Ни о чем конкретном не думая, мальчонка немного повалялся в кровати, наслаждаясь полумраком. Когда решил, что пора шевелиться, сел, протяжно, с удовольствием зевнул и лишь затем встал окончательно. Сняв школьную одежду, аккуратно сложил ее в шкаф, прошел в угол комнаты, где на табурете лежали скомканные майка и спортивки. Наскоро переодевшись, сел за письменный стол, где, как и у любого подростка, с избытком было навалено всякой всячины. Настольная лампа высветила сложенные башенками по пять-шесть штук учебники. Бросив на них взгляд, он неприязненно поморщился, и, подперев голову руками, пустыми глазами уставился в окно.
В животе что-то просительно перевернулось, громко булькнув – есть захотелось до безумия. Но, как сказала мать, до самого ужина ей лучше на глаза не попадаться.
Вообще, лишение еды у матери было излюбленным методом наказания. Стоило что-нибудь сделать не так – будь уверен – обеда или ужина не видать. А если уж очень нашкодил, может лишить и того, и другого. Как уверяла пословица: «Предупрежден – значит вооружен!» – зная мамины привычки, мальчик всегда держал в комнате что-нибудь съестное, чем хотя бы немного можно было заполнить желудок.
Его запасливость выручила и в этот раз. Достав из зеленого пластикового стаканчика со стола внушительную порцию карандашей и ручек, мальчик перевернул его – на гладкую поверхность вывалился маленький железный ключик, которым он отпер нижний ящик столешницы. Выдвинув до отказа забитый какими-то тетрадями и листками ящик, у задней стены он начал искать припрятанную пачку печенья. Обнаружив искомое, ребенок принялся с удовольствием медленно разрывать шуршащую упаковку. Добравшись-таки до заветного лакомства, он все также медленно стал есть сладости, растягивая удовольствие.
Почему мать наказывала именно едой, было как раз вполне понятно. Для нее пища была огромной частью жизни и по значимости могла сравниться лишь с любовью к сыну. Почти все время она проводила на кухне, которая являлась ее удельным княжеством. Иногда мальчик думал, что мать тут и родилась. Готовила безумно вкусно – не зря же считалась лучшей стряпухой деревни. «Наверное, она совсем не устает днями напролет резать овощи, разделывать мясо и слушать шипение масла на сковороде», – размышлял мальчик, дожевывая последнюю печенюху.
Стоило лишь похвалить результаты ее труда – и более счастливого человека не сыскать на всей Земле. Она всегда очень придирчиво относилась к словам людей, легко различая ложь и правду, но, когда дело касалось приготовленной ею снеди, напрочь теряла чутье, со счастливым румянцем принимая на равных и грубую лесть, и заслуженные комплименты.
Часто казалось, что в ее жизни существовало лишь две важные вещи: кухня и сын (хотя ему как-то неуютно было называть себя «любимой вещью матери»).
Мать обожала готовить, вкладывая в это занятие всю себя. Только отец никогда этого не замечал. Каждый раз, приходя домой, он молча садился за стол и также молча, словно подражая выпасаемым баранам, двигал челюстью, попросту запихивая внутрь, что подадут и вовсе не разбирая вкуса – было бы чем набить желудок. Со стороны это выглядело настолько мерзко, что ни мальчик, ни, тем более, мать, не могли этого вынести, и поскорее ели, уткнувшись каждый в свою тарелку. А что делать?
Покончив с печеньем, мальчик засунул пустую обертку в рюкзак, чтобы выбросить ее завтра по дороге в школу. Мысли о учебе и о завтрашнем дне вызвали в нем жуткую тоску, от которой аж передернуло.
– Ладно, – выдохнул он. – Завтра будет завтра, – и, чтобы не думать о чуть притупившемся голоде, решил чем-нибудь заняться.
Достал из выдвинутой полки несколько белоснежных альбомных листов. Затем сгреб в охапку разбросанные по столу карандаши, поставил их обратно в зеленый стаканчик. Аккуратно стопочкой уложил перед собой листки. Из груды простых карандашей выбрал штук пять, на первый взгляд ничем не отличающихся друг от друга. Разложив их ровно, словно шпалы на одинаковом расстоянии, чуть повыше бумаги, на секунду замер и довольно, как писатель, только закончивший роман, осмотрел рабочее место. Сложенные стопкой листы, ластик и пятерка карандашей на заваленном учебниками столе смотрелись в самый раз. Посидев так с минуту (как если бы набирался сил перед финальным броском), он все-таки решился – резким, неожиданным для стороннего наблюдателя движением схватил один из карандашей. Могло показаться, что орудие было выбрано наугад, хотя на самом деле мальчик точно знал, какой именно из тщательно отобранных «Ко-хи-норов» сейчас ближе. Это стало заметно уже в следующий миг.
