Поэтому мы, дети, охотно и радостно вступали в эти самые «ряды». И учились ходить строем под пионерский барабан. И петь пионерские песни. И носить белую пионерскую рубашку с красным галстуком. И называться «член совета отряда», «председатель совета дружины», «учебный сектор», «культурно-массовый сектор». Попозже всё то же самое переносилось в комсомол, только гуще замешивалось.
Но за всеми маршами, песнями, речёвками и стенгазетами таилась пустота. Светлое будущее так и не наступило, и взрослые это уже понимали. Они продолжали играть с нами в привычную игру, потому что не знали, чем нас занять; пилили железную гирю, как Паниковский, для вида. И в комсомольском переходном возрасте, когда начинаются поиски истины, в душу потихоньку закрадывалось страшное чувство, что нас обманывают. Взрослый мир врёт цинично. И от нас того же хочет.
Это настолько неприятно, что надо что-то делать.
А теперь я расскажу, как пришёл к Скоропослушнице.
Хотя я этого не помню.
В деталях и в обстоятельствах не помню. Просто я стал гулять в Лавру. Когда и почему – не помню опять-таки. Чего-то не хватало: какого-то воздуха, который обретался там.
А что такое была Александро-Невская Лавра в те позднесоветские годы? Действующий собор как остров посреди грязного, хмурого моря. Или как пленный линкор в окружении пиратских шхун. Путь к нему крив и угрюм – через лужи, между двумя кладбищами, переделанными в музеи, под крики чёрных птиц: галок и ворон. В бывших монастырских корпусах – какие-то невнятные советские учреждения, наполненные с девяти утра до шести вечера серыми служащими, мужчинами и женщинами. Утром эти серые текли туда, вечером оттуда. Перед собором – большое кладбище (третье по счёту), утопающее в грязи, утыканное островерхими советскими стелами со звёздами и, кажется, без единого креста. Если пройти Лавру насквозь, протиснуться между обшарпанными строениями неизвестного назначения – откроется Обводный канал, дымный и безлюдный. Справа – психдиспансер, слева громада элеватора и туманный невский простор. Пойдёшь в ту сторону – попадёшь опять на кладбище – Никольское, запущенное, заросшее кустарником, с осквернёнными склепами и покосившимися крестами. Потоптавшись меж обломанных оградок и куч прошлогодних листьев, мы возвращаемся к Троицкому собору.
Не то чтобы собор спорил с окружающей его действительностью или как-то противостоял ей – тоже тяжёлый, молчаливый, угрюмоватый. Но достаточно поставить ногу на первую ступень его огромной паперти, чтобы почувствовать нечто необычное: переход невидимой границы. Выше, перед массивной дверью, неумолимо хочется перекреститься. Входишь внутрь – и попадаешь в иное пространство, сумрачное, гулкое, высокое и покойное, пахнущее свечами и вечностью. Там – те же люди, но другая пластика их движений, другие лица – отдалённо похожие на иконы. И много икон, совершенно разных; некоторые – старого письма, некоторые – как картины в Эрмитаже.
Из этого подвижного сумрака выступил и встретил меня Её лик.
У нас в Лавре две иконы Богородицы Скоропослушницы: одна – точный список афонской, другая – особенная, именуемая Невской. Почитаема Невская, в бело-золотом киоте возле алтаря; к ней идут, перед ней всегда есть кто-нибудь; в большие праздники к ней, бывает, не протолкнуться. А другая таится в боковом сумраке, слева от главного нефа. Обе иконы смотрят прямо в ум и сердце: человеческая красота и, я бы сказал, обаяние лика Богоматери создаёт какой-то особенный продукт – излучение веры.
Меня почему-то притянула к себе та, что в сумраке. Я подходил и к Невской, останавливался перед ней (молиться ещё не умел, не догадывался как). Но потом шёл к той, второй. И стоял долго.
Что тут происходило? Вспоминая, думаю, что это можно назвать исхождением невидимого света. В сумраке. Свет этот недоступен глазу, но его пьёт душа – так же, как умирающий пил бы живую воду. Жизнь возвращается, но не та, что ушла, а другая, новая. И настаёт покой.
На высокогорьях, на альпийских лугах, когда никого нет кругом, бывает похожее чувство: как будто всё исчезает, а остаются свет, тишина, покой. Травки чуть-чуть колеблются, маленькие цветы наклоняются под тихим ветром. Шаги не слышны. Многообразие мира сливается в одушевлённом единстве.
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!..
Это Пушкин написал про монастырёк Цминда Самеба на горе над Военно-Грузинской дорогой у подножия Казбека. Перед Скоропослушницей (буду писать как личное имя – без кавычек) получалась как бы заоблачная келья. Бог везде, и всегда мы с Ним в соседстве. Но обычно, глухие и слепые дураки, этого не замечаем, грубой своей шкурой не чувствуем. А тут – ощущалось.
