Клавдий наконец догадался собрать и убрать в пакет все ее фотографии. Все ее фотографии – мертвой и почти голой, на какой-то лесной поляне, у самой кромки тающего весеннего снега.
– Я сейчас попрошу принести еще по стаканчику чая. Или, может, присовокупим бутерброд?
Значит, она у них. Где-нибудь в морозильной камере. И этот Y-образный шов от паха до ключиц, наскоро стянутый грубой ниткой…
– Вообще-то я бы поел, – неуверенно проговорил я, продолжая следить за черным пакетом. – Чтобы первое, второе и третье. Горчица и лук.
Этому я с детства научен: если не знаешь, что делать, делай то, что хотелось бы делать меньше всего.
Клавдий снял трубку:
– Таня, мы будем обедать.
То ли горничная, то ли секретарша, молодая-немолодая женщина в белом переднике вкатила сервировочный столик с судками, и вот уже Клавдий пригласил меня пересесть к другому столу, обеденному.
Суп был щи.
– Как вы меня нашли? – спросил я, проворачивая в щах ложку.
– Как нашли? К сожалению, в нашей конторе редко читают литературу. Так что случайно. Совершенно случайно.
– А что у вас за контора? КГБ?
– КГБ, как вы знаете, уже нет.
– ФСК? Теперь то есть ФСБ?
– А милиция вас устроит?
– А вас?
– Меня устроит и милиция. Ну хорошо. Вы некоторым образом человек уже посвященный. – Клавдий, не доев котлету, принялся за кисель. – В каждом обществе, Константин, в каждом государстве есть служба, как бы это сказать, хранения молчания. Глубокого молчания. Если хотите, так и называйте – Эс-Ха-Гэ-Эм. Служба хранения глубокого молчания. Есть вещи, обнародование которых может вызвать некоторые нестроения в обществе, спровоцировать нездоровое любопытство, ажиотаж, смуту, шум, хай, ор… Ну, в общем, наша контора…
– Контр-ора.
– Как вам будет угодно. Я бы сказал, мы своего рода кунсткамера. А сам я хранитель музея. И храним, как вы поняли, молчание. Молчание как таковое. По определению. Молчание собственно. Так что молчать я умею. Это относится и к деятельности нашей контроры, как вы изволили выразиться. Возможно, вы скажете, что молчать – это не профессия. Не знаю. Но, возможно, призвание. Вспомните о молчальниках, исихастах. О Тютчеве. «Мысль изреченная…» Есть, наконец, и теория дополнительности, где ясность высказывания дополнительна его истинности. Противоположности суть дополнительны. Вам, как поэту, может быть, ближе Тютчев, но мне – Нильс Бор. Чем яснее мы выражаем мысль, тем дальше она от истины. И наоборот. Чем ближе к истине находятся наши высказывания, тем меньше мы их понимаем. Отсюда вывод: всякая истина лежит в невысказывании. Это не равно молчанию, нет. Применительно к вам, поэтам, я бы сказал, что истинный поэт тот, кто не пишет стихов. Но поэт.
– Значит, я не истинный?
– Но вы же не промолчали. Не вытерпели, не выдержали, не устояли перед соблазном об этом всем написать. Хотя бы и так, под прикрытием флера воображения, вуали поэтической выдумки… – Он отнял от губ кисель и жестко взглянул на меня в упор. – Бреда?..
У меня было чувство, что он добавит «сивой кобылы». И вообще, за ним, кажется, это водилось: все время что-то не договаривать, но так ясно и четко, что ты не веришь ушам, которые, впрочем, действительно ничего не слышали. Нет уж, бредом сивой кобылы свои стихи я бы не назвал: не настолько самокритичен.
– Вам видней.
– К сожалению, у нас ограниченный штат, где каждый ведет сразу несколько тем. К счастью, я вышел на вас почти сразу. Редкий случай на моей памяти. Да-да, не прошло и полгода. Альманах, как видите, оказался кстати. В принципе, я мог бы до пенсии разрабатывать эту тему, а потом передать преемнику… А что мы так плохо едим-то, а? Учтите, теперь до ужина.
– До ужина? Вы хотите сказать…
– Я хочу сказать, не напечатай так скоро вы это ваше признание… Да-да. Именно ваше признание. Признание без названия. Название без признания. Три точки… Три точки, три точки… – нараспев протянул он и двумя пальцами выудил из вазы салфетку.
Мне послышался даже скрип – с такой силой тер он свои губы этой дешевой рыхлой бумажкой.
– Три звездочки, – поправил я.
– Прошу прощения?
– Три звездочки, а не точки. Полиграфические.
– Вы правы, Константин. Конечно, это три звездочки. Поэтому и считаю, что ваше стихотворение без названия. Что еще они могут обозначать?
Он попросил меня пересесть на стул перед его канцелярским столом, занял свое место и сам. Предложил курить.
За окном смеркалось. В тот момент, когда Клавдий включил верхний свет, жалюзи бесшумно закрылись. Сколько же здесь телекамер? Мне вдруг показалось, что они всюду и пронзают все помещение, словно душ Шарко. Но сколько бы их тут ни было, к ним можно смело прибавить еще целых две. Глаза Клавдия. Они тоже не выражали эмоций.
– Вы что-то хотели сказать? – ровным голосом произнес Клавдий.
– Я? Да нет. Может быть, звездочки обозначают классность вашей гостиницы?
– Да уж, – Клавдий хитро изогнул губы вверх, – выше, посетую вам, не тянет. Зато вот коньяк… – он перегнулся назад и, открыв бар, достал одну из бутылок, – пять звездочек. «Белый аист». Помнится, я в студенчестве был большим любителем этого коньяка. Хотя вы не помните… у молдавских коньяков всегда был какой-то слегка мыльный привкус.
«В студенчестве», черт возьми! Когда я в своем студенчестве стирал в общежитии единственную пару носков, особенно туалетным мылом, всегда почему-то пахло грибами. Но я ему этого не сказал.
Он явно играл со мной, этот лысоватенький, брюшковатенький тип с устремленным на рытье носом. Хранитель музея хренов! Музея хренов… СХГМ. Контр-ора.
– А ваше звание, случайно, не старший прапорщик? Тогда бы совпало.
– Что?
– Три звездочки.
Он среагировал мигом. Глаза на секунду очеловечились, но скобка рта свисала остриями вниз.
– Гм-гм. Так мы далеко не продвинемся. А уже много времени. Я лично скоро должен буду уйти. Моя методка, я уже говорил вам, состоит в поэтапности, в-в-в… фрагментировании нашего с вами подхода к искомой истине. К истине, должен подчеркнуть. К истине. Никакая правда меня не устроит. А уж тем более – литературная. Чтобы взять на хранение вашу истину или, скажем прямо и откровенно, чтобы замолчать эту истину, мы должны быть по меньшей мере уверены, что она истина, и никак не менее.
Он разлил коньяк, закурил.
– Я намерен прочитать ваше стихотворение вместе с вами. Я буду читать отдельный кусок, вы – комментировать, а вместе мы – обсуждать, осмысливать, если хотите, обмусоливать. Представим, что мы в садах Академии и гуляем по аллеям ее вместе с Платоном. Или в Ликее с Аристотелем. Перипатетики, так сказать. Герменевтики. У вас еще есть синонимы? У меня нет. Нет, есть – буквоеды. Мы будем поедать букву за буквой, слово за словом, фразу за фразой. И отдельно, и вместе взятые. Так что эти три звездочки вместо названия – они как часть поэмы, они тоже наша еда.
Не надо двух пальцев в рот, чтобы отправить всю эту его еду, вместе с Платоном и Аристотелем, куда надо. Какой все-таки отвратный мужик! Но я решил не молчать:
– Эти три звездочки не вместо названия. Они и есть название. Три звезды – это пояс Ориона. Пояс Ориона в созвездии Ориона. Я даже просил редактора, чтобы тот разметил их уступом вверх.
