Читать книгу «Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути» онлайн полностью📖 — З. Г. Френкеля — MyBook.

Предисловие

Уже давно являлась у меня мысль подытожить в автобиографических воспоминаниях и записках основное содержание всего пережитого мною на долгом жизненном пути, отметить накоплявшийся и влиявший на склад личности жизненный опыт, помянуть словами признательной памяти выдающихся людей, с которыми сводила меня судьба. Пересматривая мои ежедневные заметки за наиболее тяжёлые месяцы блокады Ленинграда, я встречаю следующую запись 26 декабря 1941 года: «Сегодня ночью повторные сирены воздушной тревоги, непрерывный грохот зениток, гул обстрела, взрывы бомб и снарядов отгоняли от меня сон. Вновь и вновь пробегал я мысленно различные этапы моей жизни. Как складывалась личность, т. е. совокупность приёмов действия, поведения, переживаний в обстановке жизни? Передо мной проносились возникавшие столько раз стремления и мысли, их сопровождающие. Сколько было в жизни моей положений, полных захватывающего интереса и глубокого драматизма! Сколько богатых содержанием встреч с людьми первого ранга, с драгоценными самоцветами людского мира! Никифор Иванович Лукьянович, Анна Ник. Деген-Ковалевская, Иван Андреевич Дмитриев, Ник. Александрович Огородников, Иван Васильевич и Павел Васильевич Шулепниковы, Пётр Иванович Куркин, Владимир Иванович Вернадский, Дмитрий Иванович Шаховской, Владимир Валерьянович Подвысоцкий, Савва Артемьевич Самофал и много, много других. Писать систематические воспоминания – этого я не хочу, не смогу: неисчерпаем материал, да и нет мотивов всё и все положения освещать и закреплять. Есть слишком много сторон и явлений в жизни, которых касаться бесцельно. Но всё же следует завести папку для некоторых моих воспоминаний».

Да, прожить долгую жизнь, полную напряжённого труда и борьбы, – это не поле перейти. Тут и чистое поле, и тёмный дремучий лес, и ровная дорога, и «косогоры да овраги», по которым катит, по словам нашего великого Пушкина, «телега жизни» в жизненный полдень, тут неожиданные крутые обрывы и внезапные повороты, бурные водовороты и тихие заводи… И через всё это протягивается нить той жизни, которая предстаёт перед нашим сознанием, как наша собственная жизнь, как некое «целостное единство», сохраняющее своё преемственное тождество на всём своём протяжении.

С чего же, с какого момента начинается в нашем сознании наш жизненный путь, наша демографическая «линия жизни»? Как возникает, из чего складывается, что входит в содержание нашей «целостной» личности? Чем поддерживается сознание единства этой нашей личности во времени, нашей единой жизни в сменяющиеся различные её периоды?

Когда длинный жизненный путь уже позади, когда «исчезают позади звёзды, светившие в жизни, издали идёт и близится брат забот и тревог – смерть» (Гёте), заманчивым кажется желание попытаться в личных своих воспоминаниях подойти к поискам материалов для ответов на эти возникающие в нашем сознании вопросы. И в то же время жизнь – ведь это наша песня. Мотивы и мелодии её слагаются и напеваются нами, пока колесит наша «телега жизни»[1], погоняемая неумолимым ямщиком – временем. Под стук колёс этой «телеги жизни» мы напеваем слагающуюся у нас песню, пока, наконец, не убеждаемся, что «песенка наша спета». Но вот ближе к концу жизненного пути слабеет и смолкает наша песня, а «телега» всё ещё неудержимо катит, подгоняемая временем, и тогда в памяти оживают напевы и мелодии, слагавшиеся на оставшемся уже позади жизненном пути, оживают мысли, решения, стремления, родившиеся и окрепшие в суровой школе жизни под воздействием опыта, выстоявшие под её гнётом, её ударами. Оживают и взывают словами Тараса Шевченко:

 
Раз добром нагріте сердце
Вік не прохолоне.
 
 
А деж твои думы, рожевые квіти?
Доглядани, сміли, выхохани діти?
Кому ты их, друже, кому передав?
Чи може навікі в сердці заховав?
 
