовского стоит проследить; их разделяли тогда и Радлова, предпочитавшая не доводить своих взглядов до теоретических формул, и Кузмин. «Мы носители трагического опыта, какого не имели ни отцы наши, ни деды <…> Трагедия возвращает нам юную цельность далеких предков», – объявлял Чудовский. Анахроничные интересы самого современного из поэтов оправдываются характером эпохи, когда воскрешают идеи предков; именно поэтому созданные ими слова, такие как любовь и кровь, возвращаются к своим исконным значениям. Писать этими словами – не формальный прием, а прямое выражение чувств, незаменимое на пике истории. Врагами этой «мощной поэтики духовного активизма» объявляются формалисты и их понимание искусства. «И тогда говорят: „Искусство и есть прием – только прием.
Искусство есть игра“ – О, скоро вы ее поймете и оцените, игру тех, кто глядел в упор на нависшую гибель любимых <…> Семь лет! Да, мы купили право верить – и не только играть», – восклицал Чудовский в 1921 году[38]. Теоретические противники обвиняются в грехе действительно тяжком – в эмоциональной нечувствительности, в отрицании трагедии; на смену их лидерству должны прийти другие люди, образцом для которых станет творчество Радловой. «Да, совсем новые теории придется нам создавать… Если неправ я, то русский народ недостоин ниспосланных ему испытаний», – с полной прямотой писал критик. Так круг эмоционалистов, вдохновителями которого были Кузмин и Радлова, пытался участвовать в центральных дискуссиях эпохи[39].
Высшая оценка, данная поэзии Радловой Кузминым, породила бурные возражения; больше других уязвлены были почему-то поклонники Ахматовой, на стихи которой сборники Радловой сегодня кажутся совсем непохожими. Критики Радловой ставили ее в позицию неудачливой претендентки: «…в ее стихах есть нечто от Анны Ахматовой; но можно сказать, перефразируя известную поговорку: „Анна, да не та“», – писал Э. Ф. Голлербах в рецензии на «Корабли»[40]; рецензент наверняка не сказал бы так о поэте с мужским именем. Мариэтта Шагинян и Георгий Адамович посвятили возмущенные рецензии не столько стихам Радловой, сколько их оценке Кузминым. Радлова вторична, она заимствует свои озарения у Иоанна Богослова, Шекспира и хлыстов – таков смысл этих отзывов; а Кузмин, ценя эти «стихотворные радения», потворствует дурному вкусу[41]. Резкость Чудовского понятна только в контексте полемики, которую вызывали среди современников стихотворные сборники Радловой начала 1920-х годов[42].
В устных воспоминаниях Ахматовой корни ее взаимной вражды с Радловой были такими: «Дружба Кузмина с Гумилевым, потом резко оборвавшаяся <…> Роль Анны Радловой в этом отчуждении»[43]. Позднее Ахматова считала, что Радлова сотрудничает с НКВД. Когда Корней Чуковский написал в «Правде» (25 ноября 1939) критическую статью о переводах Радловой, Ахматова предупреждала его об опасности и называла Радлову «жабой»[44]. Опасения Ахматовой, по крайней мере в деловой их части, не подтвердились, а друзья Радловой обвинениям в ее адрес не верили[45]. Впрочем, и Радлова вела светские интриги против Ахматовой[46]. Историки будут еще долго заниматься деталями этой женской борьбы. Удивляться тут нечему: мы отлично знаем, как несправедливы и нерассудительны бывают отношения внутри мужских профессиональных братств, и нет оснований думать, что внутри поэтического «сестринства» они менее разнообразны.
Чаще всего их необычно острую вражду объясняли женским соперничеством. Ахматова отрицала справедливость таких предположений, но архив сохранил ее раннее письмо к Сергею Радлову: «А Вы очень хотите меня бояться и прячетесь в книгах <…> А все-таки я не знаю ничего страннее наших встреч»[47]. Похоже, до женитьбы Сергей ухаживал за юной Ахматовой, и та отвечала благосклонно; в какой-то момент, может быть в связи со слухами о предстоящей свадьбе Радлова (август 1914), отношения изменились. «В свое время я не пожелал воспользоваться удачей, а теперь наказан за это» – так писал Радлов Ахматовой в ноябре 1913 года. Ее вражда сосредоточилась на сопернице; позднее Ахматова даже отказалась выступить на поэтическом вечере вместе с Радловой. Но Ахматова и Радлов продолжали обращаться друг к другу. Радлов писал Ахматовой в 1913-м: «Может быть, уж твоим и стал я, Все иное ничто и тлен. Но врагов бессильных, слыхал я, Не уводят даже и в плен». Возможно, именно на это Ахматова ответила лирическим стихотворением 1917 года: «Пленник чужой! Мне чужого не надо. Я и своих-то устала считать». Адресат этого стихотворения «и хулит, и бесславит» автора, но та проявляет необычную терпимость: «Нет, он меня никогда не заставит Думать, что страстно в другую влюблен».
