Осень сдохнуть с голода не даёт,
украшая клюквой салат столицы.
В горле неба булькает вертолёт —
да и мне пора уже приземлиться.
А Москва опять целится с носка,
растлевает листья и верных женщин —
сколько было их, сосчитай до ста,
всё равно получится вдвое меньше.
Хоть в уме случайный объект нагни,
невозможность счастья – как раз разлука.
Тень летит на крышу из-под ноги,
где вовсю зияет луна без люка.
Партитуру мнёт голубей возня,
старый лифт гремит, как ведро в колодце.
Через две ступеньки спешишь зазря —
нотный стан в подъезд тишиной крадётся.
Дорогую скрипочку не буди —
там плюются свечи и запах лака…
И такая музыка впереди,
что болит живот, и скулит собака.
Ты не успел во все детали
войти, покамест, стрекоча,
тебя из бездны доставали
щипцы похмельного врача.
Небытиё глотком перцовки
жгло дёсны и кривило рот,
но жизнь, измазав марганцовкой,
тебя включила в оборот:
без умолку страдали рядом
соратники грядущих игр —
ты в их обойму лёг снарядом,
пелёнкой стянутый в калибр.
Помалкивал и пялил очи
в проём больничного окна,
а там, по трубам водосточным
пускала пузыри весна.
И, уподоблен майской почке,
с нахрапом клейкого листка,
ты так рванул из оболочки,
что не очухался пока
пришёл к величине искомой,
закутавшись в дырявый плед:
все звуки жизни – рокот грома,
и молния – всей жизни свет.
Песочница, а раньше был мой дом,
где я, в бреду черемуховых веток,
походкой молодого Бельмондо
соседских очаровывал нимфеток.
Был теремок не низок ни высок,
но – дыбом стол, и гости непрестанно.
Теперь повсюду сыплется песок,
и жизнь груба, как кожа чемодана.
Всему – труба походная, пока
ворочает не выспавшийся ветер
слежавшиеся в небе облака,
как мойву в замороженном брикете.
Цыганский откудахтал леденец,
двадцатый век, позволь, пока не поздно,
тебя вдохнуть, как жемчуга ловец
с запасом набирает свежий воздух.
Там память рефлексирует давно,
почти – собака Павлова с пробиркой.
Но, если жизнь рифмуется с кино,
то в каждом кадре праздничная стирка.
Я думал так: вот груша спелая,
счастливей нет меня ребёнка,
когда всё было черно-белое
на однобокой киноплёнке.
Меня тогда манила чем-то
поляна за соседской дачей —
а там, в спортлагере, студенты
под вечер шнуровали мячик.
Великовозрастные мальчики,
волейболисты, дули пиво
покамест бегал я за мячиком,
упавшим в заросли крапивы.
И, загорелые, как дервиши,
бутылки, с вывертом, бросали —
им аплодировали девушки
с распущенными волосами.
Меня почти не замечали,
но было, в общем, всё в порядке —
какую свежесть излучали
они, транзистор у палатки.
Но самая одна, красивая,
на той площадке волейбольной,
поймала за руку, спросила:
малыш, тебе не очень больно?
Приблизила глаза зелёные,
ладонь лизнула осторожненько,
и волдыри, слюной краплёные,
забинтовала подорожником.
…что, знают выросшие дети —
зашито в память поределую.
Она одна осталась в цвете,
всё остальное – черно-белое.
Срываешься из дома поутру,
на цырлах, только хрустнет половица —
шагнёшь опять, пора остановиться.
Далёко ль ты?. Напиться – я совру.
И – через двор, мгновенным воробьём
за удочкой, червями в ржавой банке,
с Федорина бугра к реке Казанке
по склону с другом катимся вдвоём.
С воды туман, как скорлупу с яйца
варёного сковыривает ветер.
На дебаркадер сторож дядя Петя
пускает нас, со шрамом в пол-лица.
Сам зыбкой шарит утренних ершей.
Уколется – и мать твою малина —
Шаляпин басом здесь и в половину
распевшись не давал таких мощей.
Вдоль побережья – ропот мужиков:
опять орёт, всю рыбу распугает.
А реку изнутри голавль лягает,
сорожка морщит гладь у берегов.
Завёлся катер где-то, и волна
пошла чесать разбуженный камышник.
Застыл приятель с удочкой подмышкой.
Ударил гимн, заёрзала страна
и на зарядку вышла на траву.
А что потом, запомнить поленился —
закончил школу, институт, женился.
И до сих пор, наверное, живу?
Грядущее наступит и отпрянет,
как только дополнительный наркоз
введут хирургу. Даже лысый пряник
боится нападения волос,
свистящих ножниц, бегства из полона,
глядит в окно, где в сумерках остро
искрятся непечатные вороны,
как пепел от газеты над костром —
в груди его – простуженно и гулко,
на дне бутылки – «дома перельём»,
а дома зашнурованная булка,
распущенный из кубика бульон,
одна надежда в кухоньке, нагая,
где лампочка сгорает со стыда,
что мене текел фарес в расстегаях —
сочтём и взвесим раз и навсегда.
Воды оловянной хлебнёшь из пилотки,
хрустящую лужу ударишь винтом.
Весной примеряешься к каждой красотке —
не то? Оставляешь её на потом…
Хохочется Вере и надобно Наде —
на лавочке в сквере ладонь козырьком.
С шампанским бокал на включённом айпаде —
рентгеновский снимок его пузырьков.
Прикуришь свистульку, съешь ягодку с торта —
порезы души заживут без забот:
жужжит, отжимаясь с прихлопом, моторка —
на гребне волны, что втянула живот.
Спасение от соловьиного сленга
не светит горящим в саду, а пока
ползёт вертолётная лесенка с неба,
как липкая ниточка из паука:
заденешь – проснёшься во времени оном,
чужим языком за щекой мармелад.
Посветишь в потёмках души телефоном:
не то, на потом, и полезешь назад.
А запах такой, будто свечка погасла,
на шее болтается вырванный зуб,
в воде пионерские кубики масла,
печенье «Весна» и какао в тазу.
Мы вытоптали ров у этой стенки,
пора жениться, сочинять нетленки.
Вот зацвела черёмуха-ха-ха,
ипритом заползает в потроха.
Вот пенится сирень активным хлором
в руках студента тощего с пробором,
удушенного в половецкой пляске
подругой, имитирующей ласки.
Не стоит разбираться в этой схеме,
пока тебя петух не клюнул в темя.
Ударил первый ливень, зол и вязок,
грозит ли плясуну растяжка связок?
Увяз в грязи с утра – что за видок?
Мон Депардье, неуязвим Видок.
Черёмуха, в кистях невкусных с детства
жил терпкий яд французского кокетства.
Из трубки пущен, впитывался в лоб
разбитых ягод медленный сироп.
Теперь быть некрасиво плодовитым
отравленному, и притом, ипритом.
Примечание. Черёмуха – также сильный слезоточивый газ.
Чего-то очень жаль, и не понять нисколько —
как мозг ноотропилом ни глуши —
Хоттабыча уж нет, но есть покой и Волька,
и камеры слежения кувшин.
Опять Али-Баба уволен из театра —
какой щенок крестом пометил дверь?
Ну а Сим-сим «вапще» блокирует сим-карту —
никак не отпирается теперь.
Котовский к Маршаку наведывался в злости,
такого даже дети не смутят —
спалил господский дом, чтоб не хамили гости,
и превратил племянников в котят!
Откосы парусов стрижи берут в кавычки —
кромешный штиль, закончилась ничьей
жизнь наперегонки, где флагманские спички
поштучно канут в мартовском ручье.
Дощатые «толчки», наклейки на гитаре,
зашарканные чешки и трико —
как нас любили те, кто в треугольной таре
за вредность получали молоко!
Мне сказочно везло на мелкие обиды.
Чтоб ощутить былую благодать
попробую горелый пирожок с повидлом —
с какого края слаще угадать.
Транзистор ночи августовской —
материй тонких проводник,
Слезой отмучившейся Тоски
в твоё сознание проник:
Над небоскрёбами Башкирии,
над вещей птицей Хоррият,
Занявшись пламенем, Валькирии
в объятья Вагнера летят.
Им вслед вздыхая, наши девицы
рискуют плавать нагишом
под экскаваторным ковшом
рассерженной Большой медведицы.
А ты, в предчувствии зари,
сбежав с обрыва Шелангинского,
ну порисуйся, покури
отраву музыки Стравинского.
Когда ещё мы строили каналы
и улыбался русскому казах,
мне вышивала мать инициалы
на майках пионерских и трусах.
Июньский мир вокруг глаза таращил —
нас повезли клубнику собирать.
А мама всё: бельё стирай почаще,
меняй, и постарайся не терять.
Пугающее: Осторожно, дети! —
табличка у шофёра за стеклом.
Наверное, учился в классе третьем,
четвёртом, пятом – эх, облом-облом —
я память просвистел наполовину.
Соратники, узнаю ли кого?
Но помню, как впивалась майка в спину,
верней две буквы – вышивка АО.
Работа до обеда и… купаться.
Захочется – за рыжиками в лес,
в котором невозможно потеряться —
отыщет спутник, всё-таки, прогресс.
А если солнце спрячется за ветки,
наверняка спасут, хоть сам с усам,
надёжный компас, крохотная метка —
две буковки, пришитые к трусам.
…ау! Прощай волшебная заначка.
Проходит жизнь, толкаясь и грубя.
Народ – дурак, законы пишет прачка.
И никому нет дела до тебя.
Я вышел из детства, в чём был, ты меня не рожала —
я выскользнул искрой в трубу из ночного пожара.
Гудящее пламя казанских проулков и скверов
вылизывало, будто сука, нас – сирых и серых.
Я вышел за квасом с бидоном в июльское утро
во двор, где на лавках – портвейн, а в кустах – Камасутра.
Где пеной пивной поднялись тополиные кроны
и старый фокстрот подавился иглой патефона.
Я вышел в открытый киоск с сигаретами «Космос»
где люк на асфальте и глюк состыкованы косо,
где шишел и мышел, копейки сшибающий хроник,
где, Дороти, твой сволочей убивающий домик.
Там вечный ремонт и о стены шершавые гулко
котом загулявшим скребётся монтажная люлька.
Дворовый Шумахер с руками в порезах и цыпках
играет джаз-рок на горячей трубе мотоцикла.
Невольники чести, сражались в оврагах, как психи —
разменные карты «козла», «петуха» и «зассыхи».
Я вышел из детства, а был запечатан в колоде —
трясу рукавом, только козыри кончились вроде…
Не наступает… пает осень.
Ну как же, вот она… она
маячит солнцем у окна,
веснушками под август «косит».
А я из армии бегу
на свист зеленоглазой нимфы,
О проекте
О подписке