 
Ой, не ховай, брате, разсып их, раскидай.
Зійдут и ростимут и у люди вийдут.
 
(Сон. 1844 г.) 3. Френкель

I. Отрывочные воспоминания из периода детства

До поступления в школу

Моё самое раннее воспоминание не связано в непрерывную цепь с последующими. В виде отдельного, вполне яркого обрывка сохранилось оно в моём сознании. Это воспоминание о грозе и ливне, от которого нужно было спасаться, карабкаясь по крутому, обрывистому берегу реки. С совершенной достоверностью встаёт у меня в памяти картина: мы плывём в небольшом баркасе – отец, мать, старшая сестра и я. Ослепительная молния освещает косые струи дождя. Оглушительный раскат грома. Не знаю, когда это происходило, но дело было, по-видимому, в праздник. Я ясно помню, что надет на мне был впервые новый костюм, и я больше всего думал, что он пропадёт от дождя. На мне был картуз. Врезалось в память, что я был ещё очень мал. Отец подгоняет лодку к берегу, выскакивает из неё, держит и кричит матери тащить меня на берег. Очевидно, я ещё не мог выскочить самостоятельно. Мы по «стёжечке»-тропинке спешим выкарабкаться наверх, к стоящей у самого берега полуразвалившейся каменной церкви. Опять молния и гром, но мы уже стоим под церковными сводами[2]. Когда я рассказывал, будучи уже большим, об этом моём отрывочном воспоминании, отец и мать подтверждали, что такой случай был в 1872 г., когда действительно в Старгородке, подле Остра, мы были застигнуты грозой на реке и спасались от ливня в развалинах старинной церкви. Так как мне было только три года, то отец решительно не допускал, чтобы в памяти у меня могли сохраниться так ясно впечатления столь отдалённого прошлого. Но достоверно, что позднее я не бывал в Старгородке и крутого берега и развалин Старгородской церкви не видел. У меня остаётся полная уверенность, что это действительно наиболее раннее оставившее след в моей памяти воспоминание. Очевидно, слишком глубокое было впечатление от ливня и грома на реке, от потоков воды с кручи берега, по которому мы забирались, спасаясь от грозы.

Такое же яркое другое воспоминание, но уже не в виде несвязанного с другими событиями отрывка, а как часть соответствующего периода ранней жизни, выступает и стоит передо мною, точно я сейчас переживаю его.

Непосредственно за нашим садом начинался ряд небольших домов на одной из окраинных улиц г. Козельца. В жаркий летний день мы с братом Серёжей, забравшись в кусты, объедали уже созревший крыжовник и вдруг увидели клубы густого чёрного дыма, вырывавшиеся из соседнего дома. Разумеется, мы побежали туда. Там, голося и причитая, женщины выносили и выбрасывали из открытых окон всякий скарб. Сбегался народ. У кучи утвари сидела женщина с малым ребёнком. Порывы ветра разносили искры и языки пламени. Приехала одна или две пожарные бочки. Они заезжали в наш сад, к недавно вырытому пруду, черпаками на длинных держаках черпали из пруда и заливали в бочки воду, а затем подъезжали к горевшему дому и вёдрами заливали водой растасканные баграми отдельно горевшие брёвна. Появился в ризе, с крестом и кропилом, отец Семён. Вместе с дьячком они носили распятие, пели молитвы. Отец Семён славился тем, что он «отворачивал ветер» в безопасную сторону, чтобы оградить от огня соседние дома. Его и вызвали, очевидно, жители не пострадавшего, а соседних домов. Довольно скоро дом сгорел. Другие же дома уцелели, но пожарные долго ещё ведёрками заливали догоравшие головни на пожарище.

Это был первый виденный мною в жизни пожар. Картина его со всеми деталями сохранилась у меня в памяти. Хронологическая дата этого пожара легко устанавливается, т. к. он случился на второй год нашей жизни в арендованном отцом хозяйстве с садом и домом на окраине г. Козельца в 1874 г. Следовательно, мне шёл уже пятый год. Об этом периоде в памяти у меня встают уже не разрозненные, а связанные в общую цепь воспоминания.

