В конце 1917-го и начале 1918 г. мне довелось быть членом «национального комитета» грузинской колонии в Петрограде. После революции такие комитеты сразу как грибы появились всюду в пределах бывшей империи, от Польши до Тихого океана – где только имелась хотя бы небольшая горсточка людей грузинской породы. И возникли эти организации одновременно, самопроизвольно, свидетельствуя, пожалуй, о жизненности и безыскусственности грузинского национального движения.
Петроградский комитет занимал, по соглашению с владелицей, особняк графини Паниной на Фурштатской.
Обычные его функции – не особняка, а комитета – носили характер консульский (вещь важная при недостатке законной охраны лиц и имуществ) и продовольственный (вещь полезная, когда хлеб делался редкостью). Здесь, в комитете, было средоточие скудных известий, получавшихся из Грузии; здесь же попросту сходились, как в клубе, чтобы поболтать – эпоха к тому располагала – нередко за чашкой чая. В особых случаях созывались общие собрания грузинской колонии[14].
Практическая полезность этой организации не вызывала сомнений: неоднократно комитету удавалось выручать из рук советской полиции лиц зря арестованных; не раз он накормил своих «подопечных» разными, льготно полученными, припасами. Однажды, по его милости, мы все питались в течение долгих дней… телячьими мозгами! Была затем неделя «гречневая» и т. д.
Боюсь, что наше политическое задание – содействовать, насколько это было возможно из Петрограда и в Петрограде, государственному «строительству» Закавказья (не принявшего, как известно, советского переворота 25 октября 1917 г.) – удавалось нам меньше, чем эта скромная «обывательская» работа для нужд нашей общины. Правильных сообщений с Тифлисом не существовало. Исторические пути России и Закавказья явно расходились.
Мы знали, конечно, и об образовании в Закавказье фактически независимой власти (комиссариата), и о программе, всенародно принятой в ноябре 1917 г. грузинским национальным конгрессом в Тифлисе; а главное, знали, как Закавказье было отягощено незавидным наследием бывшего русско-турецкого фронта, который с распадением русских армий приходилось принимать теперь на свои плечи новым краевым и национальным организациям. Но принести в этом отношении какую-нибудь пользу из Петербурга было мудрено.
В грузинских, а особенно в армянских кругах Петрограда и Москвы распространены были преувеличенные и сбивчивые представления о численности воинов закавказского происхождения, освободившихся от службы на российских фронтах и стремившихся обратно на родину – с готовностью будто бы ее, эту местную родину, «там» отстаивать от внешнего врага.
Помню одно посещение Смольного вместе с генералом Л. Ф. Тиграновым, уполномоченным армянского комитета. Мы были приняты лицом, «от которого все зависело», – А. Енукидзе; он обещал «содействовать» скорому возвращению домой освобождавшихся на европейском фронте армян и грузин; а также отпуску разных предметов военного снаряжения, до крайности необходимых кавказскому фронту.
Ни эти наши шаги, ни даваемые нам обещания не имели, разумеется, ни малейшего влияния на ход событий. Подготовлявшийся тогда мир между Россией и германскою коалицией был в этот момент единственной действительной «сферой влияния» советского правительства, и здесь его работа имела чрезвычайное значение. Заказказье же было фактически предоставлено самому себе.
«Объединись как следует Грузия и Армения, – говорил Тигранов (бывший офицер Генерального штаба) на обратном пути из Смольного, – они смогли бы и теперь с турками справиться, и, в будущем, создать неприступный бастион, оплот их независимости. Припомните карту» и т. д.
Увы! И Грузия, и Армения оставались до последнего момента лишь «географическими выражениями»; Временное правительство противилось формированию национальных частей; да еще вопрос, можно ли было их создать так скоро и в таком количестве, как требовалось; несомненно лишь, что некому было стать на место уходившей с фронта, разложившейся русской армии! Не буду, впрочем, останавливаться ни на этих фактах, ни на попытках разных «комитетов», «съездов» и лиц объединить, в частности, грузинский военный элемент в России и направить его в Грузию. Подчиняясь влиянию среды и «текущего момента» (нелепое, но обиходное выражение русского политического жаргона на Кавказе!), организации эти увлекались и аграрным вопросом, и программными спорами партий, а потому мало что могли сделать для приумножения военной силы Грузии или Кавказа.
В дни колебаний, предшествовавших подписанию Брест-Литовского договора (январь – март 1918 г.), в Петербурге жилось тревожно. Ожидали иногда чуть ли не со дня на день занятия столицы германскими войсками. Чувства по этому случаю выражались довольно разнообразные, но обыватель, кажется, не прочь был увидеть на Невском «прусскую каску». В чудодейственную силу германского порядка тогда очень уж верили; и не менее других те, кто с особым рвением ненавидел немцев в 1914–1915 гг.