Во время большевистской революции Радловы находились в Крыму и, похоже, не были в восторге от происходящего. «В республике ли мы украинской, ханстве крымском или румынском королевстве, еще как-то не разобрал. Впрочем, все они лучше скифского самодержавия большевиков. Об этом, однако, здоровее не думать. К этому прилагаем мы оба усилия, и в результате Анне удается плодотворно и значительно работать в поэзии» – так Сергей писал из Алушты в ноябре 1917-го[48]. Позднее, однако, супруги стали энтузиастами пролетарской культуры[49]. Сергей, делавший успешную карьеру в советском театре и прославившийся в 1920-х годах своими массовыми сценами, получил от новой власти влияние и статус; Анна продолжала писать стихи и переводить. Противоречия между супругами росли, и в 1926 году они развелись. Анна сразу вышла замуж за инженера Корнелия Покровского, жившего в одной квартире с супругами (недоброжелатели сплетничали о том, что Анна давно жила с ними обоими). В 1938 году Покровский покончил с собой, ожидая ареста. Радловы вновь стали жить как супруги. За всем этим наверняка стояли напряженные страсти, требовавшие и не находившие самовыражения.
Устойчивая вражда между «двумя Аннами», Ахматовой и Радловой, питалась не только личным соперничеством, но и долговременными интересами. Вероятно, конкуренцию между ними стимулировал
Кузмин; после гибели Гумилева и Блока он оставался старейшим и самым авторитетным русским поэтом. Опережая неопределенные ожидания власти, литературное поле быстро структурировалось. Надеясь противопоставить акмеизму собственное направление, Кузмин задумал новый «изм»; его любовник Юрий Юркун, неудачливый писатель и блестящий рисовальщик, придумал слово «эмоционализм». Слово было не очень удачным, но все же более точным, чем самообозначения соперников – полузабытых символистов и едва организованных акмеистов.
Новый кружок эмоционалистов базировался в доме Радловых[50]. Декларация эмоционализма, опубликованная в 1923-м (год выхода «Богородицына корабля»), была подписана двумя дружившими парами: Кузминым и Юркуном, Анной и Сергеем Радловыми. «Изжив и переварив все чувства, мысли старого запада, <…> эмоционализм <…> стремится к распознаванию законов элементарнейшего», – писали соавторы[51]. К эмоционализму пытались привлечь и Мандельштама, свойственника Радловой и ее давнего поклонника. Его жена, Н. Я. Мандельштам, вспоминала один вечер в квартире Радловых около 1922 года: «…я опять услышала, как
Мандельштама заманивают в объединение или союз – на этот раз синтеза всех искусств – поэзии, театра, живописи… Сергей Радлов, режиссер, с полной откровенностью объяснил Мандельштаму, что все лучшее в искусстве собрано за его чайным столом… Наконец Радловы, оба – и муж, и жена, задали вопрос напрямик: согласен ли Мандельштам позабыть устаревший и смешной акмеизм и присоединиться к ним, активным деятелям современного искусства, чтобы действовать сообща и согласованно? …Все дружно набросились на акмеистов, а Кузмин продолжал помалкивать и лишь изредка вставлял слово, чтобы похвалить стихи Радловой.
У меня создалось ощущение, что он-то и является душой этой заварухи». Идея единоличного лидерства, вообще-то чуждая поэзии, питалась духом эпохи. После гибели Гумилева лидером акмеистов естественно стала Ахматова. По словам Надежды Мандельштам, у нее тогда спрашивали: «…за которую я из двух Анн… В доме Радловых, где собирались лучшие представители всех искусств, полагалось поносить Ахматову. Так повелось с самых первых дней, и не случайно друзья Ахматовой перестали бывать у Радловой»[52]. Как мы знаем из других воспоминаний, в доме Ахматовой симметрично поносили Радлову. Но круг был тесен, и общение продолжалось.