– И?
– Он сказал, это заумь.
– Любопытненько. Ну вот видите, какие мы молодцы! Еще, считай, не подошли к тексту, а уже кое-что прояснилось. Погодите минуточку.
Он застучал двумя пальцами по клавиатуре, роняя на нее пепел с дымящейся сигареты и чертыхаясь, когда попадал не в ту букву. Допечатав до конца, он прочитал, вновь чертыхнулся и исправил ошибку. Потом вскинул то, что Бог повелел Адаму именовать подбородком, и, сощурившись, взглянул на меня из-под век:
– Откройте журнал. «Константин Смирнов» набрано другой гарнитурой. А это чья вина? Художника?
– Нет. Это псевдоним.
Ногтем большого пальца он поправил на переносице очки и прокатился им по трамплину носа.
Мы помолчали. Наконец он достал из стола еще одну канцелярскую папку и развязал тесемки:
– Ваше свидетельство о рождении?
Действительно, мое свидетельство о рождении, едва не разваливающееся по сгибу.
– Ваш паспорт?
Мой паспорт.
– Где же тут псевдоним?
– Мой прадед был греком из города Смирны. Смирнов и есть псевдоним. Просто мой псевдоним совпадает с моей фамилией.
Он сильно дунул в клавиатуру компьютера, выдувая из букв сигаретный пепел, и снова что-то набрал. Я вытянул шею. Начало выглядело теперь так:
Константин СМИРНОВ
Она являлась…
Он пытал меня до самого позднего вечера. Потом закрыл компьютер, но оставил его на столе. В стол убрал только папки и – демонстративно – кинул туда же сам альманах, экземпляр которого предлагал мне взять и считать авторским. Всем видом он показывал, что уходит. Поднялся, причесал волосы, сунул в карман сигареты и зажигалку, вытряхнул в пластиковую урну пепельницу. Остановился надо мной, посмотрел сверху вниз и снова ногтем большого пальца поправил очки.
– До завтра, Константин. Завтра вы скажете, что мы земляки, потому что у нас у обоих римские имена.
Комната, куда он предложил мне вернуться, была тут же – за железной дверью. В ней стоял телевизор, имелся видеомагнитофон, стопкой лежали кассеты и книги. Все исключительно под мой вкус. В какой-то момент мне даже показалось, что это мои личные кассеты и книги. Но нет. Тютчев был другого года издания, а «Бледный огонь» Набокова – вообще на языке оригинала.
Здесь я уже провел те четыре часа с утра, когда меня сюда затолкнули. То были тяжелые четыре часа. Вот и сейчас, едва дверь за «римлянином» закрылась, я снова начал впадать в то сумеречное состояние, когда еще не сошел с ума, но уже позывает сойти.
Оставшись один, я включил телевизор и сел на кровать. Потом выключил телевизор. Есть вещи, которые, как я понял, переношу плохо. Это когда на тебя долго смотрят, но ничего при этом не говорят. В комнате было несколько видеокамер, их присутствие переносилось хуже всего. Камеры даже не пытались как следует скрыть, в этом, вероятно, был смысл, но не для меня. Чувство, что за тобой постоянно следят, преследовало меня и в ванной. Там и достигло пика.
Весь день я словно спускался на тяжелом грузовике с крутого горного перевала, и вдруг педаль тормоза провалилась. Я сдернул со стены шланг, открыл оба крана на полную мощность и, как был, в одежде, стал поливать водой и стены, и потолок, крича, пытаясь залить, ослепить невидимую видеокамеру. Очень скоро вымок, охрип, продрог, поскольку напор холодной воды был сильней, чем горячей, выскочил вон, сбросил на пол одежду, залез голый под одеяло, согрелся, а потом, вероятно, заснул.
Проснулся я оттого, что чей-то противный голос словно рашпилем тер по мозгам: телевизор продолжал работать. Он был старый, еще советский, и не умел выключаться сам. В душевой гудела вода. Вся одежда моя валялась вразброс по полу: мокрые брюки, рубашка, майка, носки, свитер и – тьфу! – трусы. Кровать почему-то стояла наискосок, чуть ли не посредине комнаты, и мешала открывающимся дверям.
