Рога ангара воткнулись в поле.
Шок высоты, где вещества – разжаты.
Зияет сектор лобной доли
полупостроенного дирижабля.
Мы легче воздуха и по горизонтали
свободно падаем. Мы заполняем складки, уголки.
Пустея вдоль, как стёкла на вокзале.
И дирижабль плывёт и из-под брюха выщёлкивает огоньки.
Кто прятал днём под сварочным щитком
свой маркий мозг? В кармашки вдеты
опаловые инструменты. Целиком
ангар рассеялся. И роботы, оцепенев, поддерживают валкие пакеты.
Ангар погас, пропал. Но всё же что-то движется в ангаре
от зоны к зоне, от сих до сих.
– Что вертишь головой? Что ходишь вверх ногами?
– Я ищу лики святых.
Эос встаёт, два британских историка приземляются в Кёльне.
Бореи с заячьими губами дуют на старую карту в обе щеки.
Улыбаясь, коллеги спускаются в прямогоугольный,
лазурный архивный зал. Словно кровельщики,
их перчатки хлопчатые ползают по скатам футляра,
ощупывая картонаж, а под ним – по оценкам – цыганка.
Движется египтянин, как по верёвочным лестницам, с камнем загара,
наискосок, по частям. Скаважистые обломки и где-то вдали – цикада.
В слоях футляра найден папирус с записью жалоб Сапфо.
Плач, спрессованный под слоями наката.
Забытая мумия периода Нового царства
вспоминает мелкую сеточку для волос, которая на слух – цикада.
В слово Эос вкатывается школьный глобус,
когда сквозь экватор ты смог дотронуться
до оси и обвёл полушария – получается монограмма: Эос.
В минусовые времена в Эфиопии она с Титонусом
шлёт прошения о его бессмертии и получает «да».
Высшие забывают купировать ген старения и распада,
и Титонус с Альцгеймером из городка Висбаден
незаметно заброшенны на дирижабль – в башню льда.
Звук цикады выходит из ниоткуда, отчуждаясь в зёрнах феррита.
Т-сс: рыжую пудру счищают бумажной салфеткой,
или пачка купюр с оттяжкой спружинит по пальцу – и шито-крыто.
Титонус, себя ощупав, обнаруживает цикаду на ветке.
Он забывается, будто тело его из тысяч кармашков…
Где? В каком? Тьмы подглазных мешочков, но глаз не найти в них.
Два британских историка над Ла-Маншем
пропадают в пространствах нефигуративных.
В. Х.
Капли дождя над морем большие, как вниз черенком отвёртки.
В мягком наплыве усадьба и панорамы без чётких границ.
Плащ её длинный между деревьев по ходу меняет оттенки.
Что-то в ней от офицерской линейки – в повороте эллипсов и ресниц.
– Мне надоело, – она говорит, – быть колесом во прахе, заложницей
лотереи.
Случай меня поджимает и, забегая вперёд, держит – на неподвижной оси.
Листаю «Историю дирижаблей» – исполинские оболочки падают
на колени,
переламываясь о землю, качаясь и вспыхивая – хоть святых выноси.
Выносят святых. Лотерейные барабаны – вращаются. Катастрофы
величавы, если выпарить звук и чёрные дыры – стравить.
Геодезисты глядят друг на друга в упор, по карманам тротил расфасован…
Запросто выкинуть руку вперёд и Солнце остановить.
Движется вместе с Землёй корабль над облаками, не сходя с места,
с места под Солнцем. А здесь у меня – дача с башней, шпионы и гжель.
Над проектом колдую – что же делать ещё под домашним арестом? —
чтобы урной пылал погребальной – километрами – дирижабль.
Снилось, что дали мне хлеб легче воздуха (объект в форме круглого хлеба),
в нём внутри стадион и в разгаре игра – миллиметр горький зерна.
Я бегу по песку, я пускаю его – в филигранное тёмное небо.
– Осторожней, там толпы народу, даже если ты застрахована в фазе сна…
А поутру я брожу, как охранник уранового могильника,
пробы беру и сверяю с таблицами, делаю йогу: себя гляжу на просвет.
Куда делось светило? Как циркуль в пальцах Коперника,
я висну над явью нейтральной, смущая углы планет.
В моём вымытом доме на гравюрах шары, зазевавшиеся в очагах и зияниях,
аэронавты летят на причальную мачту, но она постоянно у них за спиной.
Настоящая буря. И куча растений, которым я не знаю названия…
Хитрые пожиратели Солнца – змей воздушный и водяной.
Может, я зацепилась за какие-то грабли в своём неуклюжем наряде,
Может, я запустила компьютер не с правой, так с левой руки?
Может быть, переставила книги не так, как угодно природе?
Отражённая башня раздвоилась в пруду, как развязанные шнурки.
Только вот моя запись в тетради: Солнце не преодолело
линию горизонта. Виды не повторились. Время держалось плашмя.
Часть деревьев осела во тьме, часть прорвалась на свет пустотелый,
гневно множились безделушки, но образовался завал, защитивший меня.
И пятилась бестолково фауна в поисках рассвета,
белковые и каменные твари покидали нажитые места.
Из Сахары пришла эта щербатая особь с ушами, словно кассеты,
и мерещится в белых температурах на кромке ледяного щита.
Это просто, как в классе, по учебнику Пёрышкина: вагоны
тормозили, но скользкий багаж с пассажиром свой путь – продолжал.
И пока разделялись начинка и контур на две чёрно-белые зоны,
нахлобученный на траекторию, смещался в ночь дирижабль.
И с ночной половины планеты уже виделись неразборчиво
командиры Навина, утомленое Солнце наивное на лбах перерезанных горожан
На приборной доске навзничь падали стрелки.
На поверхности борта остывали пластины. И съёживался дирижабль.
И она принимала его за одну из небесных отдушин.
На три дня заблудилась в подвалах: пила и писала скрижаль.
И казалось ей (страшной, нелепой, ревнивой, сошедшей с катушек),
абордажи миражей, мираж абордажей роил обесточенный дирижабль.
Горячий ветер, ноющая корда,
распатланный сигнальный змей
плывёт оконницей Иерихона.
Червлёная верёвка вслед за ней.
Дыхательный, его перегородки
скрывают слабоумных и слепых,
что склеивают робкие коробки
и щёки ветра впихивают в них.
Тяну за тихую гипотенузу,
то растаращен змей, то уплощён,
просачиваясь вверх от шлюза к шлюзу,
парсек проныривая и эон.
Ютится в целом небе и томится,
гребя лопатками к себе и от себя.
Квадрат миллиметровки в единицы
объёма ощупью переведя.
Артачится, когда навстречу с тучи
к нему спускается иная рать.
И время набирается на зубчик,
когда ты знаешь: первым не стрелять.
С хвостом окольным вдоль всего Китая,
он прост мучительно: бумага, рейки, клей.
Он в перспективе – дама с горностаем,
Прямясь от неги маленьких когтей.
Вперед себя выстраивая ширмы,
он пробирался через тайный лаз
в прибежища убивших по ошибке,
поверх охранников и мимо нас.
Мы живём в дни, когда вспоминается мрачная игрушка, – ослик,
выпускающий из суставов оси и хорды,
нежные стебли, их можно сжевать, перекусывая узелки.
У него образуются две челюсти на вращающейся морде.
Постамент, на котором он держится, – не шприц,
но снизу надавишь, и он валится, как бруски в городки.
Мы читали о хлябях, но не подозревали, что горизонт настолько расшатан.
Земля бугрится, давит снизу на постаменты, словно ожили бурлаки
подземных дюн.
В школе направишь лупу на инсекта, и он улетал, не приходя к прежним
масштабам.
Над угольной кучей таращилась пара молекул, и мы узнавали ноздрями: юг.
Кто-то из нас положил фотокамеру на ночь навзничь, объективом в небо,
стеречь планеты.
И воздушный шар застрял в сужающемся кверху колодце каменного двора.
Этот снимок сделала земля, теснящая постаменты.
…Когда пуговицу на тебе пришивают, закуси нитку,
чтобы в памяти не осталась дыра.
И стали являться посланники в кинотеатрах, гимнастических залах
и офисах.
Бестелесные, ощупью, шепотом они обещали связать ли, соединить…
Так ослепший классификатор Румфиус на индонезийском острове
гладил сухих чудовищ и нанизывал их на нить.
Постепенно все чада пучины предстали ему исполином из канувшего
завета
(в акватории этой же рухнул – вниз подбородком и руки по швам —
Люцифер),
заполняющимся стадионом, где на входе обшаривают у турникета.
Рыбы пунцовые, как на ветру в мармеладных сутанах.
Размытые старты Натуры. Сечения сфер.
Евгению Дыбскому
Утром обрушилась палатка
на меня, и я ощутил: ландшафт
передернулся, как хохлаткина
голова.
Под ногой пресмыкался песок,
таз с водой перелетел меня наискосок,
переступил меня мой сапог,
другой – примеряла степь,
тошнило меня, так что я ослеп,
где витала та мысленная опора,
вокруг которой меня мотало?
Из-за горизонта блеснул неизвестный город
и его не стало.
Я увидел – двое лежат в лощине
на рыхлой тине в тени,
лопатки сильные у мужчины,
у нее – коралловые ступни,
с кузнечиком схожи они сообща,
который сидит в золотистой яме,
он в ней времена заблуждал, трепеща,
энергия расходилась кругами.
Кузнечик с женскими ногами.
Отвернувшись, я ждал. Цепенели пески.
Ржавели расцепленные товарняки.
Облака крутились, как желваки,
шла чистая сила в прибрежной зоне,
и снова рвала себя на куски
мантия Европы – м.б., Полоний
за ней укрылся? – шарах! – укол!
Где я? А на месте лощины – холм.
Земля – конусообразна
и оставлена на острие,
острие скользит по змее,
надежда напрасна.
Товарняки, словно скорость набирая,
на месте приплясывали в тупике,
а две молекулярных двойных спирали
в людей играли невдалеке.
Пошёл я в сторону от
самозабвенной четы,
но через несколько сот
метров поймал я трепет,
достигший моей пяты,
и вспомнилось слово rabbit.
И от чарующего трепетания
лучилась, будто кино,
утраченная среда обитания,
звенело утерянное звено
между нами и низшими:
трепетал Грозный,
примиряя Ламарка с ящерами,
трепетал воздух,
примиряя нас с вакуумом,
Аввакума с Никоном,
валуны, словно клапаны,
трепетали. Как монокино
проламывается в стерео,
в трепете аппарата
новая координата
нашаривала утерянное.
Открылись дороги зрения
запутанные, как грибницы,
я достиг изменения,
насколько мог измениться.
Я мог бы слямзить Америку —
бык с головой овальной —
а мог бы стать искрой беленькой
меж молотом и наковальней.
Открылись такие ножницы
О проекте
О подписке