Эти наблюдения над соотносимостью понятий «решение Политбюро» и «закрытое заседание Политбюро» позволяют заключить, что не секретность заседания определяла особый протокольный статус принятых на нем решений, а его внеочередной характер и несоблюдение процедур, характерных для регулярного заседания Политбюро. (К ним, вероятно, относились, порядок подготовки повестки дня, наличие кворума, голосование). В протоколах конца 20-х – середины 30-х гг. нет свидетельств проведения заседаний, в которых участвовало бы менее половины от числа избранных в Политбюро (членов и кандидатов в члены)[152]. По-видимому, эта цифра и определяла правомочность заседания, а невозможность ее достичь автоматически переводила постановления Политбюро в рубрику «Решения Политбюро»[153]. В связи с отсутствием упоминаний о кворуме в предложенном Лениным регламенте Политбюро (1923), Дж. Левенхардт обращает внимание на распространенную практику «проводить так называемые совещания [administrative meetings] в дополнение к заседаниям [plenary meetings]». Так, материалы Совета Труда и Обороны показывают, что на его совещаниях требовалось наличие кворума, но принятые таким путем решения имели силу постановлений СТО, «поскольку они были подписаны председателем Совета»[154]. В таком контексте необычным предстает не столько проведение Политбюро «совещаний» и принятие «решений», сколько предпринятая в конце 1930–1931 г. попытка придать таким им регулярный характер. Подытоживая наши соображения, можно в общей форме отождествить реалии, стоящие за «решением Политбюро», с неформальной встречей или рабочим совещанием членов Политбюро, проводимым по мере надобности и в неполном (или суженном) составе.
Судя по протоколам, обозначаемая этим термином практика, зародившись в 1920-е гг. достигла кульминации в 1931 г., на который приходятся 53 даты принятия «решений». В 1932 г. их число снижается до 29, в 1933–1934 г. – до 9—11. В январе 1935 г., когда заседаний ПБ вообще не проводилось, эта рубрика появляется в протоколах четыре раза, после чего на два года исчезает из них вовсе, будучи вытеснена «опросами». Через две недели после февральско-мартовского Пленума ЦК ВКП(б) 1937 г. запись о «решениях Политбюро» начинает обретать довлеющий характер (18 перечней «решения ПБ» в течение месяца, начиная с 19 марта), пока наконец протоколы высшего политического органа не стали состоять исключительно из таких записей. Наблюдения за меняющимся соотношением заседаний, опросов и решений дозволяют предположить, что по крайней мере с середины 30-х гг. два последних способа принятия постановлений Политбюро в действительности походили друг на друга: существо постановления вырабатывалось и утверждалось на неформальной встрече нескольких руководящих деятелей, после чего аппарат ПБ придавал им законность, проводя опрос остальных членов Политбюро, либо оформляя их в виде «решений».
Ведомственная переписка НКИД содержит также упоминания о решениях «инстанции» («сессии», «правительства»), которые не удалось обнаружить в беловых копиях протоколов Политбюро. Полпреду в Хельсинки, например, сообщалось, что в начале июля 1933 г. в Политбюро обсуждалась советская позиция на переговорах с Финляндией о ее присоединении к Лондонским конвенциям и был согласован текст соответствующих инструкций (направлены полпреду 12 июля)[155]. Можно предположить, что эти решения были приняты в кабинете Сталина 2 июля между 14.10 и 14.45, когда там находились Молотов, Крестинский, Сокольников, а также покинувшие совещание около половины третьего Ворошилов и Орджоникидзе[156], но поиски протокольной записи оказались тщетны. Так же обстоит дело и с фиксацией в протоколах Политбюро некоторых крупных внешнеполитических акций СССР (в частности, заключение Лондонских конвенций об определении агрессии). Не исключено, что часть таких решений была принята комиссиями Политбюро[157]. Однако в документах содержатся недвусмысленные указания на то, что некоторые запросы НКИД разрешались в ином порядке – путем получения устной (беспротокольной) санкции Политбюро[158]. Подозрения, что решения по некоторым важным и второстепенным запросам принимались без занесения в протокол (по крайней мере, беловые копии), усиливаются отрывочными мемуарными свидетельствами. По утверждению И.М. Гронского, в начале 1932 г. «состоялся оперативный пленум ЦК, закрытый – без протокола, без стенограммы», на котором было решено перейти в «активное политическое наступление на Дальнем Востоке». Литвинов на этом заседании «не был и даже ничего не знал о нем»[159]. «Пленум ЦК», на который не приглашен один из его членов, скорее подпадает под определение одного из «заседаний Политбюро», тем более, что документация о пленумах ЦК, на которых бы рассматривались международные проблемы, с конца 20-х отсутствует. Присутствие на заседаниях группы членов ЦК (порой весьма многочисленной[160]), было столь же нормальным явлением, как и замещение на них Литвинова его заместителями. Поэтому свидетельство Гронского представляет ценность главным образом как указание на принятие «инстанцией» (вероятно, Политбюро, а не ЦК) особых, «беспротокольных», постановлений по важным внешнеполитическим делам. Кроме того, известно, что, по крайней мере, до начала 30-х гг. Секретариат и Оргбюро часто прибегали к такой процедуре, используя при голосовании бланк со специальным штампом «без протокола», особенно когда речь шла о мелких рутинных делах (допуск тех или иных лиц к материалам ЦК, отмене или переносе заседаний и т. д.). Это, впрочем, не означало, что решение не фиксировалось в оригиналах протоколов этих органов[161]. С фиксацией «беспротокольных» постановлений в архивах Политбюро дело обстоит, по-видимому, еще сложнее.