Я, бывший пионер и вроде ещё комсомолец, конечно, ничего этого не понимал. Но что поделаешь с ощущением? Мне было хорошо здесь. Человеку всегда или почти всегда плохо, а в подростковые и юные годы это «плохо» усиливается лихорадочным возрастным беспокойством, порывистой боязнью опоздать куда-то, не попасть на белый пароход. И вот тут, перед Скоропослушницей, это «плохо» отваливалось от меня, исчезало в запахе ладана и свечек. И становилось хорошо.
Постояв, я уходил. И хотелось снова прийти, и даже сделать что-то, например принести Ей цветов. Раза два или три я так и делал. До этого два или три раза дарил цветы девушкам, в которых был, как мне казалось, влюблён. И теперь – Ей.
Она цветы, конечно, принимала. Но нужно было что-то другое. И я никак не мог понять что.
Путаясь в сети времени, я не могу точно установить, когда – до встречи со Скоропослушницей, или позже – имело место особенное событие. Особенное – то есть выходящее из всех рядов, не имеющее причин в окружающей и в предшествующей жизни.
Я даже знаю его точную дату – 8 октября 1979 года (не знаю, начал ли ходить к Скоропослушнице до этого или позже; кажется, всё-таки позже). Настолько был ошарашен его ни во что невместимостью, что зафиксировал грязной шариковой ручкой в блокноте. Получилась словесная шелуха, такая же неказистая, как советская шариковая паста, которой это было накарябано.
А суть в том (попытаюсь ещё раз), что я спал, вернее уже не спал, а лежал, собираясь проснуться, на грани сна и бодрствования, то есть тогда, когда нет ни мечты, ни воли. И Кто-то как будто сел на край моей кровати (физически ощутимо и невесомо, неощутимо), и от Него великая любовь наполнила всё внутри и вне меня. Это был Свет, который я не видел глазами, потому что глаза-то мои были закрыты. Но это был Свет, невидимый, мягкий… Но это был Кто-то (Кто, а не что), любящий меня, склоняющийся (как мама, вернее как я в детстве мечтал, чтобы мама меня обнимала). Во мне что-то отозвалось, зашевелилось, потянулось навстречу. Я, кажется, приподнялся на постели – не знаю, физически ли приподнялся, или же это двинулась моя душа, а тело оставалось лежать… И я даже крикнул или совершил душою действие, похоже на крик: «Верую!» Конечно, я ничего не кричал, никаких слов, но смысл был «верую!». Потому что Свет что-то говорил мне, что-то такое, чего я не мог уразуметь, но смысл был «люблю», и надо было что-то ответить Свету. Засим Он так же тихо отошёл от меня. И тут навалилась на грудь тяжесть, стало душить, давить внезапным страхом… Но и это отошло. И я проснулся.
Всё было такое же, как было. Комната, окно, кровать, стол, стулья, зеркало, шкаф, люстра под потолком, утреннее солнышко в высоком окне. И всё – другое.
Надо сказать, что случилось сие в момент жизни для меня трудный и неприятный. Меня забирали в армию. А забирали вследствие того, что я после школы никуда не поступил. А не поступил, потому что на ровном месте провалил два экзамена: математику на дневном и сочинение на вечернем геофаке. Математику я тогда знал на хорошую четвёрку, а за сочинения у меня не бывало оценок ниже пятёрки. И вот – на. Плюс к тому меня совершенно не любила девушка, одноклассница, в которую я был влюблён или мне казалось, что был влюблён. Одним словом, я – неудачник. Двумя словами – катастрофический неудачник. Мне семнадцать лет и почти одиннадцать месяцев. Мне больше незачем жить. А через пять недель выйдет приказ, и меня заберут в армию. В Афганистан. Афганистан как вестник краха державы, правда, ещё не явился (он явится через два месяца), но что-то устрашающее, похожее на цинковый гроб, уже висело в воздухе.
Нет, в армию меня не забрали. Но мне было страшно. А страх заставляет искать путь к спасению. Видимо, моя душа металась между страхом смертным, стыдом неудачничества и тоской отверженности, и искала дверцы на волю, и, сама того не ожидая, взмолилась. Всякая истинная молитва – о том, что я не один в своём чёрном и ледяном колодце: я с Ним – с Тем, кто возьмёт меня на ручки и понесёт к теплу и свету. Весёлый Боженька не будет сердиться, а обнимет меня, и станет так хорошо…
Антураж такой же, какой был в самом начале. Однако вместо хижины на прогалинке под соснами трёхступенчатое возвышение и на нём престол. На престоле сидит Богородица в красном мафории, с небольшой короной; на руках Младенец. По дорожке – видимо той же, по которой когда-то шёл апостол Иоанн, – движется маленькая фигурка, одетая во что-то невнятное: потёртые серые брюки, рубашка неопределённо тёмного оттенка, дешёвые кроссовки. Фигурка – мы назовём её Душа – выходит на середину поляны и останавливается перед престолом.
