Текла в Древлянской земле речушка Песчанка, несла свои воды в Уж, словно нитка бусинки, низала сельца и селища. Клонились по берегам ивы, ракиты. Весной одевалась Песчанка кипенью черёмушников. Стояло на отлогом бережку сельцо Ольшанка дворов об тридцати. Избы в Ольшанке по древлянскому обычаю ставили глинобитные, на столбах. Для тепла на десяток-полтора вершков опускали в землю. Вход делали с тёплой стороны – не от улицы, а от речки. Во дворах стояли коморы, одрины, хлевы для скотины, гумна, для хранения зерна рыли житные ямы. К Песчанке опускались огороды – капустники, репники, гряды с прочей огородной мелочью.
Ниже по течению в четырёх верстах от Ольшанки обосновалась сестра-двойняшка – весь Дубравка. В восьми поприщах от Дубравки лежало вотчинное селище Городня. Из Городни на закат дорога вела в бывшую столицу Древлянской земли Искоростень, на восход – в Киев. До Искоростеня набиралось вёрст сорок пять, до Киева же – сто с немереным гаком. Меж Дубравкой и Ольшанкой высился холм, прозванный Красной Горкой. На ровной вершине горушки росли три могутных дуба. В среднем, неохватном, на высоте полутора человеческих ростов на все четыре стороны света смотрели кабаньи челюсти. Здесь, у дубов, находилось святилище. Когда на дубе появились зубастые челюсти, не помнили и древние старики. Торчали они из коры, словно сами собой выросли. На луговине близ холма собирались на игрища меж сёл жители Ольшанки, Дубравки и Городни. На горушке катали писанки – разрисованные яйца, на требище у священного дуба славили богов. Блюли святое место, творили требы три волхва – Путша, Вышата и Градобой. Старшим был Путша. Огнищанину Оловичу, управлявшим вотчиной тиунам Красная Горка пришлась не по вкусу. То была гордыня. Им, боярским мужам, приходилось за десяток вёрст добираться на моления. Но святые места ни князьям, ни боярам, ни их мужам и приспешникам не подвластны. Священное дерево выросло не у Городни, а на Красной Горке. Сам Перун на него в незапамятные времена родией указал. Подступался как-то Олович к Путше с предложением перенести требище к Городне, да после своих святотатственных слов едва не кубарем с Красной Горки скатился.
В Ольшанке у берёзовой рощи было своё святилище. В святилище жили старый и молодой волхвы. Старого звали Торчин, молодого – Студенец. Великомудро умельство волхвов. Многие тайны знать надобно, дабы законы божьи соблюдать и советы верные людиям подавать, спасать их от всяких напастей. Потому Торчин, коему уж скоро предстоял путь в Навь, третье лето обучал Студенца волховским премудростям. Но не только славить богов на требище ходили люди в святилище. Обитала здесь же потворница Зоряна. Вот к ней-то натоптали тропу и ольшанки, и жёны и девы из Дубравки, случалось, и из Городни прибегали. Многие заботы несла на себе Зоряна. Хотя и считалась потворницей, а и ведуньей приходилось бывать, да мало ли кем. Надобно Макошь ли умилосердить, рожаниц ли, – то Зоряна ведает. На свадьбах без неё не обойтись. И невесту в бане моет, и чашу с талисманом плодовитости молодым подаёт. Лечила Зоряна женские немощи, роды принимала, рожениц выхаживала, к занедужившим детям её же звали. Ежели у кого живот становился тяжёл, силы иссякали, к ольшанской потворнице шли. Знала Зоряна и притворы, и наговоры, и целебные снадобья готовила. Человека квёлого, от немощи едва ноги переставлявшего, могла потворница оздоровить, бодростью, силой напитать, на Купалу, на игрищах меж сёл костёр возжигала. Была Зоряна бездетной вдовицей, умельство своё от бабки переняла. Пока в мужатицах ходила, умением своим шибко не пользовалась, а как овдовела, к волхвам ушла, о людиях озаботилась. Торчин не раз ей говаривал: «Кому умельство своё передашь, Зоряна? С собой унесёшь? То не дело, надобно его людиям оставить. Жена ты ещё молодая, крепкая, подумай».
Случаются в жизни периоды, словно Ирий с Репейских гор на землю спускается. Ведь что есть Ирий – место, где обитают боги и праведники, коим Сварог даровал вечное блаженство. Обитателям Ирия никто не чинит обид, и жизнь им в радость. В Ириии не случается засух и пожаров, не живут в обиталище богов презлые степняки. Никто не мешает смердам пахать ниву, собирать урожай, косить траву. Иной жизни, как жизнь на земле, со всеми тяготами, заботами, Желан не ведал, и жизнь в раю рисовалась ему подобно земной. Коли в семье все сыты и здоровы, работа ладится и спорится, то, можно сказать, живёт он не на земле, а в Ирии.