Н.Н. Покровский, впервые рассмотревший эту «трудную для источниковеда ситуацию» на материалах 1922–1923 гг., пришел к выводу, что «когда на заседании ПБ принималось постановление «без занесения в протокол», оно не включалось в комплекс документов чернового протокола». Оно записывалось отдельно, в единственном экземпляре и откладывалось в тематических делах Секретного Архива ЦК, причем неизвестно с какой полнотой – «уже сейчас выявляются лакуны». Еще более осторожно крупный источниковед высказывается о мотивах, по которым постановлению Политбюро придавался «беспротокольный» статус[162]. Фрагментарная документация 30-х гг. свидетельствует, что нет оснований отождествлять их с соображениями секретности. Если в протокол Политбюро были включены, например, постановление «О танковой программе»[163] или директивы по мобилизационному планированию и строительству вооруженных сил на 1931–1933 гг., то, если следовать логике «конспирации», непонятно, почему малозначительные коррективы в инструкции Стомонякову по проекту пакта ненападения с Латвией[164] не получили в нем аналогичного отражения. Вероятно, феномен постановлений «без занесения в протокол» отражает не только особый порядок записи решений заседания ПБ, но и своеобразные рабочие процедуры вне рамок таких заседаний, быть может – санкционирование тех или иных решений Сталиным и Молотовым (как в приведенном выше примере с запиской Крестинского об эксгумации останков чехословацких легионеров). В соответствии с заведенным порядком, такого рода малозначительные запросы требовали санкции Политбюро, что вступало в противоречие с физической способностью этого органа к коллективному принятию решений, даже с использованием суррогатной технологии «опроса». Потребности момента побуждали пренебрегать церемониями[165]. Однако легитимность исключения их из сферы полномочий Политбюро наталкивалась на общие соображения централизованного политического контроля, сохранения начал коллективного руководства. Думается, что такого рода дилеммы подталкивали руководство Политбюро к выработке паллиативных решений, одним из которых, вероятно, являлась «беспротокольная» форма фиксирования постановлений, становившихся известными нескольким нескольким руководителям и исполнителям.
Феномен «беспротокольных постановлений», ни тексты, ни само существование которых в 30-е гг. не является твердо установленным, хорошо обозначает пределы постижения механизмов выработки решений на основе доступных источников. При всей важности многокритериальной статистической и содержательной обработки беловых протоколов Политбюро (задачи лишь едва намеченной в работах последних лет), существенное продвижение в этом направлении вряд ли окажется возможным без введения в исследовательский оборот оригиналов протоколов Политбюро, сопровождающих их тематических дел, новых пластов документации из ведомственных архивов. Однако и совокупность этих материалов в некоторых важных случаях неспособна заменить зафиксированного устного свидетельства, независимо от степени его полноты. «По отношению к Польше мы приняли эту политику, – рассказывал руководитель ЦК, оправдывая выбор, сделанный ранее в узком кругу: – Мы решили использовать наши военные силы, чтобы помочь советизации Польши. Мы формулировали это не в официальной резолюции, записанной в протоколе Ц[ентрального] к[омитета], и представляющей собой закон для партии и нового съезда, но между собой мы говорили, что мы должны штыками пощупать – не созрела ли социальная революция пролетариата в Польше?»[166]. Приведенные аргументы (и свидетельство Ленина) побуждают расширять поиск источников, отражающих процесс принятия Москвой политических решений.