Сад мне казался несказанно большим, хотя, как восстанавливаю теперь по памяти, в нём было лишь несколько плодовых деревьев и немного ягодных кустов. В конце прямой средней дорожки стояли две липы. Мне они казались невероятно высокими. Мы с братом стреляли из самодельного лука и камешками из резиновой рогатки, постоянно охотясь в саду на сорок, сорокопутов и дроздов. Но ни одна стрела из лука, ни один камушек из рогатки не достигали до вершины этих двух сказочно огромных лип. Так они и остались в моей памяти деревьями-великанами. Много лет потом я не бывал в Козельце. Но вот случайно в 1906 году, т. е. спустя более 30 лет, я попал в этот город. Мне захотелось посмотреть на эти жившие в моей памяти липы-великаны. С изумлением я должен был разочароваться в них. В полуопустошённом небольшом саду в конце средней прямой дорожки стояли две старых липы довольно скромных размеров, не имевшие ничего общего с памятными деревьями-великанами. Я внимательно осмотрел и их, и уцелевшие кусты, и заросший, заплесневевший пруд – всё было на прежнем месте… Липы стояли на своём месте, но я стал другим, иным масштабом мерил, по-иному воспринимал окружающее.

Из этого же периода 1874–1875 гг. хорошо помню, как отец отводил и размерял место в конце сада в низине для рытья пруда и как потом пришли «грабари» и много дней копали пруд. Вырытую землю раскладывали у берегов пруда, а потом прокопали канаву от реки Остёр к пруду и из пруда обратно в реку так что пруд имел проточную воду. В пруду потом купался отец и какой-то часто бывавший у нас знакомый, носивший военную форму.

К этим же годам относятся и мои воспоминания об учителе Ивановском, жившем у нас и занимавшемся со старшим братом Яковом, которому в то время было уже лет 14. Родился он в год отмены крепостного права, т. е. в 1861 г. В то время Яков учился в Козелецком «уездном училище». Обязательная форма учащихся таких училищ включала фуражку с красным околышем. Мы его так и дразнили – «красный околыш». Старший брат был страстным любителем голубей. У него были голуби разных пород, в том числе особо дорогие – «турманы». Их он выпускал и особыми криками и свистом заставлял взлетать вверх и оттуда падать, перевёртываясь несколько раз в воздухе. На чердаке, под соломенной крышей дома, были гнёзда голубей; мы постоянно видели, как самцы загоняли голубок в гнёзда, чтобы они сидели на яйцах. Слуховое оконце на чердаке было снабжено затвором, который при помощи длинного шнурка брат захлопывал, если вместе со своими в оконце влетали и чужие голуби. Это служило источником ссор, доходивших до драк, с хозяевами залетевших голубей, такими же увлечёнными страстью к «вертунам», турманам и другим породам голубей. Вспоминаю случай, когда гнавшийся за голубями молниеносно быстрый ястреб с разгона влетел через оконце на чердак, и был там захлопнут. Не помня себя от возбуждения, мы вместе с Яковом вскочили на чердак. Ястреб был пойман. Лёжа на спине, он отчаянно защищался когтями. Наконец, его крылья были туго перевязаны, и он был отдан на растерзание собакам.

С такой же страстью, как и голубями, брат увлекался ловлей певчих птиц – щеглят, чижей, снегирей, синиц и др. Естественно, что учёба была у него в загоне. Учитель Ивановский жаловался отцу. Отец с запальчивостью бранил брата, угрожал ему и разрешал Ивановскому применять физические наказания. Ивановский нередко страдал запоями и в пьяном виде бил брата линейкой. Яков был не робкого десятка и умел по-своему мстить Ивановскому. Эти сцены наказаний старшего брата остались в моей памяти одним из наиболее мрачных воспоминаний детства. Так же тяжело и воспоминание о приездах на двуколке толстобрюхого уездного надзирателя Солодского (до введения становых приставов и урядников надзиратель заменял их) – мелкопоместного владельца соседнего хуторка. Он всегда приезжал в погоне за своей женой, убегавшей от его побоев и часто спасавшейся у нас. Его угощали, говорили, что жена к нам не приходила. Он мирно и любезно беседовал. Но если, бывало, заставал жену, кстати сказать, очень милую, весёлую в его отсутствие женщину, – неудержимо и яростно бросался на неё, хватал за волосы, валил и тащил по земле, приговаривая:

– Вот тебе волостное управление и земский суд!

