На нем едва умещалась портативная пишущая машинка.
Слева могла еще притулиться пачка бумаги и справа – ручка. Те графья, что писали на его столешнице письма, не имели наших проблем. Бюро нам с женой досталось при обмене квартиры. Бог знает, когда и как пронесли его через дверь. Вероятно, тогда еще просто не существовало стандартов на дверные коробки.
Когда жена выменяла эту квартиру, бюро вполне походило на пульт органа в какой-нибудь кафедральной кирхе после взятия оной русским штрафным батальоном в самый канун Победы. Нам удалось убедить хозяев не выносить его по кускам на помойку. Те очень переживали, что этот тяжелый труд они бессовестно возлагают на плечи молодоженов с ребенком. Растрогавшись, они подарили нам и кота.
Я сразу остался в квартире за няню, поскольку жена не могла расстаться с работой. Дочка прекрасно спала на кухне под стук молотка, ширк пилы и шарк рубанка. (Теперь я не сомневаюсь, откуда у нее музыкальный слух.)
Потом мы с женой разошлись. Нет, никакой кошки между нами не пробегало, мы и ссорились в году раз двенадцать – в полном соответствии с ее лунными циклами. Более того, мы, собственно, и не расходились. Просто она понеслась прописываться в квартиру ее пожилых прихварывающих родителей. Была и другая причина: ее институт, типичный «почтовый ящик», переместили из Москвы за город, а район новостройки был тем и хорош, что электричка обтирала платформу прямо под балконом ее родителей. Они уехали с дочкой обе, оставив вместо себя кота.
На первых порах, приезжая в центр, она у меня ночевала, да и сам я наведывался к ним в гости – чувствуя не столько супружеский, сколько отцовский долг.
Через несколько лет раздельный наш быт добил наш брак окончательно. Формально это случилось тогда, как в ванной вылетел кран и я в бешеном темпе убирал воду её мягким банным халатом, что она сочла величайшим кощунством на свете, хотя халат впитывал по ведру зараз… С тех пор считалось, «моя» квартира остается за мной только до того времени, пока дочь не выйдет замуж, а вопрос алиментов плавно сменился вопросом платы за снимаемую жилплощадь.
Жена ничего не понимала в стихах. «Стихи» и «работа» в ее сознании близко не могли стоять рядом. Душой она жила в своем институте, о котором много не говорила, но мне хватало того, что она работала по специальности – фармакологом.
Я тоже, боюсь, не очень что понимал в стихах. Но я их хотя бы писал. И даже получал гонорары, которые, впрочем, не считались за деньги и торжественно пропивались. Иными словами, денег не было никогда, и поэтому я трудился в школе, преподавая немецкий по восемь часов в неделю. Так что по запасам свободного времени мог считаться практически вольным художником, а по заработкам почти безработным – если бы не замены вечно болеющих англичанок. Впрочем, английский я все-таки знал получше – как-никак одолел англофак Вологодского пединститута. Бывало, с похмелья в голове путались эти два языка, но я вполне владел языком учительских жестов, а поэтому, когда на уроке немецкого начинал говорить на английском, ученики все равно послушно вставали, садились и открывали учебники. Правда, потом на доске появлялось ехидное «Привет землянам с Бодуна!». И количество этих надписей в точности совпадало с числом задушевных наших бесед с директрисой в ее кабинете.
С поэтических гонораров и учительских денег жить еще было можно, но поить и кормить поэтическую тусовку – нельзя. Для этого приходилось все время переводить книги. Да и Санька постоянно требовал в долг: он строил дом в деревне – якобы на те деньги, которые получал от продажи картин. Но картины его покупались плохо, и, ко всем прочим напастям, он любил поэтессу.
Мы познакомились с Санькой бог весть когда, еще в Плесецке, на вокзале. Оба поздние осенние дембеля, но с разных космодромных площадок. Я ждал поезд на Ленинград, он – на Москву.
«Сигаретки, брат?»
Я достал пачку, в ней оставалось две сигареты. Одну взял он, я взял последнюю и, щелкая зажигалкой, не заметил, что он меня уже упредил, и перед кончиком моей сигареты пляшет пламя его зажигалки. Так мы и закурили – на брудершафт.
По характеру мы были противоположны во всем, по жизненным целям – встречные. Он, коренной москвич, всей душой и по зову предков рвался в деревню, я продолжал свой прерванный армией путь в одну из столиц. В уме держал Ленинград, но поехали мы в Москву.
Это сейчас Санька с виду чистый поп, на худой конец – поп-расстрига (таких типажей преизрядно в художнической среде), но ведь я-то видел его и без бороды и знаю, что под ней прячется нежный розовый подбородок, разделенный пополам, как попка младенца.
Когда у нас появился ребенок, Саньке тоже загорелось жениться. Но так уж не повезло, что он решил взять в жены одну поэтессу, по слухам якобы лесбиянку (впрочем, сейчас я думаю, она была простая «динамо»), по виду тоже – Сафо натуральную. И вот эта парочка много лет на моих глазах крутила такую целомудренную любовь, что не было никаких сил! Я оставлял их в квартире вдвоем, заявляя, что иду провожать гостей до метро и, возможно, поеду к ним в гости сам. Но и утром заставал их за тем же – за пустыми умными разговорами.
Раз я набросился на него: «Ну и святоша ты, Сань-Себастьянь! Чтоб взять ее в дом женой, для начала ты должен ее просто взять! Нарисуй ее голой. Не пойдет к тебе в мастерскую – нарисуй здесь. На неделю я исчезаю. Кормите кота!»
Это было невероятно: она отпозировала ему часов сто. Увидев ее на картине в той изогнутой позе «а-ля платонический секс» на моей софе-сексодроме, я готов был схватиться за нож, располосовать холст, а потом заколоть Саньку. Ему не стоило жить! Через полгода мне позвонила знакомая, тоже поэтесса, и выдала секретную информацию, дескать, Сафо связалась с американцем и собирается от него рожать: «Ничего лучшего эта бездарь все равно родить уж не сможет!»
Мне оставалось собрать все деньги, сходить в магазин за водкой, потом затовариться колбасой и ждать. Санька, в общем-то, не мешал. Он был великий человек хотя бы уже потому, что если ему создаешь условия – может пить один. Он практически молча пил и практически молча спал. Кот часами сидел у него на груди, карауля, как мышь в норе, свой кусок колбасы, выпадающий из его бороды. Так они провели на кухне полмесяца. Я сидел за бюро и стучал на машинке, переводя очередную книгу. И уже заканчивал, когда Санька начал выходить из запоя.
– Продалась, – была его первая трезвая мысль. – Так я тоже ее продам!
И он продал картину. Потащил на Арбат и так удивительно ее продал, что с выручки вывел дом под стропила, достроил баню и начал усиленно сватать мне соседский «жигуль», говоря, что теперь будет ждать меня каждые выходные у себя «на этюдах».
Вот тогда я возьми и грохни весь гонорар на покупку машины.
– Да не волнуйтесь вы, Константин Сергеевич. Бюро, конечно, вещь ценная, но за квартирой мы приглядим. И цветы будем поливать, и Писателя мы, конечно, будем кормить, когда он придет… Извините, не уследили.
– Ничего. Он, наверно, шляется в зоопарке. А насчет цветов вы переборщили. У меня один кактус. Кстати, кота зовут не Писатель, а Граф. Писатель – его призвание.
– Да, – удивился Клавдий. – А из текста следует…
Господи, если бы только все следовало из текста!
Я прикурил сигарету с фильтра, обжег химией гортань и долго отплевывался. Но все равно в горле еще стоял этот едкий привкус – как тогда, когда в детстве курили тростниковые веники. Их впервые тогда завезли в сельпо, и они хорошо ломались на «сигаретки». Вообще, мы в детстве чего только не курили: мох, ольховые листья, чайную заварку…
– Вы о чем-то задумались? – сказал Клавдий и развернул компьютер. – «…И пшикал вслед…»
…чу! – каблучки за дверью.
Она входила, словно бы решив
дышать не глубже, чем на слово «Жив?»
— сама снимала плащ; его пошив
скрывал ей крылья, я смеялся: «Перья».
Я знал почти что каждое перо
бородки, завитки; их серебро
разглядывал на свет. Оно старо,
но тем нельзя, ей-богу, не упиться.
(Был душ началом всех её начал.
Когда я – чтоб ни губок, ни мочал! —
тёр спинку ей порой, то замечал,
что крылья – водоплавающей птицы).
Клавдий Борисович запрокинул голову и посмотрел на меня из-под нижнего обреза очков. В темных пещерах его ноздрей поблескивал золотом волосок. Низкое предзимнее солнце, пройдя сквозь жалюзи, нарезало пространство комнаты сочными розовыми пластами. Сиреневый воздух искрился желтыми пылинками и недвижно висел загадочным струящимся малахитом. Рисунок дыма затейливо, прихотливо менялся. Впрочем, пропиленный сборкой теней, всякий его фрагмент звучал независимо от других. Никаким камнерезам ни для какой Грановитой палаты не подобрать уже было единственно гармоничного перехода для всей картины. Стыки, стыки, стыки и еще раз стыки.
Молчание затягивалось. Искусанная изнанка нижней губы распухла и кровоточила. Я попробовал опять закурить, но измазал фильтр кровью.
– Ну так что, Константин Сергеевич, будем говорить?
В ту ночь она ушла, как только открылось метро.
Я машинально поднял из пепельницы ее окурок. Всего на две или три затяжки. Понюхал – с ментолом. Обгоревший кончик был тверд, но само сигаретное тело мягкое и скрипучее. Отпечаток помады цвета – как там они говорят? – гнилой вишни. Губы мои сами собой разомкнулись. «Фетишист», – только успел подумать, как перед носом вспыхнула зажигалка, и я медленно пропустил через легкие весь тот дым, что она оставила мне. Фильтр я долго не знал куда деть. Выбросить вместе с другими окурками в мусорное ведро не поднималась рука.
Кактус попался на глаза невзначай. Единственный цветок, оставшийся от жены. Да и то потому, что не цветок вовсе. Палец мой едва не сломался, покуда в твердой земле не просверлилось достаточное отверстие. Я сунул туда окурок и присыпал землей.
В зоопарке было темно, лишь фонари выхватывали кое-какие вольеры. Где-то там гулял сейчас Граф.
От окна несло холодом. По кривому обводу улицы, огибающему дом, проскакивали невидимые автомобили. Простонал первый троллейбус.
Я не мог ее провожать. Она пришла только с этим условием – не удерживать, не провожать и никогда ни о чем не спрашивать.
Задернув шторы, я пошел на кухню и стал мыть чашки. Ту, в помаде, тоже. Холодильник трясся и рокотал, стоящий на нем телевизор преподносил скрипучего Бурбулиса. Я знал, что мне не уснуть, а поэтому не насиловал свою природу. А в полдевятого уже стоял перед классом и, начав с «Guten morgen», предложил всем «Sit down».
Однако назавтра случилось чудо: кактус выбросил длинную мохнатую стрелу, увенчанную на самом конце огромным пурпурным цветком. В нежно-молочной его утробе нудистски нежился белый пестик с раздвоенной головкой – посреди хоровода тычинок, стройных и загорелых, во французистых шляпках чуть набекрень.
Вернувшийся из ночного дозора Граф – он меня и разбудил – присаживался пред цветком на задние лапы, а когтями передних легонько хватал бутон. Натешившись, снова вытягивал нос и чихал.
Короткошерстный, с маленькой головкой, Граф всегда смотрелся аристократом. Если поднять его за передние лапы – а их кончики белые, как в перчатках, – можно было увидеть и белый воротничок, и такую же «накрахмаленную» манишку на выпуклом животе, и даже две белые стрелки отстреливали в бока. Кот походил на Георга Отса в роли мистера Икс.
О проекте
О подписке