Положение складывалось такое, что «национальным» общинам приходилось думать о том, как быть в случае прихода германцев. Грузинский комитет имел даже совместные с армянским совещания по этому поводу. Обсуждались разные формальные вопросы, не получившие, однако, практического значения, ибо германцы в Петроград не пришли[15].
В это же приблизительно время – печать была тогда еще довольно свободна в Петрограде – я, по просьбе профессора Б. Э. Нольде, написал для журнала «Международная политика» статью[16] специально о постановлениях Брест-Литовского договора, касающихся Кавказа.
Разрыв между закавказским комиссариатом и советским правительством сделался полным после разгона Учредительного собрания (11 января 1918 г.). Однако точных сведений о том, что происходило в Тифлисе в первые месяцы 1918 г., у нас в Петрограде не было. Но, зная мысли – а еще больше чувства – грузин и армян, я мог в своей статье высказаться с достаточным основанием о том, как они отнесутся к уступке Батума и Карса туркам. Я выразил уверенность, что Брест-Литовский договор неминуемо приведет к особым переговорам Закавказья с Турцией и другими державами и даст толчок к формальному, полному отпадению этого края от России – так и произошло на самом деле[17]. Но, прибавлялось в заключительных строках статьи, если такое решение и вытекает из сложившейся международной обстановки, оно, может быть, окажется временным: «Быть может, – писал я, – путь от поглощения Закавказья (Россией) к прочной федеративной связи с Россией пройдет через отделение от России».
Едва пять лет истекло с того времени, как написаны были эти строки, и вот Грузия и все Закавказье, отделившись действительно от России и утвердив свою независимость, уже успели подвергнуться вторжению советских войск (в 1920–1921 гг.); а с начала 1923 г. и формально восстановили связь с Россией. Связь эта именуется федеративной; будет ли она прочной?
Итак, гадание мое начала 1918 г. сбылось, к сожалению, в 1922–1923 гг.; мне же за это время пришлось поработать главным образом в том направлении, чтобы оно… не сбылось; во всяком случае, чтобы не сбылось ни в такой форме, ни в этих условиях!
Трудно было сидеть спокойно в Петрограде в такое время, когда Грузия и весь Кавказ оказались в необходимости выяснить и вести свою политику. Грузия воскресала из мертвых. Хотелось быть там, видеть происходящее.
В Петрограде меня в эти месяцы[18] удерживала только работа в книгоиздательстве «Огни», ставившем себе очень широкие задачи, с 1917 г., когда деловое руководство им перешло в руки Н. Б. Глазберга. На моем специальном попечении была серия книг «Круг знания», в которой появился в 1917–1918 гг. целый ряд работ лучших научно-литературных сил Петрограда. Назову академиков и профессоров: Зелинского, Ростовцева, Бартольда, Карсавина, Преснякова, Фармаковского и др.
Политическая атмосфера, очевидно, не соответствовала этим занятиям. В то время как выяснялось бессилие Учредительного собрания и созревали жестокие события Гражданской войны, мы, в очередных заседаниях совета «Огней», под председательством Е. А. Ляцкого, обсуждали вопросы о переиздании «Книги маркизы» К. А. Сомова, «Истории русского искусства» А. Н. Бенуа, об организации печатания учебников и т. д. Как всегда в таких случаях, «несвоевременность» или «несовременность» были здесь лишь кажущимися…
Однако надо было ехать в Тифлис. И вернуться к лету, для продолжения литературно-издательской работы. Уехать я уехал, а вернуться в град Святого Петра уж не пришлось.
Весной 1918 г. железнодорожное сообщение между российскими столицами и Кавказом было далеко не регулярным. В сущности, одиночный пассажир, не обремененный багажом, с исправными бумагами и средним счастьем имел достаточно шансов достигнуть своего назначения. Где-то – не то в Донской, не то в Кубанской области – шли военные действия между большевиками и корниловцами; при отсутствии точных сведений и изменчивости событий все это было как бы закрыто туманом и не пугало.
Но ехать одному, на свой страх и риск, не было суждено. Грузинскому национальному комитету пришлось заботиться об «эвакуации на родину» целого ряда лиц, стремившихся в Тифлис, Баку и т. д. по разным основаниям; кроме прямых подданных просились в партию эвакуируемых отдельные лица, довольно-таки разношерстные, которым следовало помочь.
Так возник вопрос об отправлении в Тифлис граждан, оказавшихся на попечении нашего комитета и желавших «вернуться на родину» особым поездом. Получено было принципиальное разрешение властей в Смольном. Но поезда нам дать не могли. Однако сказали: поищите, если найдете сами где-нибудь подходящий состав, приведите его сюда, и мы предоставим его в ваше распоряжение. Так и поступили. Осведомившись о том, что в Ярославле задержался и стоит без пользы санитарный поезд, оборудованный на средства города Баку, комитет отправил в Ярославль расторопного «толкача», который в одно прекрасное утро привел этот поезд и поставил его на каких-то закоулочных путях петроградского железнодорожного узла.