В них втискивалась какая-то женщина. Я не сразу сообразил, что это, должно быть, та вчерашняя, молодая-немолодая… как ее там… и невольно скосился на телевизор: не мексиканский ли все еще сериал?
– Вам что-нибудь надо до завтрака? – спросила она.
Следовало еще подумать, что тебе нужнее всего, когда ты лежишь на скрученной жгутами постели и видишь перед собой незнакомую женщину в белом переднике.
– Я привезла вам кофе и булочки. Вы не привстанете?
Ее голова исчезла, а я, упираясь в постельный сверток ногой, выволок из его нутра покрывало и, кое-как прикрывшись, ступил на холодный пол. Первым делом запнул трусы под кровать, вторым – подвинул кровать на место, но тут уронил покрывало и оглянулся на дверь в тот самый момент, когда ее голова появилась снова. «Ой» прозвучало как целая фраза: «Ну вот, так и знала, что загляну и увижу то, на что непременно полагается сказать „ой“».
Я сел на кровать и закутался.
Женщина вкатила сервировочный столик, закрыла дверь. Поставила на тумбочку блюдце, на него чашку, налила кофе. Ловко взрезала ножом булочку, будто вскрыла ракушку, и намазала обе ее половинки маслом.
– Кушайте на здоровье. Я сейчас.
Она вернулась с комплектом для ванны и сказала, что отвернется, дабы я мог накинуть халат.
– Вы, кажется, это… Таня? – Мне вспомнилось, как ее зовут.
– А вы – это Костя?
«Познакомились», – подумал я. Если здесь и в самом деле какое-то учреждение, то персонал тут, похоже, проходит особую подготовку на непосредственность. По сравнению с ней я чувствовал себя человеком в футляре. Мне даже стало немного стыдно, что здесь всего одна чашка и я не могу предложить ей кофе. Предложил сигарету. Она закурила, выпуская из себя синий, женский, не дошедший до легких дым.
– Не беспокойтесь, я найду вам что-нибудь из одежды или, если хотите, постираю вашу. – Она кивнула на мои мокрые тряпки.
Лицо принапудренное, глаза и губы подкрашенные, но кожа на шее и в вырезе платья очень тугая и ровная. Ей было около тридцати пяти. Что делало ее привлекательной, так это глаза: верхнее веко изогнуто луком, нижнее натянуто, как тетива. Когда-то она умела пускать хорошие стрелы. Через пару затяжек потыкала сигаретой в пепельницу и принялась за уборку.
Когда верхний свет погас и жалюзи развернулись, за окном появились верхушки сосен с грачиными гнездами, в них горками лежал снег. Из-за деревьев торчала труба котельной – красная еще оттого, что облита утренним солнцем. На снегу угадывалась тропинка примерно в том направлении. Я прижался щекой к стеклу. Слева от здания падала длинная тень. Вероятно, большое здание. Какой-нибудь закрытый институт…
– Вы не подвинетесь?
Она протерла стекла и подоконник, потом пропылесосила даже шторы.
От нечего делать я поднял трубку телефона. Там словно ждали – ни щелчка, ни гудка, сразу голос:
– Мы слушаем вас, Константин Сергеевич.
Вздрогнув, я посмотрел на трубку, потом на Таню.
– Это моя дочь. В школу ей во вторую смену, а с утра она подрабатывает. Начальство не против.
– У вас что, семейный подряд?
– Н-ну, конечно! Нет.
– А то я даже подумал, что Клавдий… ваш муж.
Она хохотнула:
– Н-ну, вы скажете!
– Знаете, а он говорил, что тут у вас что-то вроде секретной службы. СХГМ.
– Как?
– Эс-Ха-Гэ-Эм. Служба хранения… глубокомысленного молчания.
– Н-ну, конечно! Клавдий Борисович, он всегда всего напридумывает. Нет, он брат моего мужа. – Взгляд ее проскользнул сквозь окно и уперся в трубу котельной. – Клавдий Борисович замечательный человек, и специалист он прекрасный, его все у нас любят.
– А все-таки? Если честно, я где?
Она улыбнулась и пустила глазом стрелу.
– Н-ну, я не знаю, чего вы там натворили…
– Ничего я не натворил. У меня и грехов-то пара гаишных штрафов да этот ваш милицейский арест…
– Н-ну, видите!
– …с формулировкой «за подстрекательство к незаконной коммерческой деятельности путем посягательства на подрыв конституционного строя». Посягательства на подрыв.
– Вы о чем?
– Рассказать? Мои ученики сидели в переходе метро, поставив на пол коробку, а в руках держали плакат: «Сбор средств в поддержку антинародной политики Ельцина и его преступного режима». Выходит, что взяли за красную пропаганду.
Она рассмеялась:
– Вы придумали!
– Придумать-то придумал, да хватило ума им сказать. А им хватило ума на этом подзаработать.
– Нет, правда? – удивилась она.
– Правда, – раздалось сзади. В дверях появился Клавдий Борисович. – И се орел летяша на перии своем, – медленно проговорил он, оглядывая меня с ног до головы.
Таня засновала туда-сюда и наконец принесла одежду: черные трусы, белую майку, новенький шерстяной спортивный костюм прямо в целлофане, шлепанцы и шерстяные носки грубой домашней вязки. Переодевшись, я почувствовал себя человеком обжившимся, а поэтому уже прямо прошлепал к столу и сел на вчерашнее место.
Судя по пепельнице с окурками, Клавдий давно уже сидел за столом.
– Долго спим, Константин. А я тут тоже поговорил с вашей музой.
Монитор компьютера отблескивал, но все равно на плоском его экране я мог разобрать все то же: свою фамилию, три звездочки и «Она являлась».
– Из Пушкина, – сказал Клавдий. – Являться муза стала мне. Вы любите Пушкина?
– Нет.
– Нет?
– Нет.
– Что-то диковенькое. Ну ладно, приступим?
Приступили. Он слушал, ничего не записывая, руки больше были заняты сигаретой, но иногда мышью. За ночь его «лэп-топ» обзавелся не только внешней мышью, но и сетевым портом, черный кабель бежал под стол.
– Ну так все-таки как же она являлась? – повторил он уже устало, несмотря на начало дня.
– Обыкновенно. Как люди.
– А люди – как?
– Что – как?
– Приходили.
Как? Как, действительно, ко мне приходили люди? Обыкновенно.
– Клавдий Борисович, вы полагаете, она влетала в окно? Нет, вы толком скажите, чего вы хотите? Да бросьте! Она была человек.
– И это, мы полагаем, факт
В конце его высказывания по всем законам грамматики полагалось поставить точку, либо восклицательный, либо вопросительный знак. Однако жутким, инфернальным образом в конце его высказывания не стояло ничего.
– Факт. – Сам я предпочел утверждение и заглянул в экран.
Противоречий не оказалось и там:
Она являлась. Факт…
Клавдий Борисович кликнул мышью:
……………………………. Её приход
предвидел наперёд Писатель, кот,
подобранный когда-то обормот,
хитрец, мудрец и тот ещё приятель.
Мурлыкая, входил он в кабинет,
мяукая, будил меня чуть свет,
был, в целом, благороден, спору нет,
но имя он оправдывал – Писатель.
Её приход мой гнусный квартирант
предвосхищал походом под сервант,
и только я хватал дезодорант
и пшикал вслед…
– На этом фрагменте я бы не останавливался, – поморщил нос Клавдий Борисович. – Вот только при осмотре квартиры, однокомнатной вашей, должен заметить, квартиры, «кабинета» мы не нашли. Я не думаю, чтобы ваш этот кот мог писать в бюро. Было бы очень жаль. Ведь такой раритет в наши дни стоит очень серьезных денег…
О проекте
О подписке