Читать книгу «Тихий солдат» онлайн полностью📖 — Андрея Бинева — MyBook.

5. Маленький человек

Маша долго привыкала к мысли, что у нее теперь есть любимый человек. Всё казалось, как будто поезд идет, идет, станция за станцией, но все равно рано или поздно придет на конечную, а там вагоны расцепят, паровоз угонят в депо, вот и вся дорога! Вот и вся любовь!

У Маши был лишь один опыт телесной любви с мужчиной. Ей он показался очень неудачным, даже страшно неинтересным. Может быть, поэтому хотелось перепроверить себя или, возможно, его, первого. Тот был старым маминым знакомым по какой-то прошлой работе, хоть был и значительно моложе ее. Как-то пришел к ним на Ветошный (Маша тогда еще в последнем классе школы училась), выпивший, какой-то грустный, подавленный. Мамы не было, но Маша впустила его, потому что неудобно было оставлять за порогом «старого», как ей казалось, человека. А ему было то не больше тридцати семи тогда. Как вышло, что они оказались в постели, Маша так и не смогла вспомнить. То ли уступила по той же причине, по которой впустила, из неудобства или из жалости; то ли от любопытства, что такое происходит у взрослых и старых людей между собой; то ли потому что испугалась его настойчивости, а возразить не посмела. Было не больно, а как-то очень неловко, до тошноты неприятно. Потом произошло что-то совсем уже неясное, слабое, с мгновенным замиранием сердца и со сразу наступившей после этого досадой. Он пьяно пыхтел, от него дурно пахло изо рта, из подмышек, откуда-то снизу, из межножья. Маша подумала, что у него и с мамой такое, наверное, бывает и очень ее пожалела. Но позже мама страшно удивилась ее вопросу о том, было ли что-нибудь эдакое у той с этим человеком. «Да как же можно! – вскричала мама, – Он же гадкий!» И тут же встрепенулась: «А у тебя, у тебя было!» Мамины глаза тут же налились горячей тревогой, готовой вырваться через горло истошным криком. «Нет, нет! – торопливо запричитала Маша и переселила себя, чтобы не отвернуться и тем самым не выдать свою ложь, – Что ты такое говоришь! Он же старый! …И действительно гадкий!» Мама с недоверием покосилась на нее и беспомощно поджала плечами. Больше этот человек к ним никогда не приходил и о нем никто ни разу и не вспомнил. У Маши никаких последствий от связи с ним не наступило.

Так вот теперь она хотела бы знать, так ли бывает со всеми мужчинами или только вот с такими – старыми, смердящими водкой и потом. Ее снедало жгучее любопытство, готовое перерасти в почти неприличное нетерпение. Она очень боялась себя выдать (почти как тогда в разговоре с мамой), потому что даже тайное ожидание «этого» от Тарасова казалось ей оскорбительным по причине его преждевременности. А в глубине души понимала истинную суть того оскорбления: «А как откажет! А как оттолкнет! А как посмеется над ней!»

С Павлом они вновь встретились только уже в конце января 1938-го года, в лютый мороз. Павел сам пришел на Ветошный, с промерзшим насквозь тортом в руках, который купил в коммерческом.

Он сначала долго ходил по переулку, расспрашивая жильцов, где живет молодая женщина Маша с болеющей матерью, ему боялись отвечать, махали руками, выталкивали за двери, хлопали ими перед носом.

В самом центре столицы от этого ветхого райончика веяло жалкой нищетой, какая бывает там, где рушится уютное прошлое, а на смену к нему приходит зыбкое, дырявое настоящее. И это «зыбкое» сразу не умирает, а волочит свои дни мучительно долго, оставаясь не то горькой памятью, не то даже упрямым укором настоящему.

В одной из таких нищенских квартир пьяный небритый тип неопределенного возраста даже обложил его матом:

– Мать твою…чтоб ей…уж и днем ездят! Мало им, чертям, по ночам шляться! Пошел на хер! Торт взяли и думают людей обмануть! На-ка выкуси, морда твоя наглая!