Душа. Радуйся, Благодатная! Господь с Тобою.
Мария. И тебе радоваться, милый. Как хорошо, что ты пришёл. Мы тебя ждали.
Душа. Как Ты могла ждать меня, когда я сам не знал своего пути? Пошёл вот по этой тропинке… Ноги занесли меня сюда случайно.
Мария. Разве это важно – как? Просто ждали – и всё. Прежде чем ты был под смоковницей, там, внизу, в начале пути, мой Сын видел тебя. Вот хлеб, он чудный, так все говорят. Он укрепит твоё сердце. Вот вино, выпей, и станет весело.
Неизвестно откуда, видимо из теней, сгустившихся под соснами, появляется столик, на нём кувшин, блюдо с хлебом и какие-то плоды, какие именно – издалека не разглядеть.
Душа. Я знаю – всё это во сне или в видении. Но как хочется, чтобы было на самом деле!
Мария. А тут всё и есть на самом деле. Возьми, поешь, отпей. Это, наверно, твоя странная одежда мешает тебе поверить. Ты скоро снимешь её, и ангелы дадут тебе новую, белую и чистую, как свет. Немного надо подождать.
Душа. Как я оставлю здесь свою одежду? Там, внизу, стоит автобус, люди… Каким я вернусь к ним?
Мария. Не бойся. Тот, кто не верит, – не увидит, а тот, кто верит, – не удивится.
Душа. Но чистая одежда испачкается. Я разорву её о колючки – спуск крутой, заросли густые…
Мария. Ты хочешь найти повод, чтобы испугаться. Не бойся. Всё, что здесь, у меня, – не испачкается и не разорвётся вовек. И бояться ничего не надо. Я когда-то боялась, я знаю.
Душа. Как одолеть страх?
Мария. Не знаю. Никак. Одолевать – значит бороться, а бороться – признавать силу врага. У страха нет силы. Просто делай как должен.
Душа. Как Ты сказала ангелу: «Вот я, раба Господня»?
Мария. Да. И… И нет. Это были слова. Решение пришло раньше. Не знаю когда. Когда я играла в куклы. Или когда мама Анна кормила меня грудью. Чтобы жить, надо решиться.
Душа. И решение наше – вера. Странно: решил, поверил – и живу. Что же, вера – воздух? Питьё? Пища?
Мария. Да.
Душа. Но все – там – думают по-другому. Они думают, что вера – бумажка, которую подписал. Или переписал, или выбросил. А она – то, что едят?
Мария. Да. Вера – это еда, которая не приедается, питьё, которое утоляет всякую жажду. То, что даёт нам Отец.
Душа. Удивительно! Я же читал это сегодня, именно сегодня: «И взял я книжку из руки Ангела, и съел её; и она в устах моих была сладка, как мёд; когда же съел её, то горько стало во чреве моём». Как это может быть?
Мария. Поешь этого хлеба и выпей вина.
Душа. И больше ничего?
Мария. И больше ничего.
Из тишины и шевеления сосен вылепляется музыка, как пение далёкого хора. Пространство наполняется светом. Понемногу свет становится приглушённым, вечерним. Теперь мы видим, что возвышение, престол и та, что на престоле, – икона, очень большая, гораздо больше человеческого роста. Перед ней фигура в потрёпанных брюках и тёмной рубашке – Автор.
Автор оборачивается к нам, продолжает прерванную речь.
И больше ничего
Я ни к чему не нужен. Я, собственно, наг и сир.
Лоб клюёт бессонница. Ночь ничь не видит.
«Отче наш, – вдруг говорю, – Иже еси
на небесех! Да святится имя Твое, да приидет
царствие Твое…» – Тут пауза. Часы стоят.
Это был вдох. Наперерез дыханью
врывается: «…да будет воля Твоя
яко на небеси и на земли…» – и выдыхаю.
Я ни с кем никому, в большой квартире, на дне
мёртвого моря-мира, склизко, забиты ставни –
выпрашиваю: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь, –
а есть не хочу, больно мне, – и остави…» –
Именно так! Ребро поднимает вдох:
«…нам долги наша, якоже и мы оставляем
должником нашим…» – Вечность журчит водой
в трубах – они поют, как коммунары перед расстрелом.
«И не введи нас… – хором гудят за мной –
…во искушение, но избави…»
Утро, всё кончено, тает мой дом ледяной…
Пуля летит – «…от лукавого» – и разбиваем.
Вспышка. Дверь. Лестница. Жизнь – Магомедов кувшин.
Вот те и ночь! Ну уже не заснётся.
Отче наш! Ты один. Я один.
И ничего больше не.
Не остаётся.
О проекте
О подписке