Руки гипсовый слепок тенью
фетиша промелькнет в повторном
чтении; еще одна ночь, какая по счету?
Как долго длилось повествование
с тайной целью отсрочить смерть?
Как можно вожделеть к метонимии
самого себя?
Детский и безрассудный опыт
любовников, поверяющих темноте
пыль имен. Безымянный лепет;
всесожжение, сон. Дароносица,
чей рот полураскрыт,
подобно ртутной
тяжести, прольется сухим
прикосновением – в самое себя.
Вот когда
произносят: псюхе,
скиталица нежная… Но ты уже спишь…
Телу гостья и спутница, ты уходишь
в края блеклые; там ряды
кресел над пропастью и огромный
экран рядом с известной тебе скалой.
Во сне никогда не бывает солнца.
Изо рта, уже нисколько не женского,
вместе с хрипом, напоминающим
агонию мумии, повисает
стекловидная нить слюны. На устах моих
она будет сладка как мед, но во чреве
горька – как мужское семя.
Эринии, облепившие ветровое стекло
автобуса, подбирающего Ореста,
следующего из Аркашона в Танжир.
Распада меланхолический страж,
в руинах парка
он размыкал колени безумию: слюною склеить
шквал веретена, вереска пугливое стойло.
(Мгновение, в коем сущность ночи
близится как иная ночь.
Мнимая тень
стрижа в стерне,
проложенной трамваями в Стрельну,
дхармы беспроволочный телеграф, ключей связка, серьга
в левом соске, фольга междометия;
черное
успение солнца.
Таковы приблизительные структуры родства.
Механический менуэт, сомнамбулическая пантомима
с разрушенным предметом в руках.
здесь сокровенное, только миг, свет отсиявший.)
Искус
желать: жжения в венах, запястьях перебродивших
вина, запрокинутых.
Принцепс из гамлетовой табакерки, в висок, в пах.
Крысой, восседающей на холке свиньи
со съеденным на полпальца ухом, выходит
на берег гнилой залив.
…ибо люди часто впадают в ошибку слишком строгого различения.
Райнер Мария Рильке
разъятой тени фимиам,
украдкой, точно так, в забвенье жеста)
Печалуясь. Украдкой, точно так,
как в складках жеста
танцующего веер, набухая, медлит
растрескаться,
когда пустой рукав (трофей, изваянный исчезновеньем)
ищет опереться на
присутствие,
а сам уже влачит не толику, но все убранство
утраты, всю сейсмическую дрожь,
и, расточая грезы
оползень, внезапно рушит
смерч шелковый разящих планок, весь! —
так гребень твой (твой траурный)
рассек
сплошную тяжесть, пагубу
волос, впотьмах погубленных. Так
просто. Гребень твой. Прогулка гарпий.
обугленная Эвридики тень.
и он, рассеянный и «бесконечно мертвый».
Но и потом, в урочищах, домах, постелях, капищах,
склоняясь, раскачиваясь над ним,
медленно, как четвертый всадник, как тирс
карающий, – поднимая волосяной сетью месяц
из стынущих вод: пентакль транса. Разъятие и
расчлененье.
«Теперь, когда ты вся затворена
нездешним, насытившаяся, припомни – так ли
рассказываю?»
«Запах настоялся
настолько, что потом, припоминая,
я различала на твоем плече границу с чем-то
потаенным, как если бы отпрянул ты,
меня побеспокоив
напрасно».
Ужас.
Кукла. Ибо люди часто… и т. д.
Витрина – разбитая, как сноп зеркал; он знал
лишь шлейф пустой исторгнутых значений.
Очей исполнен этот омут птичий…
Они, низвергаясь отвесно в мерный огонь, рулад штольню, так печальны, как после «вечной
любви». Взрываясь хлопаньем бесшумным крыл, испепеленные
лампионы, птицы застилают лицо экранной дивы, и нам
падать в эти постели, сестра двуликая
(или так: постели им в безмолвие и покой
еще тише и ниспадая
истления шорохом в сводах ночи). Растление.
Сантименты. Россия
выпадает из памяти,
как роса. Но разве он, восхищенный, забывает,
что помимо домогания и любви
есть недосягаемая тщета обоюдной ласки, помавание
боли, когда, обретаясь в смерти, смотреть
смерть? Многоочитая падаль, пусть
пляшет ампула в ледовитых венах, раскинь
кукольные тряпичные руки, ни хуя себе. Луч
проектора пел, как одна уже пела в церковном хоре, у
каких таких врат, в какое пекло.
смотри сказал я душе
миракль гейша псюхе пропахшая псиной
киношных кресел смотри оспиной льда покрываются
острова блаженных
были да сплыли
переплывая экран, опрокинутые в ничто. Шарканье
граммофонной иглы, прейскуранты
в перспективах песка, заройся в пение
дальнобойных сирен, молчи что есть мочи. И те,
что сидели в зале, переплывали «смерть»,
другую, опрокинутые,
вслушиваясь в безголосый шелест распада; их
исполнили гравировальщики Мнемосины
татуировкой забвения. Бейся
потусторонней льдинкой в стручке
виски о бокала висок, или
прижимаясь ссадиной к конькобежной стали.
Каменноостровская пыль. Речь – распыление,
распыление – речи, перенесение с «цветка на цветок». И нам уже
не поднять глаза.
Алле Митрофановой, май 1993 г.
Красный мост. Солнце
опрокидывается в Китай.
На челе скалы – экзема душных цветов.
Для других это будет почему-то Шотландия
(у каждого путешественника своя
мифология смерти).
В бетонированном туннеле детские голоса.
Японец снимает японку видеокамерой; она
несколько смущена, ровно настолько, насколько знает – другой
вторгается в интимную
сцену. Другой? Другое.
Тени в заброшенном бункере присели на корточки; сигареты,
стволы в потолок. Трассы
орудийных платформ.
Помедли у этой пинии; вот рука, вот
безымянное пение чуждых пальцев.
Мотоциклист (шлем, черная куртка – колючая
музыкальная рыба), спешившись, звенит колокольцами.
Отслоившись от темноты,
прокаженный,
он движется со смотровой площадки
вниз, к тихоокеанской воде.
Ты там уже был. Что ты видел,
глотая ртом пустоту? Golden Gate Bridge
красного цвета, город,
раскрытой раковиной белеющий в темноте.
Холмы. Жемчужную нитку
автомобильных огней; зеркальный шар солнца —
кровь
отверзающий океанос.
Где еще исчезнуть полнее
мысль влечет о пении сокрушенном
Сирен, как не в самом же исчезновении?
Напиться красным вином в семь утра.
Как раковина, гудело лицо,
слепок нумидийского ветра; и милый друг
на камнях лежал ни жив, ни мертв,
совпав
с собственной тенью. Пал
вечер.
Стефан, «сумасшедший пилот», гнал
машину в Марсель, мы тряслись
на заднем сиденье – по золотой монете во рту
у каждого; опущены стекла, сигарета
за минуту езды на ветру истлевает, и рука
промахивается, потянувшись за пивом
на донышке банки. Это и есть
тот свет. Бесноватый
гул мотора и колоколен.
Горы уже не горы, – закрывает глаза
Драгомощенко. Hills are not hills. My heart
is not here. Забыт купальный костюм.
На догорающем снимке
волнорез, тела без органов в саркофаге
«Пежо», мыльный привкус
непроизносимой вокабулы,
баранкой руля
вписавшейся
не в поворот, но в десны. («Зарезаны
нежные образы», миниатюрная Бенедикт, бензин
в капельнице, купель Пантеона, великий
Пан.) Ошую – складки,
скомканные рукой Делеза,
как простыня;
выжившая из ума антенна
пропускает нить в ножницы скрежещущие слуха.
Потом, потом.
И горы – снова горы.
Кафе терраса. Скатерти белые
взметены; убывающий
потусторонний свет. Бирючина, эвкалипт.
Фредерик бирюзовое горло.
Бокалы преломленные. Ночной
бриз; близорукое расставание в римской
курии,
где ничто
не воскуряется в пиитическую лазурь,
разве что пыль.
О глухая, темная
лава виноградной лозы,
словно гребцов сновидением
удлиненные весла,
когда их осушают, вздымая,
приблизившись к лигурийскому побережью.
Треск почвы сухой. Ящерица
застыла на камне. Синие зеркала холмов,
лопасти, львиные пасти солнца.
Вереска власяница, задравшись, обнажает
ступню; что он зрит?
Кипариса веретено – в коленях
Мойры склоненной.
Полоска пепла на лбу.
Ибо здесь умирает речь,
в истоках мира.
Костры черные птиц.
Полнится золою зрачок.
1994 г.
Неведение. Удивленье,
что увиденное – лишь тень
ускользающего в «ускользание»
промедления.
Увяданье
эха, расцветшего немотой в обрушенном
слове. Словом, тень
тени, мысль
помысленного. Под сенью
вросших в смерть, стенающих сосен.
Отторжение; неслиянность
отражения и сиянья. Неосиленная свобода
в «промедляющем промедлении».
В лиловеющих небесах, на стыке
суши и вод,
где,
кинжаля звездный планктон,
кричат чайки.
Отречение от реченного. Отвлечение
и отлив; безразличье
пустынного берега.
Ветер гонит
под дых
полузатопленный плот
в глубь залива. Потусторонний
вдох и выдох
колеблемых створ
лунного бриза.
Только жест
со-присутствия,
в зыблющихся песках оползающей жизни.
«Куст несгораемый» или шлейф
растушевки в мнимом пекле пейзажа,
непостижное. совершенный
шелест архитектуры огня,
танец, пожирающий совершенство. вот
нагота, вот зодчий
воздвигающий наготу:
белое,
как сказал бы
погруженный в белое
каллиграф
вознесенное. вознесите
то что есть тайна в вас тому
что есть тайна в себе. Вот я вижу
в точке кипения вмерзший
глетчер,
эхо,
вибрирующее в текстуре
смежного. знать —
как веки смежить, быть замурованным в абсолют,
в алмазные соты.
Пока не уйдет в тишину зимы
в шахту пепла никнущий
голос, орфик
сошедший
в ортопедический ад: клешня,
торс или затылок Бога. Воздвигающий пустоту,
«куст несгораемый» в отсутствующем пейзаже,
непостижное.
вот и я о том же, проникновенно
никнущий голос, в стропилах, снегом
занесенного чайного домика – безучастный
мерный веер беззвучной речи
О проекте
О подписке