Болей таких Коленвалу и не снилось. Только стихи между ними почему-то не случаются (помните у классика: стихи не пишутся – случаются?). И не случаются, и не пишутся, и не вычерчиваются, и не высиживаются. Знаю, Коленвал не о физических болях… Поэтому и не случаются. И ещё потому, что я случайная величина в литературе. Если не в жизни.
Самое точное определение, что такое жизнь, дал Брэдбери. Он сказал: жизнь – это одиночество.
Два дня прожила в старом кирпичном доме. Там тополь выше крыши, и после обеда солнце пробивается в комнату сквозь его густые ветви. Так что все стены комнаты покрыты шевелящимся узором листьев. Окно открыто, и слышно, как эти листья о чём-то настойчиво шепчут, так настойчиво, так бесконечно, что кажется – ещё немного и будет ясно, о чём.
Из письма
После полёта со Штабс-Капитаном и акклиматизации у Грача, несмотря на кифозные боли, ходил на работу аккуратно. Запускали новое, серьёзное дело, в которое я впрягся со всей оставшейся во мне прытью.
В один из жарких в рабочем смысле слова дней в моём кабинете появилась Пацанка. А у меня звонки телефонные, сотрудники снуют. Она берёт с журнального столика свежую газетку, сидит скромненько. Я кручусь-верчусь, как веретено, не до гостьи. Да и она ноль внимания, газета жутко интересная. Я только и спросил: когда приехала? Сегодня, ответила она.
Первое письмо от неё я получил, когда вернулся от Грача домой. Письмо с кипой газет передала мне соседка, сообщив, что дожидается оно адресата не первый день.
Письмо большое. Убористый неженский почерк…
«…Я оттого оступилась, что не подозревала твоей недозрелости. В стихах ты кажешься всепонимающим. Не говорю, что ты хуже, чем я думала. Моя вина, что от радости и неожиданности встречи не в состоянии была заметить, что с тобой нужно было подумать о кружевах. О приличиях, чёрт возьми! И вот имею, что имею. Поделом. Тебя жалко. Твой идеальный мир в который раз не реализовался. Реальная жизнь в который раз оказалась не на уровне. На сей раз «благодаря» тому, что в ней существует женское одиночество, откуда к тебе вырвались раскинув руки, закрыв глаза, не запахнув халата. А тебе хотелось другого, чего-то романтического, поэтического, чего-то такого, чего ещё не было. Тебе хотелось вина по капельке, а на тебя – ливень. Ну и, естественно, отпрыгнул. А дальше… А что дальше? Ничего – одной историей больше, одной меньше. Я тебя очень хорошо понимаю. Меня понять (оправдать, простить) ещё проще. Да никто и не винит. Получила, что заслужила. В жизни нельзя без оглядки, следует считаться с правилами игры, если жизнь, как все утверждают, – игра. Без выдумок, без иллюзий не все умеют. «С иллюзиями ближнего обращайся как со своими собственными», – учили меня умные одинокие женщины.
Так жизнь обращается в игру. А я не игрок. И не игрушка. По крайней мере, не хочу быть игрушкой. И если подумать не по-игрушечному, ты такой же, как всё остальное мужское племя. Вы внимательны, когда завоёвываете. Природный инстинкт, азарт – вот все ваши «чувства». А как завоевали, так что ж?.. Эгоисты, разве вы можете любить человека ради самого человека? Лишь единицы. Примитивизм в самой мужской природе. Если хочешь, чтоб мужчина тебя «разлюбил», – убеди его, что очень любишь, будь искренна, не оставляй тайны. Всё! После этого любая женщина, проходящая мимо, станет интересней и желанней тебя, будь ты хоть само совершенство. Механизм «любви» мужчины прост: изводи его, говори лишь пятую часть из того, что можешь сказать, и не дай бог убедиться ему, что он любим. Такая низкая ступень… Такая гадость, даже подлость… А правда, что в детстве ты был примерным мальчиком?»
В письме и стихи были. К ним-то я привык. Не привык – удивляться перестал. А вот к эпистолярному жанру, а порой и к чистейшей воды прозе, где она о себе, и в третьем лице, готов не был и поэтому…
«…Она тихо побрела домой. Люди спешили на работу и поглядывали на дамочку в задрипанной лиске, которая шла гуляющей походкой с «необщим» выражением на лице. Дамочка прислонилась к окну в автобусе по причине нездоровья и растрёпанных чувств и жалела себя. Дамочка думала, что не может жить без него, но никогда бы не смогла быть его женой. Впрочем, думала она, если б ей такое предложили, она бы всё равно не отказалась, потому что жить без него не может. Но никто её уже давным-давно не спрашивал, что она может, а что – нет, что она хочет… И она начала жить без него. Всё той же гуляющей походкой…»
…И поэтому, отложив все дела, сел и написал (и переписал) обстоятельный ответ. Я попытался объяснить, как всё-таки не так у нас всё получилось с ней. Сумбур, мальстрем… Ещё эта водка. Я был последней скотиной в тех примитивнейших обстоятельствах, в том слепом, бреющем полёте. Я признался, что в затяжных полётах выпадаю из себя. Сказать, теряю ориентиры, моральные, этические и многие другие человеческие критерии – ничего не сказать. Вместо меня начинают действовать – в лучшем случае автопилот, в худшем – какой-то параллельный и дикий Я, какой-то страшный подпольщик вылезает из меня наружу. И вот с тем подпольщиком она имела дело.
Какие мы разные в письме и на самом деле! Недаром, знать, спрашивали меня, не ощущаю ли я в себе двойственности?.. Всё-таки да, лирический герой и человек, его создающий, – разные люди. Человек хуже и лучше, больше и меньше, но не такой, как на бумаге. Как живые листья на ветру разнятся с самими собою в гербариях, так и это.
Написал и стал ждать нового её послания. Мне было интересно, насколько бумажный (читай: духовный) Я реабилитирую себя живого. И что происходит в её душе, какое движение? При этом ни малейшего интереса к внешней, физической её жизни, будто состояние души и обстоятельства существования за её телесной оболочкой не взаимосвязаны.
И письмо пришло. В двух пухлых конвертах (в один конверт не влезло). А через день ещё одно. Она знала, что мне требуется. Я ошалел. Я вновь и вновь погружался в её письма, точно передо мной были контрапункты Хаксли или Фолкнера. И что любопытно, она написала то, о чём я только успел подумать, она интересовалась состоянием, движением моего двухграммового сгустка под ложечкой…
«И хочу о тебе знать всё – и что ты читаешь, и что тебе больше нравится – утро или вечер…»
С ответом тянул. И не только потому, что не знал, что я больше люблю – утро или вечер… Не мог подступить, не мог начать, ходил кругами, как кот вокруг горячего молока. В голове суетились, оттесняя друг друга, умные словосплетения, на каждый «привет» готов был фундаментальный, с цитатами, с россыпями остроумия блок-ответ. Не письмо вынашивалось – образец эпистолярного жанра. Но человек – существо непредсказуемое. Из-под пера моего выскользнула отписка на страничку размашистым почерком. Её-то в голубом конвертике и опустил в почтовый ящик.
Примерным ли я был мальчиком? Теперь кажется, что никогда я мальчиком и не был.
– Такая туфта! – срываюсь я на Монашке – самом безобидном и преданном мне сотруднике, возвращая рукопись.
Гостья отрывается от газеты и настороженно смотрит на нас.
Монашек, он и есть Монашек, похлопав виновато глазами, тихо удаляется.
Торчать в конторе бессмысленно. На улице тоже – январь, стужа.
Заворачиваем с гостьей в ресторанчик, где производством заправляет мой надёжный приятель и по совместительству безнадёжный графоман. Он уютно размещает нас в уголке, за изгородью, сплетённой из живых цветов, – зелень вьюнка, охра и кармин венчиков… – радушно осведомляется о настроении, то есть, попросту говоря, выпить я зашёл или так просто – отбыть номер. Даю понять – второе.
Заказываем шампанского. В остальном полагаемся на моего надёжного Ганимеда. Он не подводит, знает, что такое моё меню номер два.
Она кивает на мой фужер:
– Что-то ты скромен сегодня.
Я говорю, пригубив кобыльей мочи: впечатление, составленное обо мне в её городе, не сказать что неправильное, но далеко не полное.
Нервозность, схватившая меня за грудки в конторе, здесь, за гирляндами цветов, понемногу отпускает, я оживляюсь, дурашничаю, пополняю её представление о себе: был ли я примерным мальчиком? Был. Когда был маленьким и сидел на горшке. Где она, чистота ангельская и безгрешность? И ведь чем дальше в жизнь, тем больше дров. Когда мама на родительском собрании в школе услышала о моих подвигах, то страшно удивилась: дома же он совсем другой, послушный, трудолюбивый. О-о, когда я уже раздваиваться стал! Или лучше: показывать неоднозначность человеческой натуры.
– А знаешь, ни на один вопрос нельзя ответить однозначно. Вот что-то простенькое спросят, и если не ответишь сразу, задумаешься, всё – ответ будет ложью.
– Мысль, изречённая…
– Да, да, всё обо всём давно уже сказано.
– Не можешь успокоиться? – кладёт она свою руку на мою.
– Совершенно, совершенно спокоен, – мотаю я головой.
– Ответил не сразу, значит…
– Нет, я не вру… Но я хочу извиниться за то, что не ответил толком на твои письма. А ответ у меня был… Я носил его в себе, а на бумагу вот перенести не получилось. Переносил…
– Правда?
– А ты, наверное, думала, вот дешёвка!
– О тебе я так никогда…
– А как?
Она повела остренькими плечами под нарочито грубым и широким регланом свитера, подняла глаза ответить, но ударяют громом гитары, барабаны, которых не перекричать. Сидим. Потягиваем, пожёвываем молча. Когда последний бел звукового пресса ослабевает, она тихо говорит:
– Мы жили в двухэтажном деревянном доме с большой террасой, где всегда спала собака Аза, моя нянька. Я тоже там спала. И если просыпалась и плакала, Аза шла через коридор за взрослыми и приводила их. А однажды, когда ещё лежала в пелёнках, вытащила меня из коляски или кроватки – не знаю, где я спала, может, просто на диване, – и притащила в комнаты, где сидели взрослые. Мало того, пока те опомнились, успела подтащить меня к маминым ногам. Аза знала, чья я. Но она тут ни при чём. Это было позже, когда я уже каталась на Азе верхом, смотрела на неё не снизу вверх, а наоборот, и было мне тогда года четыре или около того. Моя сестра таинственно пригласила меня на террасу, и я пошла за ней. Она остановилась в углу и сказала мне: «Закрой глаза, открой рот». Я доверчиво сделала, что она велела, предполагая, что у меня во рту окажется конфета, мы ведь часто с ней так играли. Услышала: «Закрой». Закрыла и… До сих пор помню вкус той скорлупчатокрылой и брюхатой мухи. Я выплюнула, но успела ощутить и ножки, и крылышки, в общем, гадость. Твою отписку на мои письма я восприняла как ту муху в углу террасы. Я взяла конверт, не боясь его открыть, ведь до этого от тебя уже пришло письмо, по сути дела, подарок, каких я мало получала в жизни, открыла и прямо на лестнице съела твою муху.
– А говоришь, что плохо обо мне не думала.
– Сам же сказал, что однозначных ответов не бывает.
– Однозначнее некуда.
– Обиделся?
– Разумеется, – с напускной холодностью отвечаю я, беру бутылку, наполняю фужеры. Чокаемся, прыскаем смехом. Отношений больше не выясняем. Вспоминаем общих знакомых, она говорит, что в последнее время ей очень хорошо писалось, стихи сами собою рождались, почти без помарок. Я замечаю в ответ, что это опасный симптом, потому что так пишется лишь в двух случаях: когда отказывают тормоза и несёшь чепуху или когда человек влюблён.
Она не реагирует. Молчит сосредоточенно. Я тоже молчу. Затем произносит, не поднимая глаз:
– Любить – большая обуза. Для того, кого любишь.
– Да? – задумываюсь я над её словами.
«Для любви, – писала она в одном из писем, – нужна известная доля наивности». Но какая, скажем, во мне наивность? Я считаю, любви, как её понимали Петрарка, например, или небезызвестные супруги Ретленд, вообще нет, хотя раньше, фантазируя, и воспевал её, а затем искал днём с огнём и не корысти ради – любопытствовал как инженер человеческих душ, как людовед, как специалист межчеловеческих отношений – есть ли она на Земле (по аналогии: есть ли жизнь на Марсе? Помните, вопрос такой существовал?). Теперь я понимаю, что такое любовь. По-своему понимаю. Но никому не скажу.
А она понимает её как раз как бездетные супруги, родившие в пылу средневековой, платонической любви мифического Шекспира (по отношению к нему я нестрэтфордианец, то есть не верю, что был такой сочинитель в одном лице). На то она и Поэт. Душа её доверчива, светла, впечатлительна…
Беда в том, что в женщинах мы ценим не только душу. Поэтому в первом же письме я назвал наши отношения дружбой, на что она ответила со всей категоричностью, на которую способны люди, глядя на чистый лист бумаги, но не в глаза: дружбы между мужчиной и женщиной не бывает, бывает жалкое подобие, как у… (называет двух героев повести местного автора – не помню имён). Впрочем, почему не бывает? Да потому, что любовь – это и есть дружба между мужчиной и женщиной. Любовь – или ничего. Никакой дружбы в общепринятом понимании. Дружи со старыми девами, с бабушками, с лицемерками и трусихами.
Я задался вопросом, чем отличается любовь от дружбы, и пришёл к мысли: дружба – нечто обязательно взаимное, а любовь может быть явлением и односторонним. Во что сам мало верю. Как огонь не может быть без кислорода, так любовь – без взаимности. Я называю это эффектом зеркала. Влюблённый, вглядываясь в возлюбленную (и наоборот), разглядывает в ней прежде всего самого себя. И поэтому, как ни прискорбно, на свете возможны лишь два вида диалога. Первый:
– Я люблю тебя.
– Я тебя тоже.
Второй:
– Дурак!
– Сама дура!
Есть, оказывается, и третий вариант, когда тебя любят, и ты позволяешь это делать, не обрубаешь, но и взаимностью особой не отвечаешь. Вот и тянется резина.
Заказываю ещё бутылку шампанского.
– С собой возьмём, – информирую её.
– Куда?
– Ко мне. Правда, у меня родственничек-студент живёт.
– Лучше ко мне пойдём.
– Куда к тебе? – удивляюсь я.
– Я у тётки остановилась. Тут рядом.
– А с тёткой что будем делать?
Она от души смеётся:
– Так её дома нет. В деревню я её отпустила. Пойдём?
– Пойдём. Но не как в прошлый раз без ключей?
– Не как в прошлый раз. – Она достаёт из сумочки ключи и на ладошке протягивает мне.
Когда провожал её через два дня на поезд, сказал:
– Жаль, что не в нашем городе живёшь, взял бы к себе заведовать отделом.
– А смогу? – испытующе посмотрела она на меня.
– По древнекитайскому отбору кадров: литературные способности свидетельствуют о годности к любой чиновничьей работе.
– Раз так, могу и переехать.
– Я серьёзно, – сказал я.
– И я серьёзно, – сказала она.
– Как же квартира там?
– Она не моя, сестрина.
– А здесь где будешь жить?
– У тётки.
– У тётки?
– А ты думал, у тебя?
О проекте
О подписке