Стою, не сняв сапоги, в комнате и смотрюсь в зеркало. В зеркале – чуть розовый, еще не согревшийся нос, два карих глаза, а на голове свернулся маленький лисенок. Лоб щекочут ворсинки меха, я смотрю на шапку в зеркале и мысленно пишу наш с ней разговор.
– Ну, как тебе жилось до меня?
– Да так как-то, не особенно…
– Долго тебя носили?
– Долго…
– В Польше?
– В Польше…
– Теперь будешь жить у меня.
– У тебя…
Звонок в дверь прерывает наш диалог с рыжей шапкой, она замолкает, а я, не снимая ее с головы, распахиваю дверь. На пороге стоит наша соседка и мой лучший друг – Кира Сергеевна из двенадцатой квартиры. Она замирает так, будто Бетховен, который висит у нее над пианино, вдруг ожил и поселился у нас. Я выжидающе молчу.
– Ты купила себе лису? – слышу я наконец вопрос.
– Это лисенок, – поправляю я и пропускаю Киру Сергеевну с кастрюлькой в руках в прихожую.
– Прекрасный выбор, Линочка, тебе очень идет рыжий цвет! – Я знала, что уж кто-кто, а Кира Сергеевна оценит шапку по достоинству.
– Отличный прикид, – парирую я, имея в виду, что на Кире Сергеевне сегодня мой подарок, джинсовая рубашка из 80-х, вытертая на локтях до белесых овалов. – Бабушка?.. – киваю я на кастрюльку, откуда пахнет куриными котлетами и картошкой.
– Да, она не стала вас ждать, занесла мне. Ты голодная? Мой руки и садись скорее, пока все теплое. – Кира Сергеевна проходит на кухню, а я снимаю шапку и кладу ее в музей, рядом с черной фетровой шляпой. Пусть знакомятся.
Потом мы сидим с Кирой Сергеевной на кухне и едим бабушкины котлеты.
Бабушка живет за три дома от нас и часто заносит нам всякую еду: банки с борщом, котлеты, пирожки. Она волнуется, что, когда ее не станет, мы с мамой умрем с голоду, потому что готовить не хотим и не умеем. Мы, конечно, с ней соглашаемся, чтобы доставить ей удовольствие, но вообще-то у нас к еде философское отношение. Если дома есть батон, кефир, яйца и сыр, значит, все в порядке. Кира Сергеевна считает так же. Мы с ней вообще во многом похожи. Не представляю, как бы я жила без наших чаепитий и обсуждений всего на свете.
– Мама у художника, – говорю я сквозь котлету.
– Хорошо, – отвечает Кира Сергеевна и кладет мне под руку салфетку.
– Не понимаю, что хорошего. Вытащила сегодня утром клетчатое пальто. Вырядилась, как студентка. Побежала к нему, понесла ванильное печенье.
Кира Сергеевна улыбается одними глазами.
– Твоя мама счастливая и влюбленная. Это лучшее, что может случиться с человеком. Когда влюбишься, поймешь.
– Но почему художник? Она что, не могла выбрать кого-нибудь другого для счастья?
– А чем тебе не нравится художник? – Кира Сергеевна разливает чай. Все-таки здорово сидит на ней эта рубашка. Она в ней как хиппи, только цветочного венка на голову не хватает.
Честно говоря, у меня нет ответа на вопрос, почему художник мне не нравится. Вообще-то он симпатичный и веселый. И мама с ним постоянно смеется и подпрыгивает, как школьница. Наверное, я просто ревную – раньше она веселилась со мной. Мы ходили на концерты и в кино. По воскресеньям уезжали в парк с бутербродами и термосом, лежали на траве до вечера, болтая и сочиняя всякие истории. А теперь у нее художник.
Я говорю все это Кире Сергеевне, мы пьем чай, а за окном темнеет.
– Может, посмотрим кино? – предлагаю я.
– А уроки?
– Два английских, литература и химия. Английский давно сделан.
– А химия с литературой? – спрашивает для порядка Кира, хотя я вижу, что она уже согласилась.
– Не задавали.
Я убираю кастрюлю в холодильник, мою тарелки, и мы уходим в двенадцатую квартиру.
Моя соседка – пианистка. Точнее, когда-то давно, когда меня еще не было на свете, а мама была маленькой, Кира Сергеевна окончила консерваторию и подавала большие надежды. Ее учитель, известный пианист, которого мы часто слушаем на старых виниловых пластинках, считал ее самой талантливой студенткой. А у Киры кроме музыки был скрипач. Такой же молодой и талантливый, как она сама. Однажды друг скрипача подвозил его домой, был туман, и их машина врезалась в грузовик. Друг погиб, а скрипача увезли в реанимацию. Положение было серьезным, и Кира загадала: если она не будет знаменитой пианисткой, то ее скрипач выживет. И пока скрипач лежал три месяца в больнице, она бросила готовиться к концертной программе и устроилась работать в музыкальную школу. Скрипач, конечно, выжил. И даже больше – через год после аварии женился на ее подруге, другой талантливой пианистке, и уехал с ней в Германию. Иногда, очень редко, он звонит Кире Сергеевне, и они говорят о музыке и о жизни. Я однажды спросила у мамы: неужели Кира никогда не пожалела, что бросила тогда карьеру пианистки? Мама сказала: конечно нет. И что у каждого на земле есть выбор, и что это никакая не жертва, а обыкновенная любовь. И что любовь важнее музыки.
У Киры Сергеевны после скрипача было два мужа. Один – архитектор, второй – хирург. Оба приходят с букетами к ней на день рождения и до сих пор ее любят. Еще к ней приходят ученики, садятся за ее черное старинное пианино, играют гаммы и разучивают пьесы. А Кира сидит на венском стуле и внимательно слушает. Я тоже сижу у себя дома, подставляю к стене банку и слушаю. Считаю ошибки.
– Сегодня тот, который был в два часа, сбился три раза, – говорю ей при встрече, демонстрируя свой чуткий слух.
– Это не важно, – бросает она.
– А что важно?
– Чувствовать дно клавиши – вот что важно. Музыка не фигурное катание, это там считают, сколько раз упал.
Вот такая она, моя лучшая подруга. Мы видимся почти каждый день. Захожу к ней – и сразу будто заныриваю в другой мир. Обычные квартиры пахнут чем-то съедобным. Бывает, чистым бельем, кошкой, мылом или шубами, которые вытащили из шкафа. А у Киры пахнет необыкновенно – старой мебелью, кофе, корицей и духами «Шанель № 5».
В ее большом шкафу на плечиках висят семь блузок. Темно-вишневая с бантом, бирюзовая, розовая в мелкий цветочек, зеленая, две белые с длинным рядом шелковых пуговиц на манжетах и еще одна, тоже белая, только в черный горошек. Я распахиваю тяжелые дубовые дверцы – и будто вскрываю древнюю бутылку с тайными письменами. Шкаф такой большой, что, если пригнуться, можно зайти внутрь и почувствовать запах апельсиновой кожуры, которую завернули в фольгу из-под шоколада и спрятали где-то внизу. Никто, конечно, ничего не заворачивал, но запах именно такой. Блузки чуть покачиваются и начинают передо мной тихонько сплетничать и вздыхать. Под ними угрюмо молчит старая швейная машинка и обиженно сопят зимние сапоги.
Рядом со шкафом, у стены, темный угол. Здесь мое любимое кресло, маленький столик и торшер. Если надоест сидеть в темноте, можно щелкнуть пластмассовой кнопкой на проводе – и гофрированный абажур вспыхнет, освещая столик с книгами, стакан с остывшим чаем, вазочку с мятными карамельками.
Как-то раз на столике я обнаружила большую черно-белую фотографию. Красивая женщина с длинными волосами полулежит в пальто, а в руках у нее тарелка с макаронами. Я долго всматривалась в лицо, в серые ворсинки пальто, в вилку с намотанными вермишелинами. На мгновение меня осенила мысль, что это, наверное, та самая подруга Киры Сергеевны, что вышла замуж за скрипача. А потом я представила себе маму, поедающую спагетти в мастерской у художника, в своем клетчатом пальто.
Сегодня фотография лежит на том же месте.
– Кто это? – спрашиваю, пока Кира роется в ящике с видеокассетами.
– Где? А, это! Стефания Сандрелли, итальянская актриса.
Пальто и спагетти сразу потухли, поскучнели, превратившись в реквизит.
– Клод Лелуш? «Мужчина и женщина»? – Кира прищуривается, она явно хочет поднять мне настроение. Обычно, когда не везет и все валится из рук, мы смотрим этот фильм.
– Что-нибудь цветное. И старое. – Я сворачиваюсь в кресле, подминая под себя ноги, выключаю торшер, и Стефания Сандрелли гаснет вместе с ним.
– Цветное и старое?.. – Кирины седые пряди выбиваются из уложенного каре. – Между прочим, у меня есть классный фильм с Джиной Лоллобриджидой. Про твою тезку, Лину Кавальери, оперную певицу.
«Классный фильм» – это сказано для меня. Вообще-то она так не выражается. Но чего не сделаешь для друга, особенно когда ему грустно и одиноко.
Кира не признает компьютер, поэтому, когда выпускники подарили ей ноутбук, она отдала его мне. А если ей нужно проверить почту или написать письмо скрипачу в Германию, она приходит к нам, открывает белый ноутбук и задумчиво печатает что-то своими музыкальными пальцами. Интересно, что можно писать человеку, который сорок лет назад совершил гнусное предательство и уехал? Неужели можно вот так всю жизнь кого-то любить? Когда-нибудь обязательно спрошу Киру про это. Наберусь храбрости и, глядя в ее стальные глаза, скажу: «Кира, не пишите больше в Германию. Он мизинца вашего не стоит». А она захлопнет ноутбук, посмотрит в окно и улыбнется. И мы пойдем пить чай с крохотными мятными карамельками. Или отправимся в оперный на какой-нибудь балет. Но все это случится в будущем, неизвестно через сколько дней или лет, а сейчас мы сидим с моей любимой Кирой на диване и разглядываем костюмы, которые Лина Кавальери, точнее Джина Лоллобриджида, меняет в каждом кадре: длинные юбки, корсеты, платья с гипюровыми рукавами, накидки с капюшонами.
Мама приходит как раз в тот момент, когда Лина и знаменитый тенор поют на сцене. Садится рядом со мной на подлокотник дивана, и я почти засыпаю на ее плече. От мамы пахнет духами, кофе и сигаретами. Сквозь дремоту слышу, как Кира говорит ей про бабушку с котлетами и про лисью шапку. Мама тихо смеется и тоже что-то рассказывает. Потом я уже не различаю, чей звучит голос – Киры, мамы или Джины Лоллобриджиды, – проваливаюсь в сон, и мне снится зал с огромными сверкающими люстрами. Это, видимо, бал, потому что женщины в длинных платьях и мужчины во фраках танцуют вальс. Я стою у стены в лисьей шапке и смотрю на вальсирующие пары. Вдруг среди толпы узнаю Киру в синем наряде, танцующую со скрипачом, и маму с художником. Все молодые, счастливые, и никто меня не замечает.
Почему утром, если это не воскресенье, все кажется серым и скукоженным? Шторы наглухо задернуты, в комнате темно и холодно, потому что отопление еще не включили. Я зарываюсь под одеяло, оставляя снаружи только нос, и слышу, как мама на кухне наливает воду в чайник и напевает. Тяну последние драгоценные минуты, прежде чем решительно сбросить одеяло, тут же покрыться мурашками от холода, всунуть ноги в тапочки и, натягивая на ходу фланелевую рубаху, заскочить в ванную.
Ну почему-почему-почему все непременно и без исключения должны ходить в школу? Неужели без этого никак? Я долго об этом думала, и у меня появилась теория. Все дети рождаются счастливыми, и, пока они маленькие, с ними все хорошо, у них мозги чистые, как деревенские колодцы. Они могут болтать с птицами и слышать деревья, смеяться и радоваться просто так, а не из-за чего-то. Но взрослые – обычные взрослые, а не такие, как Кира Сергеевна, – почему-то думают, что человека кроме радости надо еще многому научить. И учат. И тогда мозги становятся не деревенскими колодцами, а водой из-под крана. И птичий язык уже не понимаешь. И дерево для тебя – просто ствол с ветками, а не старая ворчливая старушка Гертруда, растущая у нас во дворе. Вообще-то Гертруда – это дуб, и я ее не слышала, пока в пятом классе меня кто-то не окликнул. С тех пор мы перебрасываемся с ней словечками. Я ей: «Что-то желудей у тебя в этом году маловато». А она: «Лучше бы на себя посмотрела, руки в цыпках, а ходишь без перчаток». Я засовываю руки в карманы и прошу ее не ругаться.
– Лина, ты там уснула? Сколько можно в ванной торчать?!
Вот так всегда. Как только додумаешься до чего-то важного, так обязательно тебя отвлекут. Надо еще решить, что сегодня надеть. Мама, в джинсах и длинной красной кофте до колен, сидит перед ноутбуком и не отрываясь от монитора нарезает сыр для бутербродов.
– Давай скорее, опоздаешь. Чай уже остыл. – Будто и сказать больше нечего утром.
– Вообще-то разрешения надо спрашивать, когда берешь вещи из кладовки, – бормочу я в шкаф, из которого друг за другом вытаскиваю плечики с рубашками.
– Ты про кофту? Просто захотелось яркого, а у меня, ты же знаешь, ничего такого нет. Вот зашла в твой музей. По-моему, ничего, а? Как тебе? – Она встает и крутится передо мной красным пятном.
– Нормально. Только непривычно. Тебя на работе не узнают.
– А вот и пусть! Между прочим, тебе тоже можно что-то повеселее, – комментирует она мою черную юбку до колен и серую водолазку.
– Не надо веселее, так в самый раз. – Оглядываю себя в зеркало, расчесываюсь и выхватываю из ее рук очередной бутерброд. Все-таки хорошо Кире – у нее семь блузок на каждый день недели, ей не надо думать, что надеть.
– Ты опять взяла мои колготки. – Она красит губы красной, в тон кофте, помадой.
– Мои все порвались.
– У тебя рвутся каждый день.
– Я не виновата.
Она молчит, смотрит на меня и вздыхает.
– Ты уснула вчера прямо у Киры на диване. Пришлось тебя будить и вести домой, – говорит она грустно.
– Могли и не будить, переночевала бы у Киры.
– Лин, ты к урокам готова? – мама глядит встревоженно. Мне хочется подойти, утешить ее, обнять, но утром такое практически невозможно.
– Готова, готова.
Мы сталкиваемся в прихожей, я влезаю в куртку, она – в пальто, смотримся с разных сторон в одно зеркало.
– Ты похожа на Софи Марсо, – говорю я.
– А ты – на Амели, – отвечает она и обнимает меня за плечи. Так и стоим у зеркала, прижавшись друг к другу, перед тем как разбежаться до вечера. Я – в школу, чтобы учиться, она – в редакцию, чтобы исправлять ошибки и вставлять пропущенные запятые.
Моя мама – корректор в газете, а корректоры – это такая порода людей, которые даже в самых интересных детективных романах ищут опечатки. И, что самое удивительное, находят. Поэтому почти все книги у нас в доме с загнутыми страницами – это мама так отмечает место, где что-то напечатано не так. И ничего не может с собой поделать – привычка. Иногда мне кажется, что ее «знание русского в совершенстве» мешает ей жить. Вот, к примеру, сидим мы в кафе, едим пирожные. Она одной рукой ест, а другой выписывает из меню на салфетку все ошибки, пропуски и неправильности.
У меня с русским тоже проблем нет, это, видимо, в маму, но некоторые слова мне хочется написать не так, как надо, а по-другому. «Сабака» и «карова», по-моему, звучат гораздо лучше и добрее, чем через «о». Или вот почему нужно писать «Отечество» и «Родина» с большой буквы, а «небо» и «дерево» – с маленькой? Я бы с большой писала все, в чем есть душа, – и Кирино Пианино, и наш старый Шкаф, и лисью Шапку, и Воду. Мама говорит, что тогда бы вокруг был беспорядок, потому что если в языке нет строгих правил, то и в жизни все идет наперекосяк. А я считаю, все как раз наоборот.
Мамина газета выходит два раза в неделю. Я ее не читаю – там в основном новости, реклама и интервью с известными людьми. А маме приходится читать все – с первого слова до последнего.
– А если скукотища такая, что зубы сводит? Все равно читаешь? – спрашиваю.
– Конечно.
– И ни разу не заснула?
– Если я засну, то пропущу ошибки, и тогда меня уволят.
– Может, тебе лучше стать журналистом? Пишешь себе и пишешь, а кто-нибудь пусть потом запятые расставляет.
– А может, тете Маше лучше стать актрисой? Играла бы себе в кино, а то сидит целыми днями в кондитерской, среди ватрушек.
Я тут же вообразила румяную круглолицую тетю Машу в кино – и засмеялась. Нет уж, пусть лучше она продает нам ванильное печенье и булочки с корицей. А мама пусть останется корректором. Потому что, если бы она не была корректором, она бы никогда не познакомилась с художником и не стала такой счастливой, как сейчас.
О проекте
О подписке