III
Материалы о руководстве Политбюро советской внешней политикой в 20—30-е гг. не исчерпываются коллекциями оригинальных документов из фондов ЦК РКП(б) – ВКП(б). В качестве достоверных источников исследователями международных отношений и политики Москвы нередко привлекаются мемуарные свидетельства и архивные коллекции (главным образом, немецкие), которые содержат сведения о мотивах и содержании решений Политбюро, позиции его членов. Эти материалы подкупают яркостью и образностью характеристик, планы советского руководства представлены в них с захватывающей ясностью и полнотой.
Классическим примером является повествование В. Кривицкого (С.Г. Гинзбурга) о заседаниях Политбюро летом 1934 г., на одном из которых Сталин наметил курс на сближение с гитлеровской Германией, а на другом «сделал попытку вынудить Польшу сформулировать свою политику в ущерб Германии». «Для решения проблемы», «какой путь изберет Польша», был созван «пленум Политбюро», «Литвинов, Радек, а также представитель Комиссариата обороны» якобы выступили за сближение с Польшей и только начальник отдела ОГПУ Артузов «выразил мнение, что перспективы польско-советского союза иллюзорны». Автор мемуарных записок дословно цитирует отповедь Сталина, «раздраженного таким откровенным несогласием» Артузова «с мнением Политбюро»[167]. Самый поверхностный анализ показывает, что Кривицкий-Гинзбург безнадежно перепутал все, что мог слышать о дискуссиях «в верхах» на эту тему: после заключения польско-германского соглашения о ненападении 26 января 1934 г. обсуждать перспективы «польcкo-советского союза» не приходилось. Тем не менее, уже в 90-е гг. известный своими архивными разысканиями автор в статье о «польском вопросе в истории советско-немецких отношений» пересказал этот пассаж (без ссылок на источник), сопроводив его комментарием: «Заключение польско-немецкого соглашения вскоре подтвердило правильность его [Артузова] прогнозов»[168]. Несообразность утверждения, что события января подтвердили июльский прогноз того же года, побудила автора в последующем снять указание на дату «заседания Политбюро», заменив его осторожным «тогда»; существо пересказа и комментарий были сохранены[169]. «Исправление источника» продолжил другой историк, который, сверившись с протоколами Политбюро и международной хроникой, почел за благо отнести рассказ Кривипкого к «совещанию в Кремле» и датировал его «летом 1933 г.»; это позволило позаимствовать у своего предшественника тезис о том, что вскоре (в январе 1934 г., когда «антисоветская политика Польши стала достаточно [sic] откровенной») «правота Артузова подтвердилась»[170]. Открывшиеся перед исследователями новые возможности верификации мемуарно-публицистического материала оказались использованы для того, чтобы замаскировать его уязвимость и продлить жизнь легенде, обращение к новейшей истории, в том числе деятельности Политбюро, соединилось с рецидивом средневекового повествовательного метода, согласно которому правдивость известия оценивается с точки зрения его соответствия «здравому смыслу», и, если она может быть «улучшена», известие подправляется. Мемуарных и газетных утверждений, подобных рассмотренному выше, немало, однако, они, как правило, являются источниками по иным проблемам, нежели деятельность Политбюро и советская внешняя политика.