– Послушник он бывший, в монастыре еще тут жил…, – с извиняющейся улыбкой объяснил в соседней квартире старичок профессорского вида в потертой меховой душегрейке и в узбекской тюбетейке на почти лысой, облезлой голове, – Спился! А ведь был приличным человеком, образованным. Некогда в медицинском даже учился, да вот решил постричься, это еще перед мировой … Но принять постриг не успел…, революция, гражданская…, голод потом… Эх-хе-хе! Видите, молодой человек, как в жизни бывает! У него младшего брата увезли в четверг, на прошлой неделе, ночью почти… Арестовали, учинили обыск …, книги на улицу выкинули… Вроде, он заговорщик…, с тайным духовенством как будто был связан… А этот вас за энкаведешника принял с пьяных глаз, вот и ругается.

– А что брат? Действительно враг?

– Кто ж его знает, – старичок вдруг стал серьезным, забубнил что-то себе под нос и тоже стал прижимать дверь перед самым носом Павла, – Сейчас разве разберешься? Раз пришли, так, видимо, за дело… Выселять нас хотят, а он очень даже недоволен был, мол, монастырское общежитие здесь когда-то было, и врачи тут тоже жили, это, дескать, их с братом законное место. Ругаться ходил, жаловался, бумаги писал… Хоть и молодой…двадцати четырех лет, а злой… Справедливости все искал, дурак! Тоже в медицинском учится…на Пироговке, на последнем курсе. У них и батюшка врачом был, а уж дед, будучи молодым хирургом, так еще в Крымскую кампанию в войсках, говорят, даже Пирогову ассистировал… К самому Льву Николаевичу вхожи были, после Крымской… Ночевали у него даже, у графа Толстова, батюшка их, и дед… Там ведь Пироговка рядышком с его, графа, московским имением… Так что, вы на него зла не держите…, нервы все это…и водка… Раздражение…видите ли…, молодой человек…

Павел поставил ногу, обутую в промерзший насквозь сапог, в створ двери.

– Извините, папаша! Я вот тут в гости пришел… Маша Кастальская…, Мария Ильинична. Они с матерью живут, а та болеет. Не знаете, не здесь ли, не в этом ли доме? У них, вроде, две комнаты…

– Это не тут, молодой человек, – уже очень сухо ответил старик и решительно нажал на дверь, больно защемив Павлу ногу, – Тут нет таких. Дальше идите по переулку, а после вглубь, напротив торговых рядов… Там получше дома, для начальства. Извините, товарищ командир…, уберите, будьте так любезны, ногу, а то холодом задувает.

Тарасов стал нервничать от того, что не может никак найти Кастальскую, да еще сильно замерз. Ноги в сапогах ломило уже так, что ступать даже стало больно. Пальцы одеревенели, их словно выламывало. Он сердился на себя, что не надел валенок, хотя ему в казарме взводный говорил. Решил пофорсить, а как заболеет! Семен Михайлович такого не понимает. Если, говорит, казак болеет, то слабак он или симулянт. А это уже саботаж. За такое в гражданскую, мол, даже к стенке ставили! Это так взводный рассказывал про Буденного. Но Павел не мог себе позволить придти впервые в дом к Маше Кастальской в огромных валенках, в калошах, как будто в деревне, а не в Москве. К тому же, его не приглашали, а значит, свалится как снег на голову! Да в валенках! Ну, как же так!

Он не знал, как иначе встретиться с Машей. На службу ведь к ней не придешь. Вроде бы, ни к чему это, официальных причин нет. Павел и не знал, живет ли где-нибудь поблизости, на Садовнической набережной, какая-нибудь ее подруга, от которой бы она шла и совсем «случайно» натолкнулась бы на него. Поэтому он, дождавшись, наконец, увольнительной, собрался с духом, купил на Пятницкой, на углу с Большим Овчинниковским, в коммерческом, там еще колокольня напротив, бисквитный торт с кремовыми розочками и через Чугунный мост, а затем сквозь продуваемый ледяным ветром Большой Москворецкий – к храму Василия Блаженного, а оттуда за ГУМ и на Ветошный. Пока дошел, продрог, ушей не чувствовал, щеки задубели как деревянные, ноги точно чурки стали, а пальцы на руках, да и на ногах, так ломило, что хоть отрубай их. А тут все буквально матом обкладывают, дверью мерзлый нос готовы прищемить, и никто не знает, где живут эти самые Кастальские.

Он бы, наверное, так бы и вернулся в казарму с тортом и с отмороженными ногами, если бы вдруг не натолкнулся прямо на улице на Машу. Она шла в форменном пальто и в шапке-ушанке со звездой, торопливо, как будто стараясь обогнать мороз.

– Ой! – вскрикнула Маша радостно, – Паша! Откуда! Вот молодец! Ну, молодец! Ты меня ищешь или к кому-нибудь другому торт несешь?

Маша была так легка, будто от мороза потеряла вес. И форма ей, оказывается, шла: своей серьезной серостью и аскетизмом будто спорила с ее свежим девичеством, даже украшалась ею. Щеки зарумянились, а глаза сверкали зимним весельем. Она сразу перешла на непривычное «ты», словно они с Павлом уже давно так.

Павел смутился, но тут же взял себя в руки и ни с того ни с сего протянул Маше торт. Она звонко рассмеялась, уткнулась вдруг в Пашу обеими руками и резко развернула его в узкую подворотню, мимо которой он два раза уже проходил и даже не заметил ее. За подворотней открывался небольшой дворик с двумя плотно закрытыми дверями, без навесов.

Тарасов растерянно остановился и развел руками, оставаясь по-прежнему с тортом, который теперь постукивал в картонной коробке, как камень.

– Я бы нипочем не догадался, товарищ младший лейтенант! – начал он, – Мимо столько раз прошел, а сюда не заглянул.

Но Маша неожиданно поднялась на цыпочках, обхватила руками Павла за шею и впилась губами в его одеревеневший рот, околдовывая своим теплом. Поверху жег мороз, а внутрь Павла, в его изумленную душу, сквозь потрескавшиеся от холода губы, неожиданно ласково входил долгожданный, волнующий жар молодой женщины. Так они стояли в подворотне, не замечая ледяного ветра и крепкого мороза.

– Я же тебя просила, Пашенька! Миленький мой! Зови меня по имени. Ну, пусть я в форме сейчас…, что с того! – шептала Маша, – Я тебя ждала, ждала, а ты всё не шел.

– Я не мог, Машечка! Не отпускали. Семен Михайлович…строг он очень… Я, конечно, не в претензиях… Но вот сегодня увольнительная, я сначала на Пятницкую, за тортом, а потом сразу к тебе. Искал, спрашивал…, никто не знает. Ругаются…

Маша рассмеялась и уютно прижалась к его груди, пряча за отвороты его шинели руки в серых вязаных варежках.

– Пойдем к нам, – как будто очнулась Маша, – Что ж мы тут! Так и в сугробы недолго превратиться.

– А мама…ваша мама…твоя мама? Болеет ведь… Удобно ли будет? Возьми вот торт, а я пойду себе.

– Вот еще дуралей какой! – Маша весело хлопнула его ладошкой в варежке по груди, – Я тебя никуда не отпущу! Мама спит почти все время… Мы не станем ей мешать.

Они уже шли к подъезду, который оказался темной и дурно пахнущей дырой. Гнилые деревянные лестницы, которые, по словам Маши, обещали уже больше года как заменить, раскачивались и скрипели под тяжелыми ногами Павла так, что сердце вздрагивало в груди. Неужели, подумал он, это те самые дома, в которых живет начальство, как только что говорил старик в душегрейке? Отсюда в самом деле людей надо выселять, потому что жить тут человек не должен. Наверное, когда-то, когда это было частью какого-то подворья, тут еще была жизнь и она, наверное, вполне соответствовала бытовым достижениям своего времени. Но сейчас время здесь точно остановилось и то, что было сносно тридцать лет назад, теперь являет собой обыкновенное уродство и даже позор. Ему даже стало жаль Машу и ее маму, и старика в душегрейке и еще больше почему-то брата того бывшего послушника, который обивал пороги разных начальников, а заработал лишь арест. Павел удивился этим своим неожиданным мыслей. Но ведь они возникли из только что увиденного им, а значит сами пришли в его голову. Но все равно это было как-то странно, непривычно для него. И еще он подумал, что сам ведь никогда в удобстве не жил и как люди им пользуются, только представлял себе. Однако то обстоятельство, что в двух шагах отсюда Кремль, а в нем сам Сталин живет, курит свою трубочку и, должно быть, ничего не знает о том, что тут такое свинство с молодыми врачами творят, что их арестовывают по ночам только за то, что они требуют к себе человечности, еще больше взволновало его.

Тарасов встряхнул головой, чтобы отбросить эти неожиданные мысли. То было странное ощущение, незнакомое и пугающее, точно в чем-то его предостерегающее, что-то невнятно предсказывающее.

Павел и Маша поднялись на третий этаж, Маша вдруг мелко задрожавшей рукой отперла дверь длинным старым ключом, почерневшим от времени, и оба шумно ввалились в маленькую квартирку, в которой Павлу сразу стало тесно и душно, хоть и тепло. Маша вынула у него из рук коробку с мерзлым тортом, куда-то на мгновение исчезла, потом вернулась без торта, без пальто, только шапку еще не сняла. Она стала торопливо расстегивать пуговицы на шинели Павла, он помогал ей негнущимися пальцами. Потом он с неимоверным трудом стащил с себя ледяные сапоги, застеснялся распустившихся портянок, но потом все же ловко обвязал ими щиколотки ног. Маша втолкнула его в узенькую комнатушку, едва освещенную малюсеньким окошком, утопавшим в стене наподобие бойницы. А дальше Павел уже не помнил, как с них слетала вся одежда, как они очутились на неразобранной постели с воздушной горой подушек, как он сразу, не успев даже выдохнуть, вошел в нее и как испугался, что раздавит эту некрупную, горячую молодую женщину под собой. Она крепко, требовательно обхватила его руками за шею, изогнулась, закусила свою нижнюю губу и закрыла глаза в предвкушении того, чего еще не знала. Она удивилась, что ей сначала стало больно, будто он первый у нее, и даже потом нашла на простыне несколько капелек крови. Уже много позже она осторожно спросила об этом у женщины-военврача во время короткой командировки на фронт (тогда уже шла война с немцами), почему так получилось, ведь Павел был не первым, а первым был пьяный мамин знакомый. А та ответила просто, все сразу поняв:

– Да не было у тебя ничего с тем! Растянул он тебя там самую малость, ничего не нарушив, а сам на нормальное соитие был, по-видимому, неспособным. Должно быть, слабенький был мужичок-то, да и пьяный к тому же, торопился, а вдруг мать придет! А этот сильный, молодой, да ты и сама хотела. Вот потому тут и вышло так. Первым он у тебя был. По-настоящему, первым. А того, считай, вообще не было.

На этот раз маму Маши Кастальской он не видел. Не то она действительно крепко спала в своей комнатенке, за чуланчиком, не то просто сидела там тихонько как мышка, боясь побеспокоить дочь и ее гостя.

Павел стал приходить сюда в каждое свое увольнение, и в третий свой приход, уже в самом конце февраля, в поземку, стрелявшую в лицо мелкой, как манка, ледяной купой, он, едва сняв шинель, столкнулся в той же узкой прихожей с пожилой, по-видимому, когда-то интересной женщиной, со спутанными седыми волосами, в длинной, простенькой ночнушке, с металлической кружкой в руках.

Маша отперла входную дверь, торопливо, приподнимаясь на цыпочках, помогла ему снять шинель, и в этот момент за ее спиной появилась мама. Она несла воду к себе в комнатку из крошечной кухоньки. Женщина без стеснения, скорее даже, с внимательным любопытством уставилась на Павла снизу вверх. Павел помнил, что она родственница Германа Федоровича, которого он с тех пор, как сошелся с Машей, так и не видел, и с любопытством стал рассматривать ее лицо. Было очевидное сходство с обликом полковника, как бывает между людьми одной породы. Однако же на лице Германа Федоровича всегда держалась особенная сосредоточенность, словно он постоянно решал важную задачу и требовал от себя самого остроумного положительного результата, а лицо его родственницы было усталым и вялым, как будто она свою задачу уже давно решила, и у той оказался отрицательный ответ.

– Мама! – воскликнула возмущенно Маша, – В каком ты виде! У нас же гость.

Женщина поджала губы и недоуменно приподняла острые плечики. Была она такая же невысокая, как и ее дочь, но много худее ее, тоньше.

– А ты бы нас познакомила, Машенька, с молодым человеком, – вдруг сказала она и теперь уже смело посмотрела Павлу в глаза.

– Меня Павлом зовут… Тарасовым. Павлом Ивановичем, – стараясь не видеть то, как она одета, а, вернее, не одета, представился Павел.

– И я в девичестве была Тарасова, – и тут в глазах у женщины прыгнули те же веселые чертики, какие часто бывали в глазах Германа Федоровича, но только эти чертики давно уже состарились и теперь только вспоминали свое забытое веселое прошлое.

1
...
...
23