Дажьбогов свет наполнял мир. Высоко-высоко, в недосягаемой голубизне до боли в глазах сверкало ясно солнышко. Затерявшись в небесной необъятности, словно подвешенная на невидимой нити, висела махонькая серая пичужка, услаждала поднебесье песней мирной жизни. Лето выдалось удачливым. Зимой снега лежали вровень с тыном, на Ярилин день дожди увлажнили и ниву, и огороды, и покосы. Травень не серебрил траву инеем, заморозки не побили вишенный и яблоневый цвет. Травы поднялись сочные, густые, по пояс. С самой русальной недели вёдро стоит – коси успевай.
Коса словно срослась с руками, являлась их продолжением. Желан не задумывался над каждым взмахом. Тело, привычное к работе, управлялось само. Рубаха надувалась пузырём, ветерок стихал, ткань липла к увлажнившейся спине.
Князь ныне ходил в поход с одной дружиной, смердов в ратники не набирал. Князю да дружине какие заботы? С похода вернулись – гульба да веселие, пиво хмельное, меды ставленые да горячие, вина заморские. Чтоб веселей пилось да елось, на то песельники, гусляры, сопельщики да гудочники есть. Смерду же никто вин да медов не приготовит, песнями да гуслями веселить не придёт. Ниву за него никто не вспашет, не засеет, сена не накосит. Приедут княжьи люди на полюдье – всё дай. Хлеб дай, мясо дай, шкуры, мёд, холсты, всё дай. Про то, что сам же князь смерда в поход гонял, про то и слышать никто не хочет. Вот тут и начинается у смерда «веселие». Сам мелицу жуй, а князя хлебом накорми. Нет уж, походами пускай князья сами тешатся, без смердов. Иное дело степняки волчьей стаей налетят. Тут уж и без князя, все людие, и смерды, и ковачи, и ручечники, всякий людин, что русичем зовётся, в ратники идёт. До ольшанских пределов редко степняки достигают. И княжьи пути мимо проходят, и степнякам до древлянской земли далече. Да вот незадача. Вотчинник Брячислав на Ольшанку и Дубравку поглядывает, как лиса на курятник. В Городне вольных смердов в сирот обращает. Как так получалось, Желан не ведал. Вчера был вольный, а сегодня в закупах у боярина. Мало того, что мыто в Киев отдай, так ещё и боярина корми. Князю смерды мыто платят, то понятно. Князю дружину поить-кормить надобно, иначе кто к нему пойдёт. Киев, городки блюсти надобно. Князь – он за всю Землю ответчик. А почто боярина смерды кормить должны? Боярин для себя живёт, не для Руси. Так выходит, смердам что степняки, что вотчинники – всё едино.
Над разнотравьем порхали метелики, отяжелевшие труженицы-пчёлы, коричнево-золотистые шмели, мирно жужжа, уносили взяток. Ломило спину, меж лопаток, пот струился по лицу, но усталость была в радость. Усталость оттого, что трава хороша – густая, сочная, высокая. Сена хороши – скотина будет сыта. Как не радоваться? Сзади слышалось равномерное вжиканье – сыновья не отставали. Думы Желана перекинулись на другое.
Эх, хороша земля у русичей! Плодовита – всё растёт, и жито всякое, и зелень огородная. И лес-кормилец пищу даёт. Ягод каких только не вырастает, грибов, орехов. Первый жёлтый лист падёт, не взрослые мужики, дети малые, что только порты носить стали, утку на озерцах добывают. Трудись, не ленись. Всем хватит. Каждый год бы как нынешний. Так нет, то засуха с пожарами, то степняки, побей их Перун, налетят. До древлян не доберутся, другие земли разорят. С пограбленных взять нечего, князь с иных три шкуры сдерёт, а своё поимеет. Лето ныне хорошее. Наступает время старших детей женить. В такой-то год и справлять бы свадьбы. Млава глаголила, Купава неспокойна стала. Поди-ка, выбрала суженого, не признаётся пока. Житовий молчит. Подходит пора, семнадцать минуло. Издали не скажешь, что парень – мужик. Неужто на Купалу никого не присмотрел? Желан сам свою Млаву в волшебную ночь выбрал.
Прокос закончился. Желан отёр с лица пот, позвал сыновей в тенёчек полдничать да передремать жару.
Утро червня двенадцатого дня выдалось ясным, безоблачным. Славутич-батюшка надел сверкающий коц. Свежо зеленела листва на осокорях в теремном дворе. Не только усы, но и Перунова голова в рассветных лучах казалась золотой. Радость несло восходящее светило земному миру. Но боги сумрачно взирали на людий, собравшихся на требище. Всё ведали боги. Непотребное творили людие, лжу покрывали божьим именем. Кручинился Дажьбог. Тому ли учил внуков своих? Серчала Макошь-матушка. Гневался Перун-громовик, бог огнекудрый, милосердный, людскими ковами обращаемый в бога жестокосердого, кровавого.
