– Так вы на его стороне? – негромко спросил Артём про монаха.
– Нет никаких сторон, милый, – ответил батюшка Иоанн. – Солнце по кругу – оно везде. И Бог везде. На всякой стороне.
– И на стороне большевиков? – спросил Артём. Ответы батюшки ему не очень нравились.
Батюшка Иоанн улыбнулся и, похоже, решил начать сначала:
– Монахи и в прежние времена испытывали недостаток любви к священству. Они же в безбрачии живут, в неустанных трудах, в немалой скудости. Наверное, они считали, что имеют право упрекнуть кого-то из нас в потворстве плоти. Что ж, и я не скажу, что всё это напраслина. Но здесь, на Соловках, многие монахи, как закрыли большевики монастырь, пошли в услужение к чекистам. Теперь они, милый, числятся в ОГПУ – помощниками по хозяйству – и предерзостно ведут себя с заключёнными архиереями, будто свершая тайное своё отмщение. А за что мстить нам? Всякий из нас на своём месте. Мы в тюрьме – они на воле.
– Этот монах ругался, что их воля всегда была как ваша тюрьма, – сказал Артём.
Владычка Иоанн покивал головой, улыбаясь тепло и беззлобно.
– Будет великое чудо, если советская власть преломит все обиды, порвёт все ложные узы и сможет построить правильное общежитие! – ответил он так, словно напел небольшую музыкальную фразу.
– Где их воля будет как наша тюрь… – насмешливо начал Артём, но батюшка Иоанн приложил палец к губам: тс-с-с.
Артём наконец догадался, что батюшка просто не хочет прилюдно разговаривать на все эти трудные темы.
– Слушай этого обновленца! – вдруг выкрикнул со своего места батюшка-побирушка, обладающий, как выяснилось, хищным слухом. – У него попадью красноармейцы снасиловали – а он всё про общежитие рассказывает! Слушай его, он тебе наговорит!
Артём боялся взглянуть на владычку, но, когда всё-таки повернул голову, увидел, как батюшка Иоанн тихо сидит, переплетя пальцы и шепча что-то. Дождался, пока ругань прекратится, поднял глаза и снова улыбнулся Артёму: вот, мол, как.
– Нашёл рубль? – спросил Жабра вечером: как чуял.
– Нашёл, – сказал Артём не своим голосом, немедленно почувствовав душное и томительное волнение.
Когда принесли ужин, блатной снова направился в сторону Артёма, но оказалось – не к нему.
Жабра присел на диван к Филиппку и попросил, прихватив пальцами его миску:
– Погодь, не ешь! Дай-ка.
Филипп, ничего не понимая, отдал свою миску: Жабра поднялся и пошёл с ней к себе. По дороге он съел всё, что лежало в миске, и, развернувшись ровно возле своего дивана, принёс назад пустую посуду, вложив её в руки Филиппку.
Всё это было так нагло и просто, что Артём против воли улыбнулся – улыбкой косой и удивлённой.
Заметив эту улыбку, блатной кивнул Артёму, как сообщнику.
Ситуация была дурная и нелепая.
Едва ли Артёму пришло бы теперь в голову заступаться за кого бы то ни было… но сообщником Жабры он точно не желал выступать. И так получилось, будто выступил.
“Как будто я из-за рублёвой на всё это смотрел молча!” – раздражался Артём.
Филиппок минуту оглядывал свою миску, а потом тихо заплакал.
Ничего не видевший, но заметивший плачущего соседа владычка Иоанн поднялся и, прихрамывая, пришёл со своего места.
– Что такое, милый? – спросил он Филиппа.
– Да ничего, – ответил Артём, почувствовав, что перед владычкой ему всё-таки будет стыдно за всё это. – На, жри, – он сунул свою нетронутую миску Филиппку.
И тот принял дар.
– Что такое? – спросил владычка уже Артёма.
– Голодный, – ответил он.
Быстро и всхлипывая иногда, Филипп съел всё подчистую.
“Пшёнка”, – сказал себе Артём, стараясь не смотреть, как едят другие.
– Дойдёт тать в цель – поведут его на рель, – вдруг сказал Филипп громко.
