Полдня мы искали, и не могли снять квартиру. Все было сдано отдыхающим. По деревне ходили московские бабушки с внучками, которые аккуратно несли ещё непросохшие этюды акварелью. Стоял конец августа. Одни хозяева посылали нас к другим. Мы устали, и в какие-то дома уже зашли по два раза. Казалось, деревня нас запомнила. Сдавать никто не хотел.
На улице показался маленький деревенский дед. За двадцать метров он начал улыбаться и подмигивать, а потом пошел осторожно и плавно, как будто хотел нас поймать и боялся спугнуть. Он подошел вплотную, наклонился и сияя сказал:
– Израил и Пинечот не любят Советскую власть. А она самая лучшая!
И быстро прошел дальше.
Лёнька длинно и мрачно засмеялся. – Нет, ну это же надо, а?
– Я думал, он хочет квартиру сдать, – сказал я.
Женька, Лёнькин младший брат, художник, подвигал кадыком и глазами. Он очень устал. Рано утром мы выехали из Москвы.
– Ладно, пошли дальше. Надо еще спрашивать, скоро семь часов, – сказал Лёнька.
Мне малодушно захотелось развернуться и уехать. У нас были тяжелые рюкзаки, а Женька тащил еще этюдник и связку подрамников.
– Давай вот тут спросим, – предложил я.
– Наташка! – Закричал Лёнька.
Навстречу, улыбаясь, шла какая-то его московская знакомая.
– Вы отдыхаете тут?
– А вы что делаете?
– Да вот, квартиру ищем.
– Сейчас я вас устрою. Снимите нашу. Мы сегодня уезжаем. Пошли.
– Кукла ты наша, Кукла, – сказала Наташка дворняжке у входа в дом. Та поднялась и завиляла хвостом.
Всех, кто приезжает отдыхать и снимает квартиры в Ферапонтово называют художниками: «У нас прошлым летом жили три художника из Ленинграда, сам – инженер, жена – учительница и дочка в пятом классе».
Хозяйка, старушка лет шестидесяти пяти с легким телом и светлыми глазами, в старой чистой одежде застиранного серого цвета, обрадовалась и повела нас на террасу, которую сдавала. Терраса была построена из симпатичных желтых досок. На окнах с мелкими стеклами висели тонкие занавески. Сквозь них светило розовое вечернее солнце. Пахло небогато и чисто, мытыми досками и сухарями. Рядом было озеро. Наташка с мужем и дочкой уезжала. Они уже собрались.
– А вы на сколько? – Спросила хозяйка.
– На две недельки.
– Ну и хорошо.
– Вот Наташка с мужем, – сказал Лёнька, как только мы наконец присели, – они живут, погрузились в быт, решают все время какие-то проблемы, как будто больше вообще ничего нет.
Я понимал, о чем он говорит. Мы оба закончили технический ВУЗ, и не знали, как жить дальше и как относиться к миру. В последнее время мы стали друг друга раздражать.
– Надо завтра в магазин сходить, – сказал Лёнька. – Тут, представляешь, магазин только летом. Зимой сами хлеб пекут.
Хозяйка пригласила нас для знакомства выпить чаю. Мы достали сыр, баранки и пошли. За деревянным столом без скатерти сидел знакомый маленький дед. Похоже, он делал вид, что нас не узнал. Мы напряглись. Женька молчал. Лёнька еле проронил два слова. Я старался поддерживать беседу. Дед говорил приятным быстрым говорком и рассказывал, сколько в этом году в озере раков. Вдруг на лице у него снова появилась хитрая торжествующая улыбка. Глаза заблестели.
– Гитлер хотел надеть на шею ярмо, – сказал он без всякой связи с предыдущим, улыбаясь, как будто выскочил из-за угла. – А лопнул, как мыльный пузырь!
В остальном он вёл себя как нормальный человек. Вел хозяйство, угощал нас жидкой ухой из окуней, не отказывал в мелких просьбах, но когда находил бес, неожиданно подходил и повторял отточенные газетные формулы:
– Раньше жили бедно, радио не было, электричества не было. А теперь всюду лампочка Ильича! Вопросы есть? Никаких вопросов нет!
Я пытался добраться до истины и спрашивал:
– А у вас до коллективизации было сколько коров?
– Три, – говорил он, – и еще овцы. Но тут же дергался и снова повторял про лампочку Ильича.
– Зачем он тебе нужен? – Кривясь, говорил Лёнька. – Ходит себе такой, и пусть ходит.
Хозяйка была совсем другим человеком. Рано утром, стоя на крыльце и глядя на рассеянный северный свет, который шел со всех сторон, она говорила умиленно: «Солнышко так радуется, так радуется». Втайне она была религиозной, хотя иконы дома не держала. Видно, боялась. Дед часто называл ее отсталой. Общаться с Лёнькой стало трудно, и мне нравилось разговаривать с хозяйкой. Она говорила кратко, но точно, с красивыми северными «баушка», «одевалье», «подушенка». У нас установилось взаимопонимание.
К концу недели пошел дождь. На деревянной террасе стало душно, сыро и тесно. Лёнька лежал с книжкой Томаса Манна на раскладушке. Разговаривать не хотелось. Из разговоров получалось одна и та же ссора. Женька слазил на чердак, попробовал писать этюды через слуховое окно, но скоро вернулся. Я надел сапоги и пошел гулять. Женька собрался со мной.
Когда мы дошли до соседней деревни, дождь перестал, и на небе появились мутные белые пятна.
На дороге лежала стая деревенских собак. Среди них выделялся породистый рыжий колли. Когда мы подошли, он поднялся и побежал за нами. Мы прошли всю деревню и двинулись дальше. Я бросил палку, и пёс её радостно принёс. Он играл, прыгал и весело бегал вокруг. Потом он стал хватать зубами за рукав то меня, то Женьку, как будто хотел идти за руку. Собака всеми способами давала понять, что хочет остаться с нами.
– Интересно, откуда он тут? – Спросил я. – Надо бы с его хозяином поговорить.
– Может в Москву его взять? – Сказал Женька.
– Ты возьмешь?
– Куда?
Мы ушли далеко и возвращались долго. Пёс бежал с нами.
Когда мы вернулись в соседнюю деревню, из дома выскочил человек и закричал. Пёс прижался к земле. Тот схватил его за загривок, поднял и бросил в дом.
– Теперь он его будет бить, – сказал Женька.
Получалось, что я предал собаку.
Дома я рассказал это все хозяйке.
– Здесь художник был из Москвы. Это его собака. Он с одной местной женщиной сошелся и жил у нее год. А потом ее бросил, уехал в Москву и собаку здесь оставил. Теперь собака всех москвичей просит, чтобы ее обратно в Москву забрали. А женщина за местного замуж вышла. Он собаку ко всем ревнует и бьет. Жалко. Ну так уж вышло. Ты же не знал. Понимала она меня с полуслова.
– Ты, Виктор, сформирован семьей, и сам не можешь сделать ни шагу, – нервничая, но стараясь держать поучительный тон гуру, говорил Лёнька. – Со стороны это сразу видно. Ты никуда не можешь отойти от того, что в тебя вложили. Пора задуматься. У тебя уже возраст.
– Ну, а ты-то что? Сам ты что?
– Я по крайней мере о себе кое-что знаю. Я, например, знаю, что так называемой реальности не существует, и мы ее творим сами.
– Ну ладно, это ты прочитал. И дальше что? Дальше что? Что ты можешь сделать?
Пришло время уезжать. Мы собирали рюкзаки. Хозяйка вошла на терраску и молча встала у двери. Руки висели вдоль чистого серого передника.
– Ребята, – сказала она, – я думала вы люди такие хорошие, а вы хотели нас сулемой отравить.
– Какой сулемой?
– Да вот вы на чердак-то все лазали. А у нас там мука в мешке на зиму стоит. Вы ее сулемой и полили. Вас в институтах научили.