Никакая защита не имела успеха. Он увозил «свою собственную» жену, громко рыдавшую. Жалость к ней вызывала у меня слёзы. Гнев, злоба, возмущение жестокостью Солодского закипали во мне.

В те годы наша семья ещё не была так многолюдна, как впоследствии. Однако нас, детей, уже было шестеро – три сестры и три брата: Вера, рождённая в 1858 г., Яков – 1861, Софья – 1863, Юлия – 1865, Сергей – 1868 и я, Захарий, родившийся в декабре 1869 года. Позднее семья разрослась до десяти детей. Подросли расходы на обучение, когда четверо одновременно учились в гимназиях. Тогда постоянные заботы о содержании семьи, о воспитании детей повлияли на характер отца. Но в ранний период детства в Козельце я помню отца ещё без седых волос. Страстный любитель охоты, он всегда имел охотничью собаку. На стене в его комнате, на ковре с вытканной легавой собакой, несущей утку, висела двустволка. По вечерам отец с увлечением играл на скрипке. Многие его любимые мотивы я помню до сих пор. Это украинские песни: «Ой, не ходи, Грицю, та на вечерници», «Стоит явир над водою» и др. Для нас – для меня и Серёжи особенно – было занятно, когда отец раскладывал краски и кисти и рисовал на больших листах бумаги. Любимым сюжетом его картин был лес, густые заросли «очерета» (тростника) и кустарников, через которые пробирается дикий кабан.

По-видимому, в то время отец очень любил общество. К нему часто приезжали знакомые. В день его именин съезжались гости, для которых он играл на скрипке, было пение. Нередко отец уезжал на несколько дней. Бывал он в Киеве. Возвращаясь, привозил матери и всем нам подарки. Обычно он привозил из города также французскую булку и кусок швейцарского сыра. Дома у нас белого хлеба обычно не бывало. Наша мать сама пекла хлеб из ржаной муки. В качестве закваски в чисто выскобленной и выпаренной деже оставлялся кусок теста. С вечера из муки и тёплой воды делалась опара, потом мать месила тесто, добавляя сколько нужно соли. До утра, прикрытая чистым рушником стояла дежа на тёплой печи. Утром, когда русская печь была уже вытоплена и вся стряпня закончена, из печи вынимали все чугуны, в которых грелась вода, горшки с борщом и кашей, и мать «сажала» на деревянной лопате хлебы в печь вместе с листами капусты, подложенными под хлебы, чтобы они не пригорели и не запачкались снизу. По состоянию корки и по другим признакам мать наша знала, когда надо вынимать хлебы из печи. От вынутого ею из печи хлеба шёл сильный, особый, такой приятный запах, какого никогда и нигде я больше не ощущал. Только одна наша мать умела печь такой вкусный хлеб. Масло у нас сбивали из сметаны, а кислое молоко (простоквашу) подогревали и клали в решето. Сливавшуюся сквозь решето сыворотку использовали для замешивания хлеба, а оставшийся в решете творог шёл под пресс, т. е. завёрнутый в чистую полотняную тряпку клался под камни, и такой творог носил у нас название «сыр». А в редких случаях, когда отец приезжал из Киева, он привозил кусок швейцарского сыра, который довольно долго хранился, тщательно завёрнутый, на случай гостей. Изредка, при случае, привозились и стеариновые свечи (четверик в общей синей обёртке). Они тоже зажигались только при гостях. Обычно же в то время, т. е. до русско-турецкой войны 1877–1878 гг., у нас в домашнем обиходе были только сальные свечи. Их делала наша мать сама из «лоя», т. е. из топлёного бараньего жира.

Техника изготовления сальных свечей была очень несложной. Из белых ниток, из которых мать вязала чулки сёстрам, делался фитиль. Он натягивался между двумя желобами. При складывании желобов получалась трубка, в которую и наливался растопленный «лой». Когда «лой» застывал, обе половинки формы снимались и вынималась готовая сальная свеча. Слабое освещение поддерживалось лампадками. Позднее, в 80-х годах, появились «каганцы» и керосиновые лампы.