Другим крупнейшим резервуаром сведений о советском Политбюро являются коллекции документов из архивов Веймарской республики и Третьего рейха, которые на протяжении 20-30-х гг. поступали в МИД и военную разведку Германии, а позднее в ведомство Риббентропа и адъютантуру Гитлера. Часть из них, посвященная проблемам международной политики, была широко (и без какой-либо критической проверки) использована некоторыми западными авторами[171]. Специальный анализ этих документов за 1931–1937 гг. («Stojko-Informationen» 1931–1933 гг. – сведения о решениях Политбюро, выписки из докладов и цитаты из выступлений на Политбюро; коллекция 1934–1937 гг. – решения Политбюро, выдержки из выступлений его руководителей) показал, что их нельзя считать фрагментами аутентичных записей, сделанных на заседаниях этого органа. Все поступившие в Берлин материалы были созданы одним человеком (или группой лиц), находившимся в Вене или имевшим налаженную связь с австрийской столицей[172]. Используемые в этих документах формулировки напоминали резолюции низового партийного собрания («По представленному НКИД докладу о международном положении Политбюро ВКП(б) на своем заседании от… пришло к единодушному решению, что…»). Зачастую их авторы оперировали общими тезисами (в июле 1935 г. Политбюро якобы поставило перед наркоминделом задачи «укрепления авторитета Лиги Наций с помощью успешного предотвращения вооруженного конфликта между Италией и Абиссинией»; «расширения полномочий Лиги Наций в вопросе применения санкций против агрессора»; «установления возможно более тесного внешнеполитического контакта между СССР, Великобританией, Францией и Италией на основе осуществления системы безопасности и гарантий оказания помощи» «сближения между Малой Антантой и Италией и ускорение заключения Дунайского пакта» и т. д.[173]). Венские материалы содержат и саморазоблачительные красоты, подобные «выступлению Ворошилова на заседании Политбюро в августе 1937 г.»: «В недалеком будущем чехословацкая земля содрогнется от поступи Красной армии, затем придет черед освобождения пролетариата в Австрии, Венгрии, Румынии и Польше. В случае вступления Красной армии в Чехословакию и восстания пролетариата в соседних с ЧСР странах, следует учредить большую наддунайскую республику (Чехословакия, Румыния, Венгрия, Австрия, север Югославии) под чешским водительством, и Балканскую республику»[174]. Неудивительно, что статс-секретарь МИД Германии Б. фон Бюлов, узнав от Папена, что тот регулярно поставляет в Имперскую канцелярию доклады о заседаниях Политбюро вроде тех, которые в начале 30-х гг. приобретались для нужд внешнеполитического ведомства, вынужден был констатировать неразумность расходов на финансовую поддержку венского автора[175].
Развенчание немецких коллекций «документов Политбюро» и растущий скептицизм по поводу точности мемуарных свидетельств перебежчиков, не исключают, на наш взгляд, возможности привлечения материалов о деятельности высших партийно-государственных инстанций, которые поступали из Москвы по дипломатическим или разведывательным каналам. Как отмечал многолетний корреспондент «Berliner Tageblatt» в Москве Пауль Шеффер (имя которого неоднократно упоминается в протоколах Политбюро), хотя «стены Кремля окутаны непроницаемым облаком», напряжение, с которым устремлены на них взгляды непосвященных, позволяло проницать эту преграду[176]. Быть может, наиболее перспективны в этом отношении государственные архивы Турции, представители которой в 20-х – середине 30-х гг. пользовались в Москве режимом наибольшего благоприятствования. Турецким дипломатам было отведено особое помещение в здании НКИД для просмотра выборок из советской дипломатической переписки, некоторые сведения они получали напрямую от членов Политбюро. Например, в апреле 1935 г., как сообщил посол З. Апайдин своему американскому коллеге, «один из членов Политбюро лично информировал его о том, что на заседании этого органа позапрошлым вечером Литвинов был подвергнут суровой критике за введение своего правительства в заблуждение относительно готовности французов подписать соглашение [договор о взаимной помощи], предусматривающее его автоматическое применение в случае “вызывающей агрессии”». Турецкий посол добавлял, что «несколько членов Политбюро говорили ему о том, что они добиваются замены Литвинова Трояновским на посту комиссара по иностранным делам»[177]. Протоколы ПБ подтверждают факт проведения встречи его членов (или закрытого заседания) в день, указанный З. Апайдином (25 апреля); сопоставление сообщения посла с советскими и британскими документами о переговорах СССР и Франции в апреле 1935 г. (а также со свидетельствами О.А. Трояновского о положении его отца в те годы) указывает на высокую вероятность того, что полученная им информация о позиции членов Политбюро была вполне достоверной. Надо полагать, в бумагах турецкого посольства в Москве и его донесениях в Анкару контакты с членами высшего советского руководства, сведения об их настроениях, мнениях, о дискуссиях на заседаниях Политбюро отражены с гораздо большей подробностью и систематичностью, чем в немногих известных высказываниях турецких дипломатов своим коллегам по дипкорпусу. До настоящего времени внешнеполитические архивы Турецкой республики наглухо закрыты для исследователей; к тому же некоторые аспекты советско-турецких связей межвоенного периода ни в Москве, ни в Анкаре не желали бы сейчас предавать огласке. Нынешнее положение не вечно, и, возможно, документация турецких архивов в будущем станет важным вспомогательным источником при исследовании процесса принятия решений советским руководством.
Государственные архивы стран, отношения которых с Советским Союзом, оставляли желать лучшего, также содержат материалы о деятельности Политбюро, полученные в результате упорных профессиональных усилий дипломатов[178]. Так, видный государственный деятель Финляндии Рудольф Холсти (друг юности Отто Куусинена[179]
О проекте
О подписке