Тем временем получено было формальное разрешение отправить «санитарный поезд № 133» в рейс Петроград – Баку – Тифлис, с доставкой его, за ответственностью комитета, обратно; составлены списки пассажиров и их болезней (к этому обязывало обозначение поезда как санитарного).
28 марта мы, к собственному своему изумлению, тронулись таки в путь – с Финляндского вокзала. До последней минуты боялись, что какое-нибудь ведомство, учреждение или влиятельное лицо пожелают отнять у нас этот казавшийся столь драгоценным, провидением ниспосланный поезд!
До Ростова-на-Дону были в пути одну неделю. Странное впечатление производили пустые станции; уже сказывалась во многом заброшенность, железные дороги жили не вовсю, а лишь частично; но чувствовалась еще инерция прежнего уклада. Случались заминки; в конце концов всюду проскакивали. Продовольствовались своими запасами; на юге можно было кое-что покупать; состоявшие при поезде в качестве прислуги несколько пленных австро-венгерцев были нам довольно полезны.
В Ростове задержались суток на двое. Здесь отняли у нас часть вагонов, ссылаясь – признаться, не без основания – на недостаточную населенность нашего поезда. Впереди чувствовалась Гражданская война, в самом Ростове было неспокойно; в районе вокзала то и дело возникала паника; ставились и уводились часовые, появлялись пулеметы, и трудно было разобрать, кто усмиряет, кого усмиряют, где зеваки и где власть. Было, в общем, жутко; «население» поезда, довольно-таки беспечное и жизнерадостное до сих пор, заметно приуныло.
…Мы приближались, сами того не зная как следует, к настоящему театру Гражданской войны. На станции Кавказская нас отказались пропустить дальше. Вступили в переговоры с местным советским начальством – безрезультатно. Говорили по проводу с Екатеринодаром, ссылались на Смольный, на наши бумаги – особого успеха не имели. Оказалось, что ввиду боев с добровольцами в районе Екатеринодара[19] наш санитарный поезд (имевший при себе свой штат и оборудование) был истинной находкой для советских властей: решено было его реквизировать, несмотря на особое назначение, данное ему из Петрограда. Как ни чувствовали мы себя обиженными, но прекословить не могли, да и распоряжение, правду сказать, вполне оправдывалось жестокими обстоятельствами тех дней. Раз были раненые, приходилось, по справедливости, уступить им наш поезд. Нам же, взамен того, предоставили несколько теплушек. Был, конечно, произведен обыск всех наших вещей. Словом, причинены все неприятности, как-то сразу и так позорно вошедшие в обиход русской жизни после революции.
Однако нас отправили дальше вслед за другим поездом, в составе которого был, как оказалось на станции Кавказская, один вагон с эшелоном расформированного «иверийского» полка, о котором упоминалось выше.
Треволнения были так велики, что мы не имели времени, чтобы оценить, как надлежало, переход от отощавшей, обедневшей уже внутренней России к тучным полям Кубани, еще богатой хлебом и всякими дарами.
Станцию Тихорецкая прошли с затруднениями, но без особых обид. Перед самой станцией Армавир (это было примерно 7–8 апреля 1918 г.) продолжительная задержка. Можно было видеть у станционной платформы другой поезд и огромную толпу народа вокруг. Что там происходило – нельзя было разобрать.
Когда наконец путь освободился и наш поезд подошел к вокзалу, толпа, сильно взбудораженная, только начинала расходиться. Тут было много, как они раньше назывались, «подонков общества» – того оборванного, обтрепанного, малопривлекательного люда, которым всегда так изобиловали железнодорожные центры Кубанской области; толпы солдат, явно сбившихся с толку и с вовсе не приветливым выражением лиц; гораздо меньше казаков, коренных кубанцев, выглядевших довольно-таки растерянно. Надвигалось что-то недоброе.
Наш поезд немедленно был оцеплен, и приказано было не выходить из вагонов. Слушая из дверей теплушки обрывки разговоров на платформе, мы узнали, что в переднем поезде найдено было оружие и обнаружены корниловцы с «золотыми эполетами» и «печатями».
Поразила меня одна старая крестьянка, особенно напиравшая на эти «печати» и «золотые эполеты», за которые их вот «небось расстреляют». Заключение это представлялось ей совершенно неизбежным: как же, ведь кадеты, корниловцы, объяснял кто-то рядом. Как не сказать: святая простота! Но от такой святости да упасет Господь каждого из нас.
Мы попали в один из местных фокусов Гражданской войны или порождаемых ею случайных бесчинств: все вольные, прибывающие с севера, считались здесь подозрительными по «корниловщине».
О проекте
О подписке