Зажатый пальцами карандаш и вовсе исчез, растворился, слившись с кистью, стал придатком руки. А сам мальчик, лишь только взяв в руки карандаш, разительно изменился, отличаясь от того, другого себя, сидевшего за столом всего секунду назад.
Прямо перед глазами он держал карандаш, рассматривая его, будто видел впервые, и медленными, плавными движениями водил им туда-сюда, выписывая в воздухе невидимые линии. Казалось, что ребенок, внимательно наблюдающий за движениями острия, упивается внутренней силой, наслаждается собственной цельностью, появлявшейся каждый раз, стоило лишь взять карандаш или ручку и положить перед собой белый лист, в любой момент готовый принять на себя все сокровенное. Стоило лишь покориться желанию рисовать – как он преображался в себя настоящего – целостного, совершенного, могучего воина.
Закрыв глаза, опустил руку и коснулся остро отточенным грифелем листа. Раз… Два… Три… Веки открываются – и вместе с тем рука скользит вверх, оставляя первую линию рождающегося рисунка. Еще одна линия… Штрих… Еще… И еще… И еще…
Спустя некоторое время листы пестрели образами людей, лицами и вещами, абстрактными переплетениями линий и узоров. А он все рисовал и рисовал, и не думая останавливаться, отключив потоки мыслей, просто отдавшись потоку чувств и двигаясь в такт зарождающимся картинам. Он заполнял рисунками пустые страницы, как с ним это делали страхи.
Парень обожал эту одержимость, заставлявшую неистово, яростно превращать мнимые миры в образы на бумаге. Лишь в такие моменты он мог ощущать себя настоящим. Чувствовать, что он – есть, что он – это он. Художник переставал воспринимать тяжесть тела, а с нею – бремя довлеющих ненавистных будней. Вся жизнь сжималась в одну лишь мизерную точку на кончике карандаша. Рисуя, он обретал себя, чтобы спустя мгновение вновь потерять, слившись воедино с еле слышимым шепотом грифеля на шершаво-белесой бумаге.
Лишь на мизерные мгновения (иногда длящиеся часами) все исчезало. Оставался лишь карандашный шорох. И только!
Сколько прошло времени, сказать сложно. Когда он рисовал, исчезало само это понятие – может быть, полчаса, а может – и три. Когда мать громко (желая напомнить о недовольстве) постучалась и позвала ужинать, он даже не услышал, отдавая все внимание рисункам.
Выйдя из комнаты, еле переставляя от усталости ноги (каждый раз после такой вот «медитации» тело совсем отказывалось слушаться), мальчик поплелся к столу, хотя уже заранее знал, что к этому времени все уже убрано. Как и ожидалось, стол оказался предательски пуст. И это могло значить лишь одно – время ушло, а из-за дурацкого правила «семейного ужина» еды не видать аж до самого утра.
Было принято, что ужин для всех должен быть событием исключительной важности. «Вечернее принятие пищи», как подчеркнуто почтительно говорила мать, проводилось в обстановке официальной, торжественной, характерной не обычной деревенской семьи, а высшего общества где-нибудь в залах Версаля.
Мальчик на дух не переносил весь этот пафос, предпочитая под любым предлогом устраниться от совершенно идиотской, на его взгляд, церемонии. Однако возможность избежать тяжкой участи представлялась довольно редко. Наверное, и мать раздражало зрелище равнодушного поглощения отцом ее кулинарных изысков.
Получалось, что каждый раз парню приходилось себя заставлять кушать со всеми. А мать даже слушать не хотела любые предложения по данному вопросу, упорно не желая понимать, что лучше всего есть, когда хочется, а не «по традиции».
Мальчик стоял перед пустым столом, думая лишь об одном – ночью будет очень голодно.
От греха подальше, он вновь спрятался в своей комнате, как черепаха в панцире. Неотвратимость кондовой родительской педагогики висела Дамокловым мечом.
Все будет проходить, как всегда, по одной схеме.
Первое. Мать вместо вежливого стука несколько раз бухнет ладонью по двери. Зайдет, нахмурив брови и уперев руки (по крайнее мере, одну – точно) в бока. И просто встанет посреди комнаты. Хотя нет, не так… Нависнет над ним, молча буравя сына взглядом. И так около минуты.
Второе. Набрав побольше воздуха в легкие, начнет очень громкий разговор с вопроса: «Ты хоть соображаешь, ЧТО делаешь?!». Кстати, именно на этот вопрос он чаще всего и не мог ответить даже себе, на самом деле не понимая, ЧТО такого ужасного совершил. Далее последует продолжительный монолог с хватанием за сердце, регулярными вкраплениями слез и поочередно сменяющими друг друга нотациями, обвинениями, мольбами и жалобами.
Третье. На шум придет отец, чтобы помочь жене в воспитании «сына-оболтуса». Хотя, на самом деле, ему просто мешают смотреть телевизор.
Четвертое. Отец спросит: «Что на этот раз?» Но не успеет мать и трех слов сказать, как мальчик уже получит по шее – не больно, но чрезвычайно обидно, на сдачу получая что-то типа «Не сын, а полный придурок!», «Хватит мать изводить, баран!» и в том же духе с минимальным количеством вариаций.
Пятое. Мать с воплями бросится на защиту сына.
Шестое. Родители начнут ругаться между собой. Забыв про сына, они постепенно удалятся из комнаты. Мальчик наконец-то останется один. Стараясь не обращать внимания на скандал, займется своими делами.
Седьмое. Обиженная мать рано ляжет спать. Злой отец будет допоздна смотреть телевизор и уснет прямо на диване.
Восьмое. Все довольны, кроме мальчика, считающего, что вполне можно обойтись без этого приевшегося якобы воспитания.
Подобный спектакль проходил с раздражающей регулярностью примерно раз в неделю, а то и чаще. Судя по всему, вряд ли сегодня его удастся избежать.
То, что мать и отец не любят друг друга, он понял давно. Как раз во время семейного ужина.
Вот так просто сидел за столом со всеми, без особого желания ковыряясь в ароматных голубцах, ни о чем конкретно не думая. Так, о всякой ерунде. Зачем-то понадобилось оторвать взгляд от тарелки и посмотреть на грустную мать, на равнодушного, холодного, словно горный ветер, отца. Именно тогда он и увидел, а увидев, понял, что они совсем друг друга не любят. Просто сосуществуют (очень подходящее слово) рядом – ни больше и ни меньше.
Почему с ними это произошло? Было ли когда-нибудь по-другому? Мальчик не знал, и честно говоря, совершенно не хотел разбираться.
Нельзя сказать, что это открытие далось легко. После ужина он находился в состоянии непонятной прострации, не совсем соображая, что ему теперь со всем этим знанием делать. Тогда он вернулся к себе, выключил свет, рухнул на кровать и долго валялся, разглядывая темноту. В конце концов, он решил эту мысль оставить такой, какая пришла, без изменений и додумок – задвинуть в самый дальний чулан своей памяти, предварительно закатав в трехлитровый баллон.
«Пусть все будет так, как будет, – думал он в темноте. – Вряд ли я хоть что-то смогу изменить». С этой мыслью он и заснул.
Тогда ему, кажется, исполнилось десять лет.
Он сидел за письменным столом, аккуратно выводя в тетради каждую латинскую букву. Как ни старался, не мог полностью погрузиться в задание, отчего постоянно делал ошибки. Не получалось сосредоточиться из-за бегущего впереди любых мыслей тягостного ожидания расправы в лице разъяренной матери. Уж слишком долго она не появлялась, чтобы нарушить своими криками царящее в комнате в свете настольной лампы спокойствие и полумрак.
То полностью погружаясь в перевод очередного достаточно сложного текста, то замирая, прислушиваясь к шагам и голосам родителей за дверью, мальчик ждал. В конце концов, когда окончательно надоело ждать положенного нагоняя, он смог плюнуть на все и полностью погрузиться в работу.
Английский язык или «инглиш», как его все называли, был, наверное, самым интересным предметом. И дело даже не в том, что мальчику не составляло никакого труда преобразовывать родные слова в язык далеких стран. Скорее, больше нравилось понимание возможности самому говорить и даже думать «по-другому». А способности к языкам только подкрепляли желание учиться. Когда неизвестные доселе слова моментально и крепко-накрепко оседали в памяти (стоило лишь узнать их перевод), сразу возникало стремление узнавать как можно больше. Словно пробуя на вкус экзотическое блюдо, мальчик смаковал произношение нового слова – медленно, с чувством выговаривая каждый звук, ощущая тяжесть или ветреность смысла, что оно в себе несло.