Артём поначалу и не понял, к кому он обращается, о чём говорит. Поразмыслив, догадался, что слова обращены к Жабре. Но ещё глупее было то, что Филипп снова воспринял Артёма почти как заступника – потому и поднял голос.
Жабра, к счастью, не догадался об этом.
Филипп протянул миску Артёму.
– Чего тянешь? – спросил он раздражённо. – Иди мой, помытую вернёшь.
Только когда Филипп стал подниматься, Артём медленно вспомнил, что тот вроде и не вставал до сих пор. По палате точно не бродил, а всё спал или тупо глядел в потолок.
Самодельный костыль лежал под диваном у Филиппка: опираясь на него, он поднялся и, неловко взяв миску, сделал первый шаг. Одна нога ниже колена была у него ампутирована.
– Блядь! – выругался Артём, рывком сев и ощутив резкую боль в рёбрах. – Блядь! – повторил он на этот раз уже от боли.
Напуганный Филипп встал и оглянулся: не его ли ругают. Владычка Иоанн насупился бровями так печально и болезненно, как будто его больно толкнули в грудь. Один Жабра, торопливо вернувшийся откуда-то из коридора, ловко и как ни в чём не бывало обошедший Филиппа, нашёлся как пошутить, наклонившись к дивану Артёма:
– Зовёшь уже? Сюда нельзя привести. Придётся самому до ней дойти.
Перемогая боль, Артём посидел немного, потом спросил:
– Что, сейчас уже?
– А ты думаешь, им долго готовиться надо? – спросил Жабра рыбьим своим ртом. – Подняла жопу да понесла.
“Его ж можно поймать на крючок, на червя”, – подумал Артём, глядя в этот рот.
Монах ждал в конце коридора, вроде как поправляя оконную раму, про которую тут же забыл, едва подошли Артём с Жаброй.
– Полтину давай, – сказал монах.
Голос у него был такой, словно, как зарождался в груди, так оттуда и раздавался.
– Где девка? – спросил Артём, денег не показывая. Ему уже ничего, кажется, и не хотелось. Не радость уже была, а словно обязанность, только не ясно, к кому обращённая.
– В дом терпимости, что ли, пришёл? – спросил монах из своей утробы. – Чё тебе ещё показать?
– Дай ему полтину, фраер, – сказал Жабра, снова с чего-то почувствовавший свою силу.
Артём шмыгнул носом и не придумал, как себя повести: уйти бы, надо было бы уйти, но так болезненно захотелось посмотреть: всё-таки рыжая, русая или тёмная? Только посмотреть, и всё.
– Нате, делите, – Артём протянул вверх соловецкий рубль. Монах взял в кулак бумажку, одним движеньем куда-то спрятал и пошёл.
Жабра больно толкнул Артёма в бок: иди за ним.
“Надо ему жабры вырвать”, – подумал Артём, но двинулся за монахом.
– Это моя комната, – сказал монах, встав у двери. – Баба там. Свет не жечь. Пока схожу мусор вывалить – надо успеть. На кровать не ложитесь. Стоя случайтесь.
Артём молчал.
Монах толкнул дверь: она оказалось открытой. Внутри была еле различимая и пахучая полутьма.
– Не вздумай, говорю, свет жечь, – повторил монах, уходя. – За бабу тридцать суток карцера полагается.
– И вечно гореть в аду, – сказал Артём будто сам себе.
– А за повторное полгода изолятора, – утробно бубнил монах, уходя. – И поделом.
“Святоша какой”, – подумал Артём, всё никак не решаясь войти.
– Давай уже, бля, – толкнул его Жабра, и снова больно.
– Ты, пёс, – развернулся Артём, – ещё раз дотронешься до меня… Понял, пёс?
Жабра что-то ловил своим ртом, но глаза при этом были тупые, наглые: Артём различал в упор их белую муть.
Шагнул в комнату, закрыл за собой дверь, поискал крючок – и нашёл, накинул.
Развернулся и, пытаясь хоть что-то рассмотреть, привыкал к полутьме.
– Я тут, – раздался женский голос.
