За его спиной заносит ранним снегом парный памятник «Недоумение» — в милицейской форме, с широко раскрытыми глазами, полными пустоты.
Человек-театр, живая легенда, чудак и гений в своих неизменных калошах, с авоськой, штаны на подтяжках, пиджак с расползшимся на спине швом, светлая рубаха коси́т — рассеянные пуговицы ошиблись петлями; сутуловатый, с надсаженным сиплым, но сильным голосом — преподаватель сцендвижения. Его называли с большой буквы — Профессор, Мастер, Учитель. Повезло тем, кто успел у него поучиться, мне повезло еще больше — он дружил с отцом, был близок с кругом его учеников, моих старших друзей. Выдающаяся внешность, мощное мужское обаяние, искрометный интеллектуальный (умный) юмор. Он знал высокую силу шутовства и был человеком не нашей, а прошедшей, грандиозной эпохи, он сам был эпохой.
Пластическая сторона театра, минуя мутные фильтры его психологизации и ложного реализма, сохранила главный театральный ген — ген Мима, Лицедея, Шута (в шекспировом, трагическом смысле). В истощенных клетках исторической памяти как-то удержалась тайна театра — у его истоков стояли жрецы. Вот его суть, а уж потом все слова, написанные авторами всех времен и народов — от Эсхила до Софронова. Кирилл Николаевич знал цену смеху и знал его природу. Однажды в умной телепередаче с академиком Панченко говорили о смеховой культуре средневековья и русском юродстве. На встречу в качестве достойного слушателя пригласили Кирилла Черноземова. Панченко был ученый слова, текста, идеи, а Черноземов — мастер тела, действия, акта. Увлекательный диалог быстро перерос в монолог — Александр Михайлович испытующе внимал тому, что не говорил, а творил Черноземов, державший в своих огромных ладонях ткань, вещество, трепещущую материю поднятой темы.
Мы прекрасно знали его работы в фильмах, где плащ и шпага, этикет и ритуал, танец и поклон притягивали зрительскую душу невероятным восторгом подлинного театрального праздника. Кто слышал, как Черноземов читал «Каменного гостя» или монологи Барона из «Скупого рыцаря» или Сальери, тот не забудет этого предельного высказывания, этой ликующей правды театра. При нем как-то исчезал вопрос о системе, основах, методе — он заражал собой однажды и навсегда.
Когда Козинцев снимал «Гамлета», Черноземова позвали в дублеры к Смоктуновскому — Кирилл Николаевич блистательно фехтовал. Всякий раз, пересматривая фильм, я слышу, как Иннокентий Михайлович «влипает» в неожиданную интонацию. Они подружились с Черноземовым, вместе репетировали монологи, и на финальных строках монолога о флейте: «Но играть на мне нельзя!» — я буквально вздрагиваю от узнаваемости.