В святилище, кроме волхвов, собрались бояре, старшая дружина, старци градские. Были тут и ближние бояре – Блуд, Путята, Волчий Хвост, Ждберн. Были и те, кто искал милости княжьей, вроде вотчинника Брячислава. Ищущие милости попроворней милостников волю княжью блюли. Но наиближайший воевода Добрыня отсутствовал. Странно то было. Почитал княжий уй и советчик Перуна более всех богов. Возвысил Перуна над Родом и Сварогом. Своевольных новгородцев к тому принудил. Сегодня же, в день, назначенный богами для отбора треб Громовику, кои приносили через седмицу в его Перунов день, в святилище не появился, уехал с князем в Вышгород. На луговине, рядом со святилищем, блеяли согнанные сюда с вечера ярки, мычали тёлки, бычки. Пора приступать к делу, отбирать тучных тельцов для треб.
Блуд поёжился. Ему вершить замышленное, так порешили на позавчерашнем пиру. Решали бояре да дружинники, волхвов на пир не звали. Ишь, Зворун как зыркает, вроде проведал обо всём. А ну как взъерепенятся божьи люди, гвалт подымут, Перуновым проклятьем пригрозят? Зворун и посохом огладить сподобится. На божьего человека руку не поднимешь. Боярин опасался не битья, что за удар у согбенного семидесятипятилетнего старика? Опасался позора. Добрыня хитрый, завсегда напередки лезет, а тут на него указал, сам же из Киева умотал. Боярин не признавался самому себе, хотя в тайниках души знал о том, и та догадка жизнь отравляла, как стыдная болячка, о которой на миру не признаешься. Много крови пролил Добрыня, собственноручно пролил. Да проливал кровь в брани, когда супротивник и меч, и копьё в руках держал. Но на горе врагам и мечом, и копьём Добрыня лучше владел. На безоружных, лежачих меч не поднимал. Он же, Блуд, пять лет тому обманом привёл своего тогдашнего князя Ярополка, брата нынешнего, на мечи служивших Владимиру варягов. И хотя оказал Владимиру хорошую услугу, был им обласкан, стал ближним боярином, князеву ую пришёлся не по нраву. Воротил от ближнего боярина воевода нос, словно смердело от того пропастиной. На пирах рядом не садился, во здравие чашу не поднимал. Если бы не выманил тогда князя из детинца, остался с ним в Родне и сложил голову, может, и почитал бы его Добрыня за доблестного мужа. Да ему-то, Блуду, что с того, ежели б кости его в земле гнили. Хитёр Добрыня, ох и хитёр. Сам марать рук не стал. Растолковал им с Мистишей, что от них требуется, ещё и роту страшную взял. Лучше им самим в Славутиче утопиться, на меч пасть, чем тайну кровавого жертвоприношения раскрыть. Чужими руками волю княжью исполняет.
Блуд повёл боязливый взгляд на богов, возвышавшихся во внутренней краде. Среброголовый Перун сурово вперил очи в боярина, Макошь, Дажьбог смотрели осуждающе, с укором. Стрибог и Хорс, стоявшие ошую от Перуна, глядели загадочно, не поймёшь, что на уме. Лишь крылатый пёс Семаргл, притулившийся под ногами Макоши, казался безразличным. Ну так пёс – он и есть пёс, хоть и крылатый. Не бог, а так, боженёнок.
– Чего тянешь? – пхнул плечом Ждберн.
Боярин собрал у подбородка бороду в горсть, пропустил сквозь кулак.
– Бояре, и вы, старци! Слушайте, что скажу! Перун-Громовик благоволит великому киевскому князю, дружине его. Ведомо вам, ходил ныне князь на ятвягов. Вернулся с победой, полон пригнал, много врагов побил. Из дружины же лишь малое число кметов смерть приняли. Потому желает князь со своею дружиною сотворить Перуну требу великую, небывалую. Пожелали князь и дружина его принести в жертву Перуну за великую милость его наикрасивейшего отрока или юницу, какие только есть в Киеве.
Брячислав первый разинул рот, за ним и Путята, и Волчий Хвост, и Ждберн завопили одной глоткой:
– Кинем жребий на наикрасивейших сынов и дщерей наших. Кому жребий выпадет, того зарежем богу нашему.
Знали сии бояре: минет жребий чад их.
Бояре, дружина, старци градские загалдели тут же согласно: «Быть по сему. Кому жребий выпадет, того зарежем богови нашему!» Волхвы заголосили, словно калёным железом ужаленные, закричали прежнее, супротивное, многажды рекомое. Зворун вздел руки, в деснице сжимал посох.
О проекте
О подписке