– Да что вы!
– Зачем вы, ребята? Мы уже с дедом старые. Скоро сами умрем.
– Женька, ты разбавитель там не проливал?
– Нет, ну что ты.
– Зачем же вы так, ребята?
– Где мука? – Спросил я.
Она вышла и втащила в дверь полмешка муки. Я впервые видел ее так много. На вид было ничего не понятно. Я взял со стола алюминиевую ложку, зачерпнул пол ложки муки и положил в рот. Хозяйка сразу повернулась и вышла.
Вошел дед и сел на стул. Он заговорил своими стандартными фразами, голосом председателя собрания:
– Я считаю ее поведение неправильным.
– Зачем было эту дрянь есть? – Сказал в автобусе Лёнька. – Что ты кому доказал? А если б там что-нибудь было?
Женька прижимал к себе связку этюдов.
Старуха участвовала в молодости в движении толстовцев. Дряхлость не совсем уничтожила жившую в ней волну мягкого веселья и решительности. Ее голова оставалась девичьей и круглой, несмотря на неопрятную мятую седину. Тело прятала несуразная мышиная кофта. Голубые глаза сохранили цвет и блестели. Еще до революции она уехала с секретарем Толстого Чертковым в Англию, где он рассчитывал создать всемирный центр их движения. Там она вышла замуж за эмигранта социал-демократа, учившегося в Кембридже. После революции он работал в советском торгпредстве, а потом в посольстве, отвечая за связи с английской интеллигенцией. В его огромной библиотеке были книги на четырех языках. В тридцатые годы он переводил на английский язык стенограммы показательных процессов над Зиновьевым и Бухариным. Перед войной ему приказали вернуться в Россию.
Она плотно закрыла дверь в комнату.
– Соседям о наших делах знать не нужно. Здесь в квартире есть некая Наташа, которая хочет знать больше, чем ей полагается, и пытается мне указывать. А я всегда любила делать то, что сама захочу. Я уже вижу, что вы мне подходите. Мне важно, чтобы они попали в хорошие руки.
Ее крепкий молодой голос барышни не из робкого десятка странно звучал в затхлой квадратной комнате коммуналки, где в воздухе плавала пыль, а под покрывало на кровати были засунуты поношенные старые тряпки.
– Я не стану с вами торговаться. Вы же студенты. Я не хочу никаких других покупателей. Цена будет, какой вы скажете.
Мы пришли втроем, чтобы купить книги. Один терял голову от книг, от имен и названий, напечатанных на переплетах. Сотни запомненных им при разных обстоятельствах книг давали ему чувство причастности к чему-то более существенному и заманчивому, чем обычная жизнь, с которой у него был до поры до времени заключен неустойчивый компромисс. Второй, требовательный, порывистый, резкий и глубокий, искал и не находил в тоскливых семидесятых, чему отдать свои силы. Он был готов увлечься любым делом, которым занялись его друзья, или просто какие-то неожиданно встреченные люди. Третий был талантливым самоучкой. Не поступая ни в какие учебные заведения после школы, он стал хорошим программистом, умел реставрировать старинные рукописи и тонко играл джаз на фортепиано. Он рано женился, завел двоих детей, и вынужден был всеми возможными способами зарабатывать деньги. Единственный из нас, он имел опыт в спекуляции.
– Я решила их отдать. Все равно они мне больше не нужны. Скоро мне вообще ничего не понадобится. Только копят здесь пыль, так что нечем дышать. Заберите их, и все.
Ее пальцы плохо разгибались и уходили в рукава. Тело как будто исчезало под вытертой кофтой и халатом. Лоб оставался гладким, молодым и крутым.
Книги, привезенные из Англии, заполняли комнату до потолка. На глаз их было тысячи три. Втроем можно было сегодня же связать их в пачки, погрузить в машину, расплатиться и попрощаться с ней навсегда. Навсегда в том смысле, в котором что-то исчезает.
Один из нас почувствовал, как действует на него ее волна, резкое сочетание молодости и дряхлости, веселья и близкой смерти, значительности и чуждости миру, который был вокруг. Он искал способ сделать так, чтобы сегодняшний день не стал последним днем, когда он ее видит.
– Нужно просмотреть книги и составить список, – сказал он.
Такая работа требовала времени.
– Прекрасно, – сказала она.
Это означало, что они будут встречаться еще три дня.
Мы снимали с полок и переписывали книги, среди которых они с мужем прожили, спрятавшись, двадцать лет, делая все, чтобы о них забыли. Им это удалось. Муж избежал репрессий и умер пятнадцать лет назад. Это была коллекция английской литературы девятнадцатого и начала двадцатого века. Здесь были романы забытого Бульвер-Литтона и книги поэтов озерной школы, полные собрания сочинений Байрона, Шелли и Китса в однотомных изданиях, «Старый моряк» Кольриджа, Диккенс, Вальтер Скотт, Теккерей, эссе Маколея, роман, написанный в молодости Дизраэли, и детектив, сочиненный для развлечения Черчиллем. Мы покупали книги авторов, владевших умами девятнадцатого века, книги Карлейля, эстета-социалиста Рескина, теоретика модерна Уильяма Морриса, книги феминисток, фабианцев, прерафаэлитов, Спенсера, опасные книжки Оскара Уайльда и трехтомный «Закат и упадок Римской империи» Гиббона в роскошных переплетах в стиле «арт нуво». Мы заносили в список и связывали в пачки полный соблазнительных идеалов и призраков прошлый век. Это был век,когда книги казались чем-то невероятно важным, а писатели – главными и лучшими людьми. В это век стало обязательным держать много книг в доме, а молодые люди начали стремиться к карьере писателя. Этот век был обманут своими писателями – романтиками, суфражистками, социалистами и эстетами. На французском и немецком языках мы нашли здесь классиков, на русском – только стенограммы процессов над врагами народа, которые были тут и на английском в переводах ее мужа.
Он снимал с полки книгу и вслух читал имя автора и заглавие. Она, сидя на кровати, покрытой мятым покрывалом, рассказывала о ней, как о последней литературной новинке. Она говорила о том, как была принята книга, кто имел успех, а кто – нет, кто исписался, кто стал наркоманом и кто была чья любовница. Как свежую новость она рассказывала, как Жорж Санд пригласила к себе Шопена, и изменила ему сего же врачом. Но – «Жорж Санд была писательница, и ей нужны были новые впечатления.» Она помнила адреса книжных магазинов, имена хозяек салонов и залы для публичных лекций. Она анализировала связи между философскими школами и литературными направлениями. Ее голубые глаза блестели. Он слушал,а потом доставал с полки новую книгу. О каждой следующей книге она говорила все больше и больше. Его друзья отошли на второй план, лишь изредка подавая реплики и радуясь приобретенному призрачному богатству.
К концу третьего дня мы увязали в пачки все книги. По списку их было три тысячи. Мы заплатили ей три тысячи рублей, что было для нас тогда немалыми деньгами, и погрузили книги в крытый грузовик. Она проводила нас до входной двери и каждому пожала руку, улыбаясь.
Он подал руку последним. Они были из разного времени. Слой времени разделял их, и три дня, проведенные вместе, были даже больше того, что они могли получить. И он, и она это знали, но чувствовали, что это уже не в их власти, и должно случиться что-то еще.
Мы отвезли книги в дом к нашему другу на Молчановку, и там сначала разделили их на более и менее интересные. И те, и другие мы поделили между собой по жребию. Каждый взял свою часть, и библиотека перестала существовать.
Прошло два дня, и нам позвонила ее дальняя родственница. Хозяйка книг требовала, чтобы мы немедленно пришли и угрожала вызвать милицию.
Нам открыла женщина лет пятидесяти, наверное, та самая Наташа, и молча провела по коридору.
– А, это вы.
Она сидела, положив руки на стол. Гладкий лоб побелел.
О проекте
О подписке