На групповой фотографии, снятой на «праздновании 20-летия творческой деятельности Кузмина»
в октябре 1925 года, Радлова сидит по правую руку от мэтра, а над ним, в самом центре группы, возвышается Ахматова. Неподалеку и Сергей Радлов, а также Клюев, Введенский, Вагинов… Самоопределяясь, эмоционалисты принадлежали основному руслу современной им литературы.
Считая своим учителем Кузмина, Радлова склонна была отдавать поэтическое первенство Блоку. «Как блестяще и победно успокоенные 20-е годы прошлого столетия мы называем Пушкинским временем, так наши потомки с правом <…> назовут наши будущие годы временем Блоковским», – писала Радлова в 1920-м[53]. Здесь звучат любимые идеи Радловой: столетнее возвращение, трагизм момента и еще любопытное представление о перспективах, открывающихся перед современностью. Эти слова были прочитаны их героем; тетка Блока, наверняка вспоминая его собственную реакцию, характеризовала эту статью Радловой как «краткую, но очень значительную»[54].
Поэтический сборник «Крылатый гость» (1922) завершался апокалиптическим видением, которое сегодня, ровно сто лет спустя, осуществляется в деталях:
Скоро во всем широком мире
Не останется ни одной незамутненной реки.
И синим куполом опрокинется небо,
А земля задохнется под стеклянным колпаком,
И не будет больше ни травы ни хлеба,
Полынь-звезда засияет синим огнем.
И двинется двинулся надвигается лес шелестящий…
Текст «Повести о Татариновой» (1931) написан на основе профессионального знания документов начала XIX века. Очевидно, что автор работал с исторической литературой и, возможно, с архивными источниками. Особо влекло Радлову загадочное послание Алексея Еленского, камергера и скопца, в 1804 году направившего в кабинет Александра I свой проект обустройства России.
Жизнь этого интеллектуального Калиостро уникальна даже для бурной российской истории. Советский автор причислял Еленского к числу «передовых идеологов России», чья деятельность была связана «с социально-идейным творчеством народных масс» и чью «эстафету» потом десятилетиями несли русские революционеры. «Какие же достижения обещал свободный народ на свободной, переустроенной для счастья земле!» – восклицательным знаком завершался ученый рассказ о политике-скопце[55]. И правда, если историки еще будут обсуждать вопрос, кто был первым русским революционером, то Еленский – один из самых подходящих кандидатов.
Разные историки приписывали ему разные тексты – масонские, старообрядческие, скопческие, теократические и революционные. Радлова, включившая обширные выдержки из послания Еленского в текст повести, заняла свое место в ряду изумленных его читателей.
В этом послании, касающемся военно-морских дел, а на деле предлагающем проект полного переустройства русской жизни, скопчество оставило себе уникальный памятник. Историческая достоверность того проекта, который цитировала Радлова, сомнений не вызывает; но его интерпретация, провоцирующая на самые рискованные аналогии, была и будет предметом для споров. Стилизуясь под масонство, скопческий дискурс претендовал на глобальную религиозно-политическую роль – роль государственной идеологии (в том смысле этих слов, который станет ясен лишь столетием позже). В 1931 году Радлова переписывала тексты Еленского из исторического журнала, где они были за полвека до того опубликованы Иваном Липранди, приятелем Пушкина, в свою тетрадку, до сих пор лежащую в архиве нечитанной… Она наверняка думала о шокирующем сходстве скопческого проекта с той политической реальностью, которая осуществилась на ее глазах, и о его русском языке, неожиданно современном, одновременно патетическом и распадающемся, полном того, что во времена Радловой называли то заумью, то демагогией.
«Кто не радит о отечестве, в числе живых людей да не именуется», – писал Еленский. Российская империя и раньше была богоизбранной; теперь же объединенные усилия масонства-скопчества поведут ее на новые подвиги. Таинственная Церковь, к которой принадлежит Еленский, выходит на свет и, ведомая Святым Духом, идет на службу Отечеству. Кадровая политика, как известно, играет главную роль в подобных проектах. «Таинственной церкви люди, вкусившие дару небесного <…> все
Богом учены», – уверен Еленский. К тому же среди них, рассказывает он, есть и «некоторое число грамотных людей». Согласно проекту, Правительство таких людей стрижет в иеромонахи и определяет на «корабли», – по одному на каждый корабль.
О проекте
О подписке