Она сидела у окна на стуле.
Артём сделал два шага – она поднялась навстречу.
– Вот о подоконник обопрусь, а ты давай, – сказала она; дыхание пахло пшёнкой. Лица́ Артём никак не мог разглядеть.
– Быстрей надо, – сказала она, поднимая свои одежды, в темноте напоминающие перешитый мешок: возможно, так и было.
– Волосы какие у тебя? – спросил Артём, взяв прядь в ладонь. Из чем-то закрытого окна едва пробивался фонарный свет с улицы, но цвет волос было не различить.
– Ты стричь, что ли, меня пришёл? – прокуренно хохотнула она.
– Замолкни, – сказал Артём, правой рукой проведя женщине по лицу: надбровья, нос, губы…
– Что ты, как, бля, слепой елозишь по мне, – выругалась она, хлопнув Артёма по руке.
Нос был тонкий, лоб чистый, кожа сухая, обветренная, губы женские, мягкие.
Артём сунул ей рубль в руку и пошёл.
Забыл, где крючок на двери, возился – женщина коротко и неприятно посмеялась у него за спиной.
– Ещё кто будет? – спросила, икнув, когда Артём наконец открыл.
– Нет, – ответил он.
В коридоре сразу увидел Жабру, тот стоял наготове.
– Теперь я, – сказал Жабра, спеша протиснуться мимо Артёма.
Поймав его за ворот, Артём прошептал блатному на ухо очень настойчиво:
– Вот тебе рубль. Не трогай её, будь добр. Пошли со мной.
Жабра чертыхнулся, но ухватил рубль, спрятал в карман.
– Пошли, пошли, – повторил Артём, потянув Жабру за пиджак.
Сам не знал, зачем всё это сделал.
Настроение с утра было препоганое: всё опять обвалилось и придавило – ожидание карцера, Ксива, Бурцев, Сорокин, Кучерава… или расстреляют? Ведь могут же и расстрелять? Придёт посылка от матери, а его зарыли. В посылке колбаса – кто её съест? Или обратно пошлют посылку? “Считаем нужным вам сообщить, что по причине расстрела вашего сына посылку возвращаем за ненадобностью”.
Артём вцепился руками в покрывало и сидел так.
Новому саморубу без двух пальцев меняли повязку, он рычал.
– Летом саморуб – редкий случай, это зимой они гуртом идут, – рассказывал кто-то неподалёку. – А на одном участке прошлой зимой был такой десятник: каждому саморубу отрезал ещё и ухо. И над дверью вешал. Так у него целое ожерелье висело. Приехало соловецкое начальство на проверку, а он докладывает: сорок саморубов наказано отсекновением ушей! И его – к награде!
“Брешут всё”, – думал Артём.
Лажечников едва приходил в сознание, ничего не ел и говорить не мог. Грудь у него стала чёрная, а борода обвяла, словно подрезанная у корня.
Артём вспомнил, как поймал божью коровку, когда ломали кладбище, а Лажечников это заметил и говорит: “У нас такую кизявочку называют Алёнка”. И пробубнил над божьей коровкой: “Алёнка, Алёнка, полети на небо, там твои детки сидят у сапетки”.
“Полети” он произносил “пальти, пальти” – это было смешно: здоровый казачина в бороде и в бровях, а шепчет над кизявочкой.
– Что за сапетка? – засмеялся Артём.
– А бабье грешное место, – сказал Лажечников, щурясь. – Но ежели по правильному – корзина из прутьев тальника, это и есть сапетка. Шутка такая.
“Надо было всё сделать вчера с этой блядью, – ругал себя Артём, в мыслях своих спеша с одного на другое. – Надо было всю её разодрать на части, всю раздеть, рассмотреть, обнюхать, везде пальцами залезть… Потому что когда теперь? Да никогда!”
При этом никакого возбуждения Артём не чувствовал, и плоть его была вялая и сонная.
Филипп прежде прятал свою ногу в покрывале, а теперь выставил культю наружу и проветривал. Над ней кружились мухи.
Свою миску он не мыл: может, надеялся, что Жабра не будет из-за этого отнимать еду.