– Си-и… Ре-е… Ни-и… Ти-и.. – проговаривал мальчуган в очередной раз, наслаждаясь звуком своего голоса. – Сиренити-и… Спокойствие… Сире-енити – спокойствие. – Он будто взвешивал еще неоткрытый подарок, закрыв глаза, прислушиваясь к приятной тяжести внутри.
А еще приятнее было думать на чужом языке (который стал почти родным). Тогда ребенок мог представить, что он находится вовсе не здесь, а где-то совсем в другом месте – там, где ему и положено быть: где все думают, как и он, наслаждаясь «английскими» мыслями, где каждый занимается своим делом, где он мог бы днями напролет изводить листы карандашными рисунками. «И ни тебе безумно холодного ветра, готового до-браться до самого сердца, стоит лишь чуть-чуть расслабиться, ни тебе насмешек в скучной школе, ни дурацких ужинов по принуждению», – мечтал он по-английски.
Мать словно бы стояла за дверью, дожидаясь, когда сын поставит в тетради последнюю точку, чтобы нерешительно (в противовес ожидаемому) постучать, прося разрешения проникнуть. Паренек опешил, но, быстро опомнившись, громко пригласил войти:
– Заходи, мам!
Он знал, кто стучится. Отец никогда этого не делал – просто распахивал дверь. Ему, наверное, и в голову не приходило, что на это нужно разрешение.
Дверь приоткрылась, в проеме наполовину показалось лицо матери. И лишь затем она зашла «вся».
Мальчик все также сидел на стуле, лишь повернувшись ко входу боком.
Мать заботливо прикрыла за собой дверь. Та даже не скрипнула. Все так же тихонько, боясь издать лишний звук, будто могла кого-то разбудить, неуклюже ступая по ковру, прошла к кровати и села. Кровать лишь обреченно скрипнула под непривычно большой тяжестью.
Из-за лампы, яркости которой хватало лишь на стол да пару метров пола, мать выглядела бесцветно, блекло, словно застряла в черно-белом фото. Она сидела, опустив глаза на собственные руки, с любопытством наблюдая, как они разглаживают невидимые складки на и так идеально ровном халате.
– Ты… – начала безжизненным голоском «черно-белая» мать. – Ты уроки как… Уже сделал?
Он кивнул. Была видна растерянность мальчугана – всегда суровая и категоричная мать неожиданно говорит с ним так. Спокойно, «на равных» – это нонсенс.
«Оказывается, может быть и так!» – удивленно подумал он.
К тому же он ожидал хорошей взбучки, криков и даже физического наказания, но никак не вопроса об уроках.
– Хорошо, – только и сказала она бесцветно, продолжая наблюдать за движениями своих рук. – А я… Я тут подумала… Хочешь, завтра твой любимый «Наполеон» сделаю? Ты сегодня, считай, ничего целый день не ел. Да и сладкого давно у нас не было. Ты как на торт смотришь?
Мальчик хмурился, не веря в неожиданно свалившуюся щедрость и ожидая спрятанного за пазуху подвоха:
– Было бы неплохо.
– И я так думаю, – сказала она. И замолчала.
Немного помедлив, мальчик все же рискнул и спросил:
– Мам, у тебя все в порядке? – хотя уже сам прекрасно знал ответ.
– Да-да, конечно! С чего это ты вдруг спрашиваешь?
Взглянув из своего «цветного» мира в черно-белый мир матери, парнишка увидел, как та улыбается. Но ее неестественная улыбка преграждала путь слезам, что скатывались по щекам.
– Ты плачешь.
– Неоспоримый факт, – попыталась она отшутиться. – Все в порядке.
– Мам, – позвал он, но женщина не подняла глаз. Сердце екнуло, а в груди заныло. Голос матери был наполнен тихим отчаянием, а кукольная улыбка на зареванном лице выдавала ложь. Маме очень плохо?
Она оторвала взгляд от собственных рук, чтобы заглянуть в глаза сыну. Ее кисти тоже замерли. Все это продолжалось не более нескольких секунд. Затем она снова сосредоточилась на своих руках.
– Все нормально, – еще тише и совсем уж неестественно повторила она. – Все, как всегда. Я вот… Просто спокойной ночи пришла пожелать.
– Мам! – пытаясь хоть что-то понять, окликнул он снова, но его слова не могли преодолеть вязкую границу между различными мирами. Тоска против спокойствия. Тьма против света. Цвета плодородной осени против серой зимы.
О проекте
О подписке