На околице молодых поджидала босоногая ватажка. Завидев свадебную телегу, сопливые вестники, вздувая порепанными ступнями пыль, с визгами и воплями понеслись по улице. В распахнутых настежь воротах разгорался костёр. Во дворе толпились сельчане. Молодые сошли с телеги, толпа во дворе расступилась, образовав живой переход. К самому костру с просяной метёлкой в руках подбежала одна из младших Здравиных сестрёнок, Купава ещё не запомнила их имена. Преисполненная сознанием важности порученного дела, девочка насупила бровки, плотно сжала губки и, забывшись, прижимала метёлку к груди, словно букет цветов.
– Ну, прыгаем? – негромко молвил Здрав.
Купава посмотрела на бесцветное при дневном свете пламя, с гудением тянувшееся вверх, передёрнула плечами, ответно шепнула:
– Давай.
Перепрыгнув через костёр, молодые пошли по живому переходу. Впереди, пятясь, двигалась сестрёнка, разметая путь. Головы, плечи обильно осыпали зёрна пшеницы, головки хмеля. На порожках встречала Златуша в вывернутом мехом наружу кожухе, с караваем хлеба в руках. Молодые поклонились, Златуша разломила над склонёнными головами каравай, вручила обоим по укругу, отступила в сторону. Здрав ввёл молодую в избу. От волнения у Купавы пресеклось дыхание. Отныне это её дом. Памятуя наставления, трижды поклонилась печи. Борей, замешкавшись, сбил обряд. Купава растерянно оглянулась. Зоряна шептала:
– Теперь свёкру и свекрови кланяйся.
Чей-то голос добавил:
– Обеспамятовала девка, забоялась.
Златуша, ворча, подталкивала мужа на середину светлицы. Обряд возобновился.
Молодых поместили на лавку, покрытую овчиной. За стол села мужнина родня. По кругу поднимали чаши, величали молодых, нахваливали красоту невесты. Здрав с Купавой сидели чинно, взявшись за руки, не притрагиваясь ни к еде, ни к питью. Солнце давно перевалило маковку, покатилось под уклон. У Здрава живот подвело, с раннего утра малой крошки во рту не было. Оголодавший жених с завистью поглядывал на родичей, с усердием уписывавших жареную свинину, полбенную кашу. Досадливо думалось: «Ишь, наворачивают. Хоть бы капустником попотчевали». Хотелось перемолвиться о том с Купавой, да поостерёгся. Велено сидеть молча.
Первый стол ставили скромно, поели вполсыта, не засиживались. Тётки Здрава, сёстры Борея и Златуши увели молодых в одрину. В одрине наконец-то накормили. Дали утятины, хлеба, напоили узваром. Молодая едва притронулась к пище. Голода не чувствовала, не до еды было. Происходило нечто, переворачивавшее всю жизнь. Тётки стояли рядом, сложив на животе руки, растроганно смотрели на девушку, племяш, казалось, вовсе не заботил. Отложив надкусанное крылышко, отхлебнув терпковатого питья, Купава подняла робкий взгляд. Тётки приступили к священнодействию: сняли девичью коруну, закрутили волосы, покрыли голову повоем.
– Ну вот, девонька, – приговаривала младшая тётка, сестра Златуши, – кончились твои беззаботные деньки. Теперь ты – мужатица.
Другая, поправив на груди концы плата, добавила:
– Покрыла головушку – наложила заботушку.
Во дворе сделалась весёлая толчея, поднялись скоки да голки. Под открытым небом устанавливался стол, лавки, выносилась снедь, ендовы. В круговоротах давки кому-то невзначай наступали на ногу, кого-то толкали. Зазевавшихся телепеней награждали беззлобными шутками, веселья прибавлялось. Приехали Купавины родичи, привезли коробья с приданым. Любопытные соседушки устремились в избу. В светлице шли свои приготовления. Вторым столом открывалось основное веселие. На стол выставлялось всё, что нива, лес, скотина дают, что вольный смерд трудами добывает.