Цинготный больной неподалёку после каждого обеда выковыривал изо рта зубы. Артём как заметил один раз ужасные раны на дёснах у него, так теперь не мог отвязаться от воспоминания.
Артёму замерили температуру – на этот раз тридцать девять и три.
“Может, у меня горячка? – думал он. – Что же я ничего не ощущаю? Впасть бы в бред – может, тогда не тронули бы. Проклятое сознание, уйди!”
Явился Жабра, про которого вовсе не было ясно, что у него болит. Настроен он был так, будто Артём теперь – вша и осталось эту вшу задавить ногтем.
– Мне сказали, тебя в карцер посадят, – сразу начал Жабра. – Знаешь, куда пойдёшь? На глиномялку.
Артём молчал.
– Знаешь, что такое глиномялка? Подвал под южной стеной. На дне – глина, которую надо месить ногами. С утра до вечера в глине по колени. Пайка – 300 грамм хлеба. По уму, в подвал влезет человек тридцать, не больше, но загоняют обычно под сто. Лежат все на цементном полу – ни покрывал, ничего. Оставляют только бельё. Если белья нет – голый. Кормят из одного ушата, а посуду не дают, поэтому жрут так, из рук. Чтоб сдохнуть – надо неделю. Тебе дадут точно месяц, но, наверно, больше.
– К чему ты это всё рассказал? – спросил Артём.
– А отдай пиджак, всё равно не нужен, – сказал Жабра.
– Отцепись, – сказал Артём.
Жабра улыбнулся: раскрыл свой рыбий рот, и показались действительно рыбьи, мелкие и грязные зубы.
– И ещё пять рублей ищи, – сказал Жабра. – А то донесу, что ты с бабой был. Ещё месяц накинут. К обеду чтоб были.
Филиппок на этих словах ногу зарыл в покрывало.
Владычка Иоанн, который разговора толком не слышал, но о чём-то догадался, привстал со своего места и в своей ласковой манере попросил Жабру:
– Милый, иди-ка ты на своё место, полежи да отдохни; что ты покоя не знаешь, всё тебе не сидится на месте.
Жабра послушался и пошёл, но вспомнил что-то и вернулся на два слова:
– Из твоей роты передают: тебе посылка пришла, ждёт на почте. Надо бы её забрать, сюда принести, и я посмотрю, как с ней быть… Да? Привет от Ксивы, понял? Напиши письмо, чтоб посылку забрали, мы найдём нужного человека для этого. Напиши: “Я лежу в лазарете и прошу отдать посылку”. Так можно. А я монаху письмо твоё скину – и он всё устроит.
Владычка Иоанн, дождавшись окончания разговора, снова улёгся, но было ему неспокойно, и он ворочался.
Вскоре, не дожидаясь завтрака, поднялся и, тяжело хромая, вышел из палаты. Не было его достаточно долго, но явился он повеселевший.
Съел свой остывший завтрак, к которому никто, конечно, не притронулся, и после, порозовев, еле слышно напевал что-то.
Часа через полтора владычку вызвали – он тяжело, от одного дивана до другого, пробрался в коридор, но всего спустя минуту вернулся с мешком, который положил Артёму на диван.
Артём потянулся к мешку – ёкнуло в ребре, – тогда, изловчившись, подхватил его левой рукой, уложил к себе на колени: ну да, посылка от матери.
Как она пахла! Это было просто невозможным. Артём оглянулся по сторонам: все должны были чувствовать этот восхитительный, разнообразный дурманящий аромат.
Даже не залезая в мешок, а только закрыв на мгновение глаза, Артём мог бы назвать почти всё из того, что было в мешке: щекотала ноздри горчица, тяжело расплывался белый запах сала, тонко и остро вился жёлтый запах лимона, обволакивал разноцветный запах сушёных фруктов, пыльно и рассыпчато пах рис, туманно и тяжело веяло чаем, легко, чуть светясь, пах сахар, в сахаре и горчице, золотясь и нежась, плавала вяленая рыба, и колбаса – ах, эта конская колбаса – она совсем не пахла лошадью, она пахла мясным развратом, плