Как умершие близкие порой являются
во сне (а мы трусливо им зажимаем рот,
иль прогоняем, плодя тем самым мертвецов
вдвойне), так он бы мог отдать визит
вторично. Но не отдаст. Как малое дитя,
капризничает и не хочет слушать родительских
увещеваний, просьб и все косится на свои
игрушки. К тому же, иудей. А иудея
возможно наказать, принудить силой,
в конце концов – распять (как в пятиборье),
или раз шесть (тогда с шестом и с мамкой),
но – переубедить? Заставить
верить в то, что считают здесь необходимым
старейшины? – и новая обида. И отвернется.
И забьется в угол. И слова (Слова) не дождешься;
и к обеду, не то что к евхаристии, успенью,
иль пепельной среде, не дозовешься.
Обрядов нам! у нас нужда в обрядах;
в «агонии лучистой кости», в мозг
ранении, в святых мощах, в агитке
апокалипсиса, в заведомо шипящих
согласных в светопреставленье. В теме,
промокшей и обобранной до нитки.
Соборов нам! у нас нужда в соборах,
как чучела, набитых требухой
и чем попало с той еще рыбалки;
но только не сознаньем правоты
исполненного. Да и сам он разве
не потрошитель, патриарх цикут,
не арестант, не плагиат санскрита
с девизом Вед: не ведаю, Сократ?
Не алиби и не сладчайший пай-
мальчик, цианид литературы,
от пирога наскального: перо
Симурга, заводящее дуплетом
в дупло Сезама и Платонов Год?
Червивого не дегустатор сада?
Козырного, на яблочном спирту,
вольноотпущенник императива,
тогда как сам – не сад, не тигр, не Тот?
Не император?
Не икс искомый в уравненье
света, решенного, как умноженье тьмы
на тьмы и тьмы нас? Мысли-мы-ль, Паскаль,
такое амплуа, такая бездна, такой продукт
распада; циркуляр с тысячелетней амплитудой
цирка, смотрин на гладиатора плэй оф,
на Федра, Федора, в смирительном, смертельном
мешке, на ТЮЗовском плацу, подмышку
с чертом и Мышкиным. О амулет-стигмат,
нательный крестик в омулевой бочке,
что столько лет спустя, но докатилась до дна
второго. Чем не Диоген с сакраментальным
кличем: к человеку! (У нас нужда в героях,
Геродот. Хотя бы в трех. Но чтобы – мушкетерах.)
И в человеке. И в муштре, муштре —
как мере всех вещей.
Куда уж, сынку,
в такой содом с подвязками. Небось,
кишка тонка. Как доказал Джордано.
Он в Капернаум не был ли ходок за черным
солнцем – «всходит и заходит», – и он взошел.
И многие взойдут. Как, например, киты-самоубийцы.
Где плащаница Млечного Пути!
Дай, развяжу пупок у Птолемея —
такой короткий потолок ума! —
центростремительный.
И центробежный,
как оказалось…
О зыблемая гладь студеного потока…
Поль Валери. Фрагменты Нарцисса
У терминологических лакун,
как в термах инкубатора – лаканов,
но что Ему тот шлейф улик в веках?
В числителе не вычесть семиотик;
у ласок Гебы привкус-ротозей,
а знаменатель – заземленье в мифе.
Так дышит мнимость; прерванный плеврит
на самом склоне эластичной шкурки,
«шагреневой» и скважистой, как «бульк»
у полости, защелкнувшей реторту.
Молочных десен мыльный разогрев.
Возгонка (поименная) в наличник
закупоренный: горлышко греха,
бессонниц, молоточками истомы
раздробленных; кровосмешенье; блеф
плотвы и крючкотвора-псалмопевца.
Инкуб с инкубом – ангельский ли стык?
Из мертвой точки смертного влеченья,
восхищенный до откровенья вор,
и сам похищен хищнический голос:
молчанье грезит о самом себе.
И только. Как Нарцисс водобоязни…
В сад ли войти – в продолжающий грезиться слепок
райского сада, его расходящихся тропок?
Скриптор должен скрипеть: посягать
нежным скипетром-флагом,
перегонять влагу имен в эпиталаму.
В ночь ли войти – как в склеп с фамильярным девизом:
«язык мой – кляп мой и скальпель»?
Мерцающая завеса.
Сад-гербарий, скрипторий, силлабо-тоник…
Будет тебе тактовик и дольник, пока я – данник.
Приподыми за волосы дождь и виждь:
листопад-отец, снегопад-сын, алфавит-вождь
(триумвират, о котором молчал-кричал Парменид,
о котором кричит-молчит мой забитый рот).
И значит – за полозом санным, по пояс,
ползком,
задыхаясь и хлюпая посткюхельбекерским носом —
в млечный раструб января,
вышибая молочные зубы…
там, где струпья распада богов-пионеров.
Не надо.
Не говори о богах. Боги – цитаты
еще не дописанной книги; название «С’АД».
Что они помнят про всадника с именем Блед?
(Я улыбаюсь, я знаю, кто здесь садовод.)
Птицы в клювах несут небосвод – оперение окон;
и – ногтем по стеклу проведя (отдышись, отдыши
призму-пруд) – удивленно провидеть: песок-стеклодув
льдистую мякоть костра облекает в речь.
Грань, за которой – очнуться и двинуться прочь.
Все еще врозь, потому что обилие фраз к горлу взыскует —
исторгнуть гортанную слизь.
Вот и пойми: книги читают нас,
прорастая сквозь
многотысячным смыслом,
будь то сад расходящихся тропок,
райский ли сад,
продолжающий грезиться Симонам-магам,
перегоняющим влагу любви
под деревом-мигом.
Та же задержка дыханья в медлительных ласках;
медиум-тело читает по линиям жизни
с тем, чтобы плод, раскрываясь, гранатовым соком
вытек, как глаз.
Многолиственным зреющим зреньем
будет отныне всякая – детская – плоть.
И вот уже кто-то другой, рассеченный
девизом, уязвленный отсутствием нужного образа,
произносит: Только евангелических ангелов
полет следить – следовать до конца;
только Тору читать – целовать твой рот.
(И удаляется, медленной, исчезая, походкой.)
Колыханье. Ивовое
двуперстье ветвей
Не знающий – дерзок.
Знающий – мертв.
Мертвому ль женское жалкое нежное вымучить
тело? Тот же исход для него в снегопаде
и в теле.
Милая, кто ты?
Никто – отвечает, – я есмь.
Есмь: немотствую, снюсь и рисую. Ладони, глаза,
срам, совокупленье со смертью, все, чему научили меня.
Кто научил?
Те, кто спрашивал прежде…
Лед. Таянье льда. Откуда,
откуда сфера, мимо которой – мимо – время
проходит, не
задевая
снюсь ли я вам в снег – в листопад – жизни
…Мы – стрелки, ползущие слепо к вершине ночи.
Георг Тракль
(…) убыль убиенного эхо. лот,
камнем падая в забытье пращи,
зачинает неведомое, ведомый
мерой «падения»; дочь входит в него. и снова —
дочь, другая. Тьма дочерняя, низвергаясь,
покрывает Израиль; лист
воскуряет утопию
к небесам, книга
вопрошает огнь блед, облизывая язык. Племена. Откуда
убыль
в сих пустынных местах,
народ мой? Даже воспламеняясь, я не произнесет больше
«я»; пригуби шелест этой травы ниоткуда: пагуба
пыли. Распыление. Рот мой. Зреть,
как полыхает зима, как
раскрывается, сотрясаясь, плод пустыни,
горчайший.
Неизмеримость.
Низкие
облака. Облатка «александрийской» зимы; опьянение,
как если бы – никогда. Черным крылом помавает ночь,
как если бы водрузилась на бюст богини. Буква
плача
пред-восхищает поэму, прильнув
к плечу отсутствия. Кто немотствует здесь? Потлач,
он сказал. это когда некому, но его
поправили – никому. на бумаге
всесожжение напоминает
(ничто
напоминает ничто) упражнение
в поминальном искусстве; жанр, чей стиль также
«сделал стихописательство бесполезным»,
курсив его. итак,
продолжает она, фраза, плач, или стена, льнет
к метонимии. он вкушает
пряную прелесть ее
межножья: так нож
возносит
молитву белизне теста, терзая; буквально было бы
«я люблю тебя» – ключом во влажном
отверстии замка повернулся язык,
выплевывая и повелевая, к кровосмешенью, к завязи.
Перед стеной огня она кончает, жить
бы буквально было
как зима,
тринадцатое, мы выходим
на лед, еще светать не начинало,
и на губной гармонике с немецким
акцентом он наигрывает: ах,
мой милый, и так далее. А после
все елки, все шары, вся мишура,
вся чепуха, все елки с планетарным
девизом выспренним – в один
шатер. и…
нет, не всё, еще не всё,
ах, и так далее; как вспыхнет —
и «ах, мой милый августин», и
(…) чистый призыв, говор смертных. светлы
одежды странников; облаков белые свитки.
Из беззвучия восстает тонкорунный
ствол мелодии, паутину плетет шелковичный червь,
пожирая маковые зерна письма; рука,
мимезис. Тонкая изморозь на деревьях. Курить
траву, проникаясь пылью
пыльцой расцвеченных кимоно,
никнуть
долу,
исторгая безумие; ночь нежна. И
ни капли дождя. В легких – проникновенный жар,
пелена рун печальных – в глазах; ресниц мятный озноб
колотит пагоду нефритового стебля, входящего в шеи
медленный разворот, ах, как ворот теснит
сон, бездыханен. Пей
плывущую вдоль пустоты звезду.
Пыль. Как странны
прядь, распускающая погоду,
сегмент стекла, пение. Фрамуги
фрагмент. И
течет Иордан. Но вновь
окликает черное кружение кружение птиц,
их стигматы, светоносного отрока с кистью
женственной, в желтеющих лунах, се сестра!
Рождение рассветных теней.
любовь?
а что любовь – нечаянно нагрянет
кривой иглою в сердце
Но эти танцы у огня огня
испепеление роенье
над схваткой родовой играй
сбор траурный для урны праздной
единорог пироманьяк мефисто
«библиотека в сущности притон
пусть и александрийская гетеры ж
подобно бутерброду или книге
но тоже норовят упасть ничком
или раскрыться на пикантном месте
и в каждой буковке презренной алфавита
отеческой отечный Бог живет
и выедает то что повкуснее
как червь червленых уст спиритуал»
«так ментор лейбниц лейб-гусар монад
над или ниц но с тиком математик
и с ментиком бессмертия в уме
– держу в руках как череп гамлетизма
и взвешиваю бедный» ах
испепеление роенье
салютовали задираньем ног
во глубине сибирских руд колодца
картезианского не то чтобы смешно
шалун уж заморозил пальчик
как сменовеховец махно
и всех и вся слепая сила мнет
и всех и вся кладут в двусмысленный пенальчик
не искушайся друг петрарки тасса друг
без нужды
и вообще
БЕНЗИН!
над схваткой родовой играй
бессмысленно как камикадзе
кричат блаженные банзай
мучительный истошный комик
за ахеронт пронесся он
не венценосец – алкоголик пневмы
за тем что не избыть плерому травмы
и не исполниться
и не исполнить
ах, мой милый августин
августин августин
ах, мой милый Августин всё прошло
всё
но эти танцы у огня огня
мы в оптиной как постояльцы как отцы
любовной бойни аспиды аскезы
пустыня оптимальная. а я
а я великий в той пустыне бражник
муссирующий аппиевый тракт
как бы калигула
последний грешник
на кали-юге на пупе
как муссейон – и в розницу и оптом
О проекте
О подписке