Замена девичьей коруны на повой знаменовала качественный переход девы в новое состояние. Дева становилась женщиной замужней, мужатицей. Ни обряд в святилище, ни предстоящая брачная ночь не имели для мира того важного поворотного смысла, какой имела смена головного убора.
Впервые появившись на людях с платом, закрывавшим волосы, повязанным особым способом, Купава пребывала в великом смущении. Самой себе она представлялась девчонкой-проказницей, забавы ради облачившейся в материнские одежды. Взрослые, застигнув врасплох, поднимут на смех её и накажут за своеволие. Потупив от робости глаза, потянув за руку ладушку, Купава поклонилась отцу-матери. Выпрямившись, виновато посмотрела на отца, словно упрашивала того простить ей уход к чужому парню, в чужую семью. Родовичи, успевшие хлебнуть пива, славили уже не невесту, молодую жену: «Вот и молодуха! Раскраснелась, что наливное яблочко!» Млава торжественно водрузила на стол огромный, едва не с тележное колесо, свадебный каравай, покоившийся на деревянном блюде и украшенный жаворонками, голубками, солнечными кругами. Здрав разрезал каравай на множество кусков, Купава подхватила блюдо, пошла вкруг стола, наделяя гостей кусками пышного пшеничного хлеба. Сзади шествовала Малка с другим блюдом, на которое гости складывали подарки.
Повторилось первое застолье. Здрав с Купавой сидели чинно, взявшись за руки, не ели, не пили. Гости вкруговую величали молодых, родителей, налегали на кушанья, хмельные меды и пиво. Солнце село, в избе засветили жировики, во дворе зажгли факелы. Гости затянули песни, зазвучали гусли, сыпал прибаутками дружка, зубоскалили подружки. Гости из избы выходили во двор, присоединялись к хороводам, возвращались назад, осушали чаши. К молодым приблизилась Зоряна, молвила негромко:
– Ну, ладушки, подымайтесь, пора вам.
Молодожёны поклонились большим обычаем одним родителям, другим. Сопровождаемые Зоряной, дружкой, разбитной тёткой Янкой, сестрой Златуши, вышли из избы. Двор встретил кликами, игривыми прибаутками. Появление молодых, следовавших к брачному ложу, никого не оставило равнодушным. Процессия, водительствуемая Дубцом, направилась к риге. Сестрёнка вновь разметала путь. Гости, не удовлетворившись кликами восторга, производили шум всеми возможными способами: кто барабанил деревянными ложками, кто бухал в деревянные бадейки, а кто просто топал ногами или бренчал бубенчиками-оберегами. Никакая нечисть, никакие пекельные обитатели не могли и на версту приблизиться к молодожёнам. В риге Дубец высек огонь, запалил жировик. Посреди помещения была устроена постель из уложенных двумя рядами копов, покрытых холстом. По сторонам от ложа лемехом вниз лежал плуг, цеп, конская упряжь. Янка придержала сыновца с молодой женой у двери. Дубец с Зоряной осмотрели помещение. Дружка светил, потворница заглянула во все закутки, откинув холст, проверила снопы. Не обнаружив ничего, способного принести вред, Зоряна расставила по углам обереги – глиняные фигурки домовых. Молодых усадили на постель, поставили меж ними мису с кашей, утятину, чашу с грушевым узваром на меду. Зоряна тут же булькнула в чашу талисман плодовитости. У истомившегося Здрава только косточки на зубах похрустывали. Купава от волнения опять почти ничего не ела. Ей сделалось неловко перед Зоряной, тёткой, особенно перед Дубцом. Ведают, что произойдёт сейчас на ложе, потому сидела, словно голая, перед ними.
Молодые оттрапезничали, тётка забрала мису, подала убрус утереться. Дубец фыркнул:
– Ладно ужо, пошли. Вишь, молодому невтерпёж.
Тётка хихикнула.
– Потерпит. Ещё не всё.
«Зачем они так, – подумалось Купаве, – и так сором берёт».
– Ну, жена молодая, что сидишь?
Купава опомнилась, скользнула на землю, стянула с мужа сапоги.
Пахло житом, в копах шуршали мыши. Купава выпросталась из-под овчины, поднялась с жестковатого ложа. Сквозь сорочку пробрал озноб. Поёжившись, юркнула назад в тепло. Здрав спал, разметавшись, посапывая. Вот он, муж, тёплый, сильный, любый. Боль, причинённая им ночью, была желанной. Через ту боль они сроднились и стали единым целым. Купава доверчиво прижалась к тёплому боку. Здрав всхрапнул, проснулся, повернулся на бок, удивлённо посмотрел на жену, та хихикнула.
– Что ль, не признал меня?
Здрав счастливо улыбнулся. Купава тронула ладошкой мягкую бородку, русыми колечками покрывавшую щёки, подбородок. Понежиться молодожёнам не дали. Снаружи послышались весёлые голоса, дверь распахнулась, потоки солнечного света рассеяли полумрак. К постели подбежала тётка Янка с чёрной плошкой в руках. Макая пальцы в печную сажу, вмиг измазала молодожёнам лица, руки, плечи. Хохоча, приговаривала:
– А ну-ка, в баню, в баню! – хватала чёрной ладонью отбивавшиеся руки. – Стоит банька натопленная, вас дожидается.
Купава надела верхнюю сорочку, понёву, но у двери была остановлена заполошным криком тётки:
– А повой?
Купава схватилась за голову. Срам-то какой! Мужатица, а едва простоволосая на люди не выскочила.
Путь в баню сопровождался гамом, стуком, топаньем. Гвалт наполнял всё сельцо. Гости похмелялись, веселились. Купава первой сбросила одежды, скользнула в мыльню. Смыв следы первой ночи, обернулась. Муж, наполненный желанием, смотрел на открывшуюся наготу, как на диво дивное. Сама обвила руками, прильнула, приласкала бурно. Потом, осознав свою особую женскую власть, прижимала мужнюю голову к груди, гладила волосы. Здрав шептал заветные слова. Снаружи слышались громкие голоса, смех. Забоявшись, что настырные гости вломятся внутрь и застанут их таких, обмякших, беззащитных, наскоро обмылись, вышли из бани.
Двор дрожал от разудалого веселья. Дубравинцы словно поголовно все стали скоморохами. Кто плясал, кто, будто в комоедицу, надев вывернутые кожухи и меховые шапки, представлял медведя. Один обернулся косолапым, отбивающимся от собак, другой – в сластёну, заломавшего борть и спасающегося от разъярённых пчёл. Мужики, обернув вокруг чресл платы, изображали подвыпивших баб. Женщины, водрузив на повои кукули, подведя сажей усы, представляли надутых от важности престарелых мужиков, занятых степенной беседой. Гульба продолжалась, у молодых же были свои заботы.
Здрав отправился в Ольшанку, где тёща готовилась потчевать зятя блинами и яичницей. Молодой жене предстояло показать своё умельство в домашних работах – затопить печь, поставить тесто, вымести избу, воды наносить. Начала Купава с теста. Поставив квашню на лавку, озаботилась печью. Высекла огнивом из кремня искру на трут – вываренный древесный гриб, запалила сухой мох, сложила поверх занявшегося огонька щепки шалашиком. Дома и тесто творила тыщу раз, и печь не меньше топила. Так то дома! А тут чужие глаза глядят с подковыркой за каждым движением – сколько муки насыпала, как печь затопила. Всё ли ладно, или сама вся в муке да саже, а из печи только дым валит. Оглядев работу, захватила вёдра, в сопровождении всё той же тётки Янки и сестрёнки отправилась на Песчанку. Трое ряжёных, приплясывая, потрясывая бубенчиками, отправились следом. Купаве было не до них.
Сразу набрать воды не удалось. Мостки заполонили дубравинские девушки.
– Не пустим, не пустим! Иди в свою Ольшанку, там воду бери.
Хохоча, юные сельчанки размахивали руками, толкались, едва не спихнув одну из своих товарок в речку. Тётка притопнула ногой, погрозила проказницам пальцем:
– Ух вы какие! Купава теперь наша. Пустите за водой!
Девушки не соглашались.
– А пусть выкуп за воду даёт.
Другая добавила:
– Ещё поглядим, что за выкуп! Поскупится, так не пустим.
Купава раскрыла суму, привязанную к поясу, подала девушкам медовых жаворонков. Те попробовали, сбившись кучкой, пошушукались, смилостивились.
– Ладно, набирай. Наша ты теперь.
Купава бросила в журчащие струи ломоть свадебного каравая, девичий поясок, тогда уж и воду зачерпнула. Вернулась с водой в избу, – остолбенела. Словно злой домовик по кухне прогулялся, всё поиспакостил. Огонь в печи погас, квашня на боку, тесто по полу расползлось, по всей избе клочки сена, кудели валяются. Принялась новоиспечённая жена за работу сызнова, да всё не впрок. Тесто поставила, опять куделя по полу раскидана. Сор вымела, все углы с метёлкой обошла, – дрова в печи раскиданы, чадят, а не горят. Печь наладила, – опять пол замусорен. Не выдержала Купава, хлопнула метёлкой об пол, вскричала жалобно:
– Да докуда вы будете дековаться надо мной?
Из сенок ехидный голос ответил:
– Три года лапоть над молодухой потешается.
Спас положение молодой муж. Вернувшись от тёщи, вынес во двор ендову пива. Окружив питьё, шутники угомонились. Свадьба окончательно переместилась из избы во двор и в потёмках утихла.
Ночью молодые, застелив жёсткие снопы овчинами, без помех предались утехам, не вздрагивая от каждого шороха и скрипа.
Как наладился санный путь, поехал Олович в Киев. Повёз боярину прибыток с вотчины и мыто закупов. Вёз и княжье мыто с Городни, Дубравки и Ольшанки. Сами великие киевские князья мыто давно не собирали, на полюдье не ездили. Князь Владимир доверил собирать мыто с трёх селищ вотчиннику Брячиславу. За боярина мыто собирал управитель-огнищанин. Потому осенью вотчинные тиуны разъезжали по Дубравке и Ольшанке, как по боярской вотчине. Мыто собирать – труд тяжкий. Кто ж задарма трудиться станет? Князю княжье отдай. Отдай и не зарься. За своё, кровное, князь руки пообрывает. Потому за тяжкие труды тиунов, вотчинного управителя, самого боярина рассчитывались смерды. Смерды же, известно, народец подлый, глаз да глаз нужен. И подъездной княж, что княжий прибыток считает, и боярин требовали отчёта. Ехал огнищанин со списками, в коих и про урожай сказано, сколько чего собрано, и про недоимщиков. Возы нагрузил полнёхоньки. Всё в них было – свиные и скотские туши, битая птица, мёд, шерсть, холсты, простые и белёные, шкуры. Всего было вдоволь, да знал заранее – мало. Терем боярский стоял на Щековице, рубленый, двухъярусный со множеством клетей внизу, чистых светлиц, горенок наверху.
Возы боярин осматривал своим глазом. Дородный, сытый, краснолицый, ходил в распахнутом кожухе от саней к саням, тыкал пальцем в туши, поднимал за лапы птицу. Рядом семенил длинный и худющий ключник. Ворчал Брячислав – сало тонковато, гуси тощи. То были знакомые речи, иных Олович и не ожидал. Сам такое же в Городне выговаривал. Оба видели – и сало доброе, и гуси откормленные. Да разве можно смерда ли, холопа хвалить. Осмотрев привезённые припасы, потолковав с ключником, боярин поднялся в особую светёлку, огнищанин следом отправился, по спискам отчитываться.
Всё ж зазяб боярин, вроде и лёгкий морозец, да занозистый. Позвал челядина, велел печь затопить. Сам сидел, стулом поскрипывал, Олович давал объяснения стоя. Боярин слушал, насупясь, пальцем теребил толстую нижнюю губу. Огнищанин отчитался, думал: и куда эдакая-то прорва идёт? По всему видать – мало, недоволен боярин. Тот всё сидел, не отпускал от себя. Наконец откинулся на спинку стула, фукнул, стукнул трижды посохом о пол. Прибежавшему челядину велел стол накрыть, списки в досканец собственноручно прибрал. Челядин принёс ендову мёда, блюдо жареной свинины, капусту, заедки. Брячислав кивнул Оловичу на стул. Усаживаясь, огнищанин насторожился. Неспроста боярин привечает. За стол с собой в вотчине саживал, в Киеве иной раз чашу подаст, сам выпьет. Но чтоб вот так, такого не бывало. Ох, неспроста, неспроста боярин трапезничать усадил. Тяжелёхонькой бывает боярская да княжья милость.
Выпили по чаше, другой. Громко чавкая, плотно закусили. Брячислав обтёр вышитым убрусом губы, подбородок, жирные пальцы, приступил к беседе.
– Я тобой, Олович, доволен.
Огнищанин облегчённо вздохнул, понимал: сейчас начнётся главный разговор. Хотя и не робел, но подобрался внутренне, насторожился, терялся в догадках – чего боярину вздумалось. Тот кивнул на ендову, огнищанин с готовностью налил. Выпили ещё по одной. Брячислав захватил горстью свежеквашеной капусты с морковными лоскутками, укропным духом, отправил в широко открытый рот, смачно похрустел.
– Службой твоей доволен, да что с того. Мал прибыток с вотчины моей.
Олович согласно хихикнул, развёл руками.
– Знамо, что маловато. Дак с одной овцы две шкуры не сымешь.
Боярин махнул рукой, покривил губы.
– Смерд не овца, и три шкуры сымешь, всё одно новая нарастёт. Однако и твоя правда есть. Потому мыслю я к вотчине своей и Ольшанку с Дубравкой присовокупить. Чтоб вольные смерды, – тут боярин хмыкнул презрительно, – не только князю, но и мне мыто платили.
Огнищанин выпучил глаза.
– Да как же? Силком забирать, сгребутся, на вече в Киев побегут жалиться, к князю.
Вече! Ох уже это вече! Костью в горле стояли сборища простых людинов. Собьётся в кучу голытьба на Торговище, и никто ей не указ, ни князь, ни люди нарочитые. Ещё и волхвы людинам подпевают – Русью мир правит. Так в Прави, дескать, говорится, чтоб князь на вече ответ держал. А кто ту Правь видел? Не сами ли волхвы и выдумали, чтоб людие их сторону держали? Помнилось запрошлогоднее лето. Боярин аж плечами передёрнул от тех воспоминаний. Голытьба с подольского Торговища ринулась сюда, в Верхний город, крушить да жечь бояр. На кого руку подняли, подлые? На старцев градских, лучших, нарочитых людей. С того лета задумал Брячислав заиметь свою дружину, не стражу воротную, то само собой, а десятка два, а то и три верных кметов. Дружину держать – деньги потребны, и не малые.
– Для чего мне деньги нужны, тебе знать без надобности, – с важностью говорил начавший хмелеть Брячислав.
Огнищанин же про себя думал: «Известно зачем. Сколько скотницы ногатами да кунами ни набивай, всё одно мало. Чем больше имеешь, тем больше хочешь. Кому ж это не ведомо?» Думать думал, но, хоть хмелел изрядно, боярину тех слов не говорил.
– Ты, Олович, обмысли, – продолжал боярин, – как селища за моей вотчиной закрепить. Сделаешь то – щедро отблагодарю, не поскуплюсь, не сомневайся.
О проекте
О подписке