Когда-то любое слово было стихотворением.
Ралф Эмерсон. Из книги «Опыты»
В Центре ввели строжайший и бездушный контроль над произведениями, для авторов наступили чёрные дни. Автор собственноручно вводил табличку в машину, а электронный мозг – экая бестия – за несколько минут проверял, не создал ли уже кто-нибудь на планете сейчас или в прошлом чего-либо подобного. Автомат безошибочно устанавливал степень оригинальности замысла… «На 90 % гибрид Платона с Хемингуэем, приправленный 50 %-м мезальянсом с Чарской… Оригинальных мыслей – 0 %. Благодарим за внимание. Мы всегда к вашим услугам. Желаем дальнейшей плодотворной работы». Ко всему этому мозг добавлял: «Просим не захламлять приёмную отвергнутыми таблицами. Корзина за дверью».
Витольд Зегальский. Писательская кухня
В детстве я любил рисовать. Я был первым живописцем класса. С каждым годом я рисовал всё лучше и лучше. Мне прочили стезю художника. И я в это верил, пока не протрезвел в армии, поработав бок о бок с Бородой и Земелей.
В детстве я любил играть в шахматы. И осмысленно играл уже годика в четыре. И мастерство моё росло не по дням, а по часам. Но чем лучше у меня получалось, тем скорее я остывал к древней игре, прямо-таки заставляя себя садиться за доску, пока наконец не забросил окончательно, вчистую продув однажды одному средних способностей гаврику, которому с форой-то раньше не проигрывал. От скуки проиграл. Взял да и проиграл и не поехал на турнир. Специально отдал партию (зевал в прямом и переносном смысле – над доской и на доске)… И всё. И чтоб больше не досаждали.
А теперь вот опять нечто подобное, когда заставляю себя сесть – не за шахматную доску – за письменный стол и изо всей мочи пытаюсь призвать Аполлона с его волшебной кифарой потрудиться во благо отечественной словесности. Но нет. Хоть убей, не тянется рука к перу, а перо к бумаге, и стихи свободно не текут. Навыки, приёмы, какая-то техника пылятся в голове ненужным хламом. И как древесный червь, изо дня в день, из года в год точит мозг одно и то же: всё старо и избито, и не жилься попусту, в этом мире ничего нового сказать уж не дано. Тем более тебе, задавленному своим же откормленным до циклопических размеров саморедактором. Утро твоё давно и безнадёжно мудренее вечера.
Но тавра на лбу моём окружающие пока не замечают. С виду пока всё очень даже о’кей. Книжки выходят, в журналах там-сям то рожица моя цветущая, то имя беспрестанно мелькают…
Но я-то чувствую, я-то всеми фибрами чую, что я давно уже всё – копец (не конец – копец. Так в детстве говорили. Это хуже, чем конец). Хотя какая разница! Как там:
…Занавес опущен,
Пустеет зала.
Не антракт – конец.
И ведь не плюну, не опрокину всё к чёртовой бабушке, как шахматную доску в своё время, когда был мал, глуп, но честен. Нет, корячусь, чёртиков на полях рисую, по профилю карандаша клеточки, узорчики лезвием вырезаю, а сижу, высиживаю.
Хорошо Коленвалу. Строчит свои шедевры в своё удовольствие, читает их в пивнушке первой залётной душе, сразу же и дарит там на память или, когда дома, в тумбочку свою фанерную складывает; родит стишок-другой, а когда и поэмку – фьють в тумбочку, облегчилась душа, не даром день прожит. И чихать он хотел на издательства, на редакции… Птица родится птицей, ей не надо доказывать, что она птица. Коленвал есть Коленвал, ему не надо, как кое-кому, из кожи лезть, чтобы поддержать своё литреноме. Ему стихи писать, как печь топить, как голубей гонять на крыше… Как он там сказал:
Я поэтами долго лечился,
Но стихами души не унять.
А стихи я писать не учился,
Как собаки не учатся с…ть.
Вы представляете себе, что такое коленчатый вал? Вот и он весь сверху донизу, изнутри и снаружи из кривошипных узлов. Полустарик, полумальчишка с седеющей проволокой волос и синими, по-детски вопрошающими глазами… А ещё, старшее поколение помнит, наверное, коленвалом в оны годы называли в белой бескозырочке бутылку сорокаградусной…
Что это я о нём заладил?
Потому что он – Поэт, а ты – ряженый. Он – Моцарт, а ты…
Ну уж, пардон, это слишком. Не отрицаю, Коленвал – глыба, но сколько я выручал его, от края пропасти отводил. Уж не буду мелочиться, расписывать… В конце концов я вырывал его стихи из огня – в прямом смысле слова, он хотел однажды ими печь растопить (а говорят, рукописи не горят) – вырывал и печатал. И во всеуслышание говорил, что он среди нас первый. Скажите, легко ли это заявлять, когда ты и сам стихи кропаешь?
Коленвал живёт, как и подобает настоящему поэту, в халупе. Один. Не считая кота. Роскошного сибирского зверюги Цезаря. Отапливается их обиталище дровами, санудобства – помойное ведро в сенях под жестяным умывальником. А под кроватью сто или тысяча башмаков, начиная с подростковых размеров, в которых он, наверное, ещё в школу бегал. Однажды я остался ночевать у него, снял мокасины, запихнул по неопытности под кровать, а утром среди сотен других найти свои уже не смог и потопал домой в каких-то несуразных и разных.
Не утром, а когда только забрезжил рассвет.
Тогда ещё и Грач участвовал в наших полётах. Мы сидели втроём – Грач, я и хозяин дома – Коленвал, стало быть. И конечно, Цезарь. Позже завалился Мэтр с какой-то бабой. Время около полуночи было. Все пьяненькие. Тогда-то я и выдал впервые, что Мэтру, как поэту, до Коленвала как до неба. Или по-другому как-то сказал, но смысл приблизительно таков. И принялся его бабе стихи Коленвала читать. Вот, мол, стихи какие бывают, вот она – Поэзия. И ещё какие-то сентенции, превозносившие Коленвала и уничижавшие всеми признанного Мэтра.
Мэтр, этакий Бунин с седеющей бородкой, слушал, слушал, да как зарычит, да как бросится на меня. Я-то помоложе, половчее – отскочил. Мэтр не рассчитал своей прыти, споткнулся обо что-то и приземлился на четвереньки у ног моих. Я уж не стал больше… И это всё каким-то образом на крыльце происходило, в кромешной тьме. Увела его баба. Зачем всё это мне надо было? Каких только дров по пьяни не наломаешь!
А Мэтр странным образом после этого крылечка зуба на меня не заимел.
С Грачом и Коленвалом ужин мы тогда наш продолжили. Коленвал, простой мужик, ободрённый и вознесённый мной, разошёлся. Стихи читал:
Пью чай, жую кусочек хлеба,
Читаю, чтобы не завыть.
Гляжу в бесчувственное небо —
Пытаюсь бога не забыть.
Философствовал:
– Есть писатели-художники, а есть писатели-мыслители. Писатель-художник может на ста страницах описывать, как он достаёт из кармана спички, а писатель-мыслитель может на ста страницах размышлять, стоит ли те спички доставать…
Уму-разуму наставлял:
– Поэзия – это любовь. Нет любви – нет Поэзии…
Мы с Грачом тем временем скинулись, и Грач улетел за добавкой. Первый час ночи? Ну и что!
А у Коленвала любовь была. Сколько он ей стихов посвятил! Трагическая любовь. Она у него, бедная, совсем молодой умерла. Но не буду… Прав он только: бога б не забыть…
Грач вернулся скоро. И пятнадцати минут не прошло. Но не с бутылкой, а с бабой (когда поддашь основательно, все женщины, девушки… становятся бабами). Мне она понравилась – симпатичная, с ногами, в белой короткой шубке, синеглазая – Снегурочка из лесу, и только! А может, мне показалось, что она ничего была, ведь, когда поддашь основательно, все женщины становятся очаровательными.
– Что мы с ней делать будем? – поинтересовался я, когда парочка, раздевшись и миновав тёмную, кишкообразную прихожую, присела в «зале» на кушеточке.
– Выпьем, – крякнул Коленвал, – вместо бутылки.
– Где он её подцепил, интересно? – не переставал удивляться я.
– А их тут, кварталом ниже, пачками…
Снегурочку скорей всего не Грач подцепил, а она его.
Вообще-то насчёт женщин Грач скромен и застенчив. Он и не пил, и не курил до моего второго после детства сближения с ним. За его перевоспитание я принялся серьёзно. В смысле – шутейно, конечно. Сам-то я что, специалист, что ли, был? Ну так вот: с водочкой получалось лучше, а девочек он просто боялся. «Тоже мне прозаик! – говорил я ему. – Тебе даже как писателю это необходимо».
Однажды семена воспитания проклюнулись. Посидели мы раз хорошо в кабаке, с девочками какими-то познакомились. Вышли – а ресторан на берегу реки, а берег в густом ивняке, – идём тихонечко стайкой бесформенной, то есть ещё не разбившейся на пары, воркуем мило, вдруг Грач цап одну на руки или даже на плечо, как абрек, и в кусты. Вот смеху было. Но это он перепил, конечно. С другой стороны, таилось в нём, значит, что-то, что при поверхностном взгляде было не различить.
Проклюнулись семена мои – это да, но дальнейшего бурного роста не возымели. И в полётах он почти не участвовал. Взмахнёт пару раз крыльями – и в сторону, никто и не заметит, как Грач исчез. Девочки?.. Быть может, своего грачиного носа стеснялся? С детства была у него какая-то угловатость, я бы даже сказал – девственность, от которой он, как ни старался, избавиться не смог. И вот второй случай… Со Снегурочкой. Трезвый на это он никогда бы не решился. Сидят на диванчике… Грач, поглаживая мурлыкающего Цезаря, что-то о поэзии внушает, говорит: любовь – это поэзия. Нет поэзии – нет любви. Снегурочка глазки опустила, руки скромненько на замёрзших коленочках… И до нас с Коленвалом никакого дела. Есть мы, нет нас на этом свете… Ну, как мухи – иногда обратят на себя внимание, а так – жужжат, ну и пусть себе жужжат.
– Чего будем делать? – жужжу я.
– Пойду теперь я сбегаю, – жужжит в ответ Коленвал и, напустив в прихожую-кишку клубы январской стужи, скрывается в сугробах Академгородка (почему-то посреди города квартальчик с домами, вросшими по окна в землю, называли именно так. От обратного).
Ещё морозная дымка за ним не растаяла, а он уже вновь на пороге с двумя бомбами бормотухи.
Накрыли стол.
Грач спрашивает:
– Можно я с ней останусь?
– А мы куда? – спрашивает Коленвал.
Грач на кишку-прихожую кивает, где неживая во мраке железная кровать таилась, оставшаяся ещё от покойной матушки Коленвала.
Выпили по последней (Снегурочка ни одного стопарика не пропустила. Вернее, всё подряд пропустила, ни от одного не отказалась), и Коленвал сказал:
– Мои юные друзья! В этом утлом ковчеге, неслышно вращающемся в океане Вселенной во времена очень и очень далёкие, а может, и совсем недалёкие, а всего лишь вчера, жили два скромных человека и очень любили друг друга. И вы, милые мои, должны понять меня, старого: подобное дважды повториться здесь не может. В другом месте и теперь уж в другое время – пожалуйста… Вселенная и время бескрайни. А вы люди свободные, без груза предрассудков и догм… Вот тут ещё две рюмочки осталось…
– Вы не подумайте чего… – сказал Грач, слегка заплетая языком. – Ведь наши с ней сердца уже в унисон… Я люблю её. И женюсь на ней. Она такая красивая! Сам бог мне её послал в эту волшебную ночь. Неужели вы ничего не понимаете и не оставите нас у себя?
Пришлось вмешаться. Я сказал Коленвалу, чтобы он сбегал ещё за одной, а я, пока он отсутствует, провожу Грача.
Грач обиделся. Сказал, чтобы я его не провожал. Я сунул ему денег на такси, и они со Снегурочкой растаяли «в тумане льдинкою».
Растянулись с Цезарем на железной кровати…
Коленвал не вернулся.
Я ушёл, как только забрезжил рассвет. В несуразных и разных ботинках без шнурков…
Через пару дней он зашёл ко мне на работу. Попросил на пиво. От самого одеколоном прёт… Какая большая разница между человеком и поэтом!
Дал ему червонец. А где он ночевал в ту ночь, почему не вернулся – так и не сказал.
Зато Грач о своей волшебной ночи всё до самого утра похмельного поведал подробно. Не буду пересказывать, замечу лишь, что он в то время женат ещё не был. А потом женился, но не на ней. А с ней у него ничего не получилось, потому что встреча их пришлась на суровое время года, а говоря проще, была зима и не было приюта.
Вспомнилось опять его, коленваловское:
Пишу стихи от боли к боли…
От счастья к счастью песен нет…
Но о каком счастье речь? О каких множествах счастья? Я только одно счастье знаю – это когда пишется хорошо. Пишется и мечтается как мальчишке шестнадцатилетнему. Ещё классиками немецкой философии замечено, что счастье – это как раз минуты вдохновения, а до и после – рутина всё и ничтожество… Какого бога в небе Коленвал разглядеть хочет? Ясно какого. Бог у нас с ним один – вдохновение. И ему, поэту от бога, без нашего главного бога – вдохновения выть хочется. А что уж обо мне говорить!
Я веду параллельно с дневником три тетрадочки, куда заношу определения трёх слов: что такое жизнь, что такое любовь и что такое счастье. Мудрых изречений с годами собралось в них – отдельным сборником выпускай, толстенькая получилась бы книжица. Каких имён только нет!.. От Гомера до Коленвала… Но вот листаю тетрадь, в которой скопились сотни различных счастий, примериваюсь, и ни одно мне не подходит. Кстати, о счастье великие умы человечества знали и размышляли почему-то меньше, чем о любви и жизни (о жизни более всего, о жизни и смерти, точнее сказать).
Счастье…
А счастье, друзья мои, – это, оказывается, когда ничего не болит.
Чёрт с ними, с этими стихами, рифмами – тщетными попытками переплюнуть саму жизнь! Любая былинка, любой жалкий цветочек на тонюсеньком стебельке совершеннее и гармоничней всех вместе взятых стихов и поэм, созданных или ещё создающихся на Земле. Жалкие плагиаторы мы, копиисты жизни сущей и необъятной. Зарифмовать пытаемся её… Ох, как спина болит!
Болит, болит, болит… И никуда от этой проклятой боли не деться. И никакие мази, никакие таблетки не помогают. Разве что массаж… У Грача хорошо получается. Часа на три-четыре после него забываю о своей злосчастной холке, будто позвонки подменили. Но не бросишь ведь всё и не будешь лежать у Грача на диване от сеанса к сеансу и в больницу за тридевять земель ради массажа не потащишься.
Счастье… Счастье – это… Но я уже говорил.
По совету и протекции Грача сходил к специалисту, показался. Бородатый костолом долго испытывал меня на прочность – мял, ломал, простукивал, точно мои позвонки – это дверные кнопочки-звоночки, а он, гуляка припоздалый, не может дозвониться до жены своей, задремавшей в ожидании.
Сделали рентгеновские снимки.
Вы знаете, что такое кифоз? Вот и я не знал. Кифоз, переходящий в гиббус, как обмолвился доктор в кругу своих коллег.
Что такое гиббус, в словарях я не нашёл. А вот кифоз…
Горб – по-простому.
То-то мама в последнее время мне всё: не сутулься да не сутулься. А как не сутулиться, когда болит! Бородатый спец открытия не сделал, сказав, что позвонки у меня как-то не так стыкуются. Грач говорил. Но что мне эта констатация, эти снимки?! Мне точно скажите – согнёт меня завтра в дугу или нет?
Вы можете представить себе сто зубов, и все они на спине, и все они разом болят?
О проекте
О подписке