Мальчишки встречают карету гиканьем и свистом. Собаки лают. Гуси гогочут. Жители окраины сбежались взглянуть на актерку. Как сквозь строй, идет Надежда Васильевна к экипажу. Хозяин ухмыляется, поглаживая бороду. Он лучше всех знает «дела» этой барышни. Вот уже две недели, как она питается либо сбитнем с сайкой, либо тарелкой щей. Даже самовара никогда не спросит.
Карета закачалась по грязи. Посреди улицы огромная, никогда не просыхающая вплоть до морозов лужа. Ходят по краю, около домов. Никто тут не ездит. Все берут в объезд, с главной площади, делая большой крюк. Ямщики это знают. Кучер ругается. Все колеса в грязи, весь задок обрызган. «Перекинется… Нет, не перекинется…» – спорят жители. Мальчишки улюлюкают, свистят. Надежду Васильевну кидает из стороны в сторону. Она визжит, зажмурив глаза.
Второй дебют проходит в необычайно торжественной обстановке. Приехал губернатор с женой. Съехались помещики из уездов. В ложах дамы ослепляют туалетами. Все в светлых платьях-декольте, с жемчугами и бриллиантами. В волосах живые цветы. Настроение повышенное. Атмосфера праздничная, напряженная, как бы насыщенная электричеством.
Студенты встречают Неронову аплодисментами. Из оркестра подают громадную корзину цветов. Это Муратов опустошил оранжереи в своем имении и скупил лучшее, что нашел в городе, у садовников. С «водевильной» Струйской истерика.
«Ладно, ладно!..» – шепчет Раевская и загадочно улыбается. Она и немногие незанятые в этот день актеры и актрисы сидят в оркестре.
Дездемона входит в залу Совета легкой, но твердой поступью и не опускает глаз перед дожем. Это рыжая, гибкая, тонкая венецианка, с огневыми глазами. Нервные ноздри ее трепещут. Движения стремительны. Это уже не смиренная, робкая девица, «красневшая от собственных движений», – как характеризует ее родной отец. Он сам не узнает ее теперь. Она женщина. И женщина, которая борется за право любви и выбора. Страсть разбудила все дремавшие возможности. В передаче Нероновой Дездемона впечатлительная, романтичная, порывистая, но глубокая натура; не столько чувственная, сколько страстная; жаждущая слить самозабвение в любви с преклонением перед избранником… Ей было из кого выбирать в блестящей Венеции. Но взор ее остановился на безобразном и немолодом Мавре. В лице его ей «является его дух…» Она полюбила его за страдания, а он ее «за состраданье к ним…» Только герой мог стать ей мужем. А Мавр был героем и страдальцем. И вот почему вся душа ее рванулась к нему. И в этой вспыхнувшей внезапно страсти сгорела ее стыдливость… Не наградила ли она Отелло «целым миром вздохов»? Не она ли первая призналась ему в любви и позволила ему похитить ее из родительского дома, где брак с Мавром считался бесчестьем? Не она ли бесстрашно пошла рука об руку со своим избранником навстречу суровой судьбе?.. Дездемона – яркая личность. И такой играет ее Неронова… Как далек этот образ от анемичных белокурых ангелов казенной сцены! Как далек он даже от ограниченной, дюжинной Офелии! Жена-Офелия всегда будет рабой. Дездемона – это друг и товарищ, не способный ни на ложь, ни на измену… «Не может быть бесчестной Дездемона!» – говорит Отелло.
О, как близка, как понятна эта женщина Надежде Васильевне! Ей почти не нужно работать над этой ролью. Здесь она дает публике себя. Она раскрывает пред ней собственную душу… Весь ее мощный темперамент впервые проявляется в сцене объяснения с отцом и дожем.
И темперамент этот так захватывает, так взвинчивает зрителя, что опять весь театр вызывает дебютантку.
Дальнейшее действие – сплошной триумф.
«В чем тайна этого обаяния? Этого успеха? – думает Муратов. – Почему все мы плачем? Почему безумствуем?.. Потому что это не игра, не искусство… Это сама жизнь, которая победно вырвалась из оков рутины. Это то, что уже сделано в Москве Мочаловым и Щепкиным. Это конец классицизма и романтизма… Лет через пять эта женщина создаст в провинции новую школу. Никто даже в драмах не будет менуэтно выступать, как и сейчас выступает в Париже Рашель, а в Петербурге Каратыгин и прекрасная, но холодная Асенкова. Еще лет пять, и никто уже не будет принимать ходульных поз, и делать условные жесты… Никто не будет говорить с ложным пафосом или «петь», как поют даже в комедиях французские актрисы. Эти образцы забудутся. Простота, естественность, непосредственность Нероновой обаятельны, потому что это искусство будущего…»
В сценах с Отелло, оскорбляющим Дездемону, дебютантка плачет настоящими слезами. «Потом она научится владеть собой», – думает Муратов. – Будут плакать все. Не она…»
Перед последним актом, после вызовов, Неронова выходит за кулисы и попадает в объятия Раевской.
– Поздравляю вас! – сладко говорит та и целует Неронову в щеку.
«Это что же будет? – думает антрепренер, издали наблюдая эту сцену. – Поцелуй Иудин?.. Не готовит ли она какую-нибудь пакость?»
Сильное впечатление производит сцена с Эмилией, когда Дездемона рыдающим голосом поет об Ивушке, когда она трогательно говорит о любви к мужу… Она все прощает ему: его оскорбления, побои… Но это не покорность рабы. Это снисхождение. Это жалость сильной и правой к слабому и заблуждающемуся.
Только перед смертью мужество покидает гордую Дездемону. Как ребенок боится тьмы, так она боится уничтожения. Жизнерадостная, она не может, не хочет верить в близкий конец. Ей так ясна ее собственная правота… Как страстно, как стремительно защищается она от обвинений мужа! С какой потрясающей искренностью и силой на слова Отелло: «Подумай о грехах своих…» – у нее срывается крик: «Мои грехи – моя любовь к тебе!..»
Словно глубоко вздохнула пронзенная этим криком толпа. Но никто не аплодирует. Задерживая дыхание, все следят за развитием драмы. Но вот ужас агонии исказил черты Дездемоны. Она плачет, как беспомощный ребенок. Она ползает на коленях, умоляя о пощаде: «О, убей хоть завтра!.. Но эту ночь дай мне прожить!..» «…Хоть полчаса…» – слабо стонет она и мечется в безумной тоске. Он бросает ее на кровать… «Дай мне прочесть молитву!..» – вдруг срывается у нее страшный шепот. Но его слышат во всех углах театра. И зрители замирают от ужаса, как бы позабыв, что перед ними подмостки, и что этот предсмертный хрип – искусство.
Никто уже не интересуется ни Отелло, ни Эмилией. Все подавлены. Бесконечной риторикой кажутся завывания Лирского после «кусочка жизни», ослепившего зрителей своей правдой и глубиной… Кое-как дослушан акт, и начинается овация.
Но почему так долго не поднимают занавеса? Почему вместо дебютантки выходит Отелло, о котором все забыли? Публика требует Неронову. В партере все покинули места и толпятся у барьера. Из оркестра подают лавровый венок от полицмейстера, страстного театрала, и высоко держат его над будкой суфлера… А дебютантки все нет.
Наконец она появляется бледная, ослабевшая, опираясь на руку режиссера, и слабой улыбкой благодарит публику.
«Она плачет…» – экспансивно шепчет Муратов.
– Что вы говорите? – спрашивает Хованский соседа.
Муратов, словно проснувшись, оглядывается на него.
– Взгляните!.. Она плачет…
– И слезы не портят ее… Это удивительно!.. Пикантная женщина!..
Досадливо сморщившись, Муратов отходит от него.
Неронову вызывают без конца.
– Вы не хотите дать мне руки? – враждебно спрашивает ее Лирский-Отелло перед поднятием занавеса.
– Не хочу, – твердо отвечает она. – И вы сами знаете, почему…
Лирский бледнеет.
– Что такое? – испуганно спрашивает антрепренер.
Режиссер вытирает платком лоб. Губы его дрожат.
– Какую штуку подстроили!.. Постель-то ее ведь провалилась…
– Что вы такое мне говорите? – вскрикивает антрепренер.
– Подите, взгляните… Подпилили доски, с расчетом на скандал… Как только начал он душить ее, она почувствовала, что доски под ней опускаются…
– Вот так подлость!.. Как же ей удалось продержаться?
– Уперлась затылком и носками в края… Хорошо еще, что она росту выше среднего, а то упала бы на пол. Подумайте, какое самообладание!.. Зато потом видели ее?.. Я в уборной ее нашел в истерике…
– Ах, скандал, скандал!.. Знаю я, чьи это штуки!
– Еще бы не знать!
Сеет осенний дождь, когда Надежда Васильевна в драповой тальме идет к подъезду, где на этот раз опять ждет ее карета Муратова.
Вздрогнув, Неронова останавливается.
Через стеклянную дверь она видит толпу. Беззвучно, неподвижно замерла у крыльца эта загадочная толпа.
– Вас ждут, – почтительно докладывает швейцар.
Сердце ее словно падает. Она уже не гордая патрицианка, нашедшая силу деспотизму отца противопоставить собственное достоинство. Она опять боится людей. Опять не верит в себя и какому-то чуду приписывает свой триумф.
Плотно запахнувшись в свою тальму, она скрывается через черный ход – и исчезает в переулке.
А толпа ждет ее целый час.
– Где она живет? – спрашивает Хованский у швейцара.
– Далече, ваше сиятельство… На краю города. Слыхали, постоялый двор купца Хромова?
С двенадцати часов на другой день у театра, рядом с афишами, извещающими о третьем дебюте Нероновой, висит аншлаг: Все билеты проданы. И все-таки толпа студентов не расходится. Ждет.
Карета Муратова, посланная антрепренером за дебютанткой, останавливается у подъезда. В окне мелькает смуглое лицо с темными, испуганными глазами.
– Браво… Браво, Неронова! – раздаются восторженные крики.
Дебютантку на руках выносят из кареты… Она бледна. Ее губы дрожат. Ей кажется, что это сон.
Антрепренер целует ее руку. Режиссер подает ей стул. Враждебная, но сдержанная группа ее будущих товарищей корректно кланяется ей.
«Что за чудеса!.. – думает она тревожно. – Опять какую-нибудь гадость готовят мне…» Она плакала эту ночь. Нервы ее издерганы.
– Надежда Васильевна, – говорит режиссер, – прочтите-ка, что пишет нам Муратов о вас…
– Обо мне? – упавшим голосом переспрашивает она, боясь взять толстый пакет… «Ругает, наверное… Боже мой! Боже мой!.. Что я наделала? Вот мне и наказание за то, что взялась не за свое дело…»
Она боится глядеть товарищам в глаза.
Это письмо Муратов писал ночью, под свежим впечатлением второго дебюта… Он называет Неронову восходящей звездой, русской Рашелью. Все письмо – сплошной дифирамб. «Неужели такой клад не удержат в труппе?» – заканчивает он.
В принципе этот вопрос уже решен антрепренером. Но он помалкивает, боясь интриг сына и истерик Раевской. Он ждет третьего дебюта. Сыну он «закатил» такую сцену, что своенравный трагик ошеломлен, подавлен. Отец в долгу как в шелку у Муратова. Сам он тоже должен ему порядочную сумму… А послезавтра его бенефис.
– Все это так… да что я буду делать с Евлалией Борисовной?
– А начхать мне на твою Евлалию Борисовну!.. Скажите, пожалуйста… Евлалия Борисовна… Она тебе поднесла персидский ковер? Она тебе подарила сервиз серебряный?.. Не Муратов разве? Если с ним поссориться, закрывай лавочку. Сам знаешь, какие убытки понес я прошлый сезон. А вот погоди, как он узнает о вчерашней проделке вашей с кроваткой…
– Странное дело! Я-то при чем?.. Это бабья интрига…
– То-то, бабья… Все вы бабы, как дело дойдет до чужого успеха…
– Вы, надеюсь, ему не рассказали?
– Я-то себе не враг… А и кроме меня найдутся языки. Сама расскажет…
– Черт знает что такое! И угораздило их перед моим бенефисом! Она мне руки вчера не подала…
– И поделом! Не вяжись с бабами! Не пляши под их дудку…
– Значит, она уже принята в труппу? Это дело решенное?
– И подписанное, сударь мой… С публикой не поспоришь.
Только у себя в номере Надежда Васильевна развертывает письмо Муратова. Прочла и не понимает… Читает вновь. Ахнула, за виски схватилась. Тихонько крестится. На глазах слезы. Кто этот неведомый друг? Сам Бог послал его ей в эти трудные минуты… Она плачет сладкими, облегчающими слезами… Потом целует дорогое письмо и бережно прячет его в шкатулку, на дно сундука.
Вдруг она вспоминает большое, грузное тело, седеющую гриву волос, горячий взгляд молодых еще глаз… Да… да… он самый…
Она задумывается.
Лирский в свой бенефис ставит драму Полевого Уголино. Бенефициант играет Нино. Раевская – Веронику.
Театр полон. Новая пьеса всегда интересна. Обещан новый водевиль с пением – со Струйской в главной роли. Лирского любят… Несмотря на ходульность его игры, на «холод его пафоса», как смеется Муратов, неподдельный талант дает себя знать. Он был местами хорош в Гамлете и еще лучше в Отелло. Но бездарная пьеса и ходульная роль Нино, в которой так прославился Каратыгин, оставляет зрителей холодными. Все-таки Лирского много вызывают. Ценные подношения разогревают как будто публику. Чувствуется, тем не менее, что это succès d’estime… Так, улыбаясь, объясняет Хованский своей матери. Она сидит в ложе, обнажив желтые старые плечи, и в лорнет глядит на Неронову. Антрепренер накануне еще пригласил в свою ложу Надежду Васильевну. И все бинокли из партера направлены на нее.
В антракте антрепренер приводит в ложу Муратова.
Растерянный, красный, слегка задыхающийся от волнения, почтительно склоняется Муратов перед Нероновой.
– Так это вы писали? – глаза ее сияют нежностью. – Как мне благодарить вас?.. Я сохраню ваше письмо…
– Это мне надо благодарить вас… Вы подарили мне такие минуты… Теперь я раб ваш на всю жизнь…
Она краснеет. Она счастлива. Никто не говорил ей таких чудных слов…
Взгляд ее падает на новое лицо. Офицер, стройный, белокурый, женственный, с маленькими руками, с надменным взглядом… Как тонко, как зло улыбается он, глядя на грузную спину Муратова! Сердце ее сжимается от этой улыбки.
– Князь Хованский, – говорит он небрежно, подходя и кланяясь.
От него веет холодом. Но как красив!.. Она никогда не встречала таких. Только в мечтах. Точно воплотились ее сны… Он похож немного на Владиславлева. Но тот был только актер на маленькие роли. А этот – сказочный принц.
Входит полицмейстер и, молодцевато расшаркнувшись, представляется артистке. Высокий, полный, с шапкой седых волос, он – гроза города и страстный театрал. Он почтительно кланяется гвардейцу, дружески здоровается с Муратовым. В бессвязных, но трогательных выражениях он высказывает Нероновой свой восторг. Ложа полна народу. Полковой командир с женой, жена майора, много военных дам… Надежда Васильевна совсем растерялась.
Звонок. Все уходят из ложи. Хованский и Муратов просят разрешения остаться. Муратов говорит, что послал Песоцкому в Петербург, в его журнал Репертуар русского театра, большую статью об ее дебютах. Он часто там пишет… Неронова краснеет и благодарит. Потом Муратов рассказывает что-то интересное о Париже, о несравненной игре Рашели… Надежда Васильевна слушает, но глядит на гвардейца, который ничего не говорит… Почему он здесь? Наверно, скоро вернется в Петербург. Как жаль!.. Он стоит за креслом Муратова, надменный и изящный, весь какой-то «точеный»… В своей наивности она не подозревает, как красноречивы ее горячие взгляды.
Но когда поднимается занавес, она уже опять вне мира. Она сама переживает сладостно и мучительно все, что видит. Игрой артистов она не удовлетворена. Сколько деланности, сколько лживого пафоса в игре Раевской. Это расхолаживает… Муратов внимательно следит за Надеждой Васильевной. Он улыбается. До чего непосредственна эта женщина! Лицо ее отражает все ее чувства. Она ничего не может скрыть.
– А как вам нравится Нино? – тихонько спрашивает он.
Их глаза встречаются. Она опускает ресницы.
– В этой роли я видела Мочалова.
– А! – коротко срывается у Муратова.
Когда занавес падает, Муратов беззвучно смеется, трясясь всем телом.
– Этот Руджиеро великолепен, – поясняет он Надежде Васильевне. – Он так старается, чтоб нам было страшно… А этот милый Нино-Лирский… Я все боюсь, что он забудется и уйдет за кулисы с поднятой вверх рукой… как принято было в двадцатых годах уходить со сцены после патетического монолога.
Тонкие брови Надежды Васильевны дрогнули.
– А у вас злой язык…
– О… На него никто не угодит, – внезапно с иронией подхватывает Хованский.
Муратов с юмором щурится на него. «Наконец ты, мой милый, распечатал уста», – говорит его усмешка.
В антракте он горько сетует на упадок театра. Ободовский и Полевой наводнили репертуар плохими драмами. Но Ободовский не лишен таланта. Кое-что ему удается. И если б не эта несчастная необходимость заманивать публику на бенефисы аршинными афишами, если б не эта отчаянная погоня за новизной и разнообразием, быть может, мы имели бы и более серьезные пьесы… А наплыв водевилей и переделок с французского! О, Боже мой! Как все это остроумно и красиво в Париже и даже у нас, в Михайловском театре, в Петербурге… Но что за несчастная мысль приспособлять к русским нравам то, что свойственно только французам!.. Даже талант Ленского не спасает его от нелепостей… И вкус публики падает, грубеет от этой пошлости, затопившей театр. Пора вернуться к Шиллеру, к Гете, к Шекспиру, к Мольеру… Честь ей и слава, что она не побоялась выступить с таким репертуаром! И успех ее – живой показатель того, что в публике не заглохла еще потребность в красоте и в истинном искусстве.
Ах, хорошие, золотые слова!.. Но рассеянно внимает им молодая артистка.
Гвардеец опять ничего не говорит, а только позирует своей стройной фигурой на фоне убогой бархатной портьеры. Смущенно отворачивается Надежда Васильевна от его пристальных взглядов.
– Мы с вами, кажется, опять на одной дороге столкнулись, – небрежно говорит Хованский Муратову, в следующем антракте встретив его в буфете.
Муратов пожимает плечами.
– Простите… Я не совсем понимаю, о чем вы говорите…
Его тон сух и надменен. Хованский встревожен.
Публика принимает Раевскую хорошо, но без подъема и восторга. Она уязвлена и рыдает в уборной. Наемная клака работает во всю. Но разве это то, что ей нужно?.. Неронова отняла у нее любовь публики. Струйская тоже вне себя. Она боится потерять Муратова.
– Могу я вас довести до дому? – спрашивает Хованский Надежду Васильевну.
Она испугана. Ехать с таким принцем? Он увидит ее убогий номер, догадается об ее нужде… Ни за что!
Жест ее так решителен, что князь не смеет настаивать. Вместе с Муратовым он подсаживает артистку в карету и целует ее руку, кинув ей долгий взгляд.
Ей плохо спится в эту ночь.
На репетиции днем она чувствует, как сгустилась атмосфера кулис. Она насыщена враждебностью. Но дебютантка вспоминает письмо Муратова, и точно камень падает у нее с груди.
А в номерах Хромова переполох.
Грозный полицмейстер явился с визитом к Нероновой.
С гиком несется его коляска по грязной, не мощеной улице. Кучер орет во все горло. Жители в ужасе прижимаются к заборам. А ребятишки, поросята и гуси с отчаянными воплями разбегаются по дворам.
У купца Хромова голова трясется, когда он выбегает на крыльцо.
– Здесь живет Надежда Васильевна Неронова?.. Проведи!
Он знает, что она на репетиции. Но ему хочется убедиться, что она не терпит притеснений от хозяина и беспокойства от соседей.
Войдя в номерок, он смущенно озирается: «Этакий талантище… и в такой дыре?..»
– Отчего сырость? – гремит он. – Отчего мало топишь?.. Живо протопить!.. И смотри ты у меня, если она пожалуется… А тут кто? – спрашивает он, тыча толстым пальцем на стены. – Знаю, что проезжий… Не пьет? Не шумит? Не беспокоит?.. То-то!.. Смотри у меня! Если Надежда Васильевна заявит мне претензию, со свету сживу!.. Номера закрою…
– Это что за грязь? – орет он уже в коридоре. – Почему вонь?.. Фортку откройте…
Он заглядывает и в трактир. Велит запирать его в девять и не шуметь и не скандалить… «Боже оборони беспокоить Надежду Васильевну!..»
Он уносится, как ураган, приказав передать Нероновой об его посещении.
Но не успел он скрыться, как едет чья-то карета с дворянским гербом и ливрейным лакеем.
– Никак к нам опять? О, Господи! – срывается у Хромова… Он вытирает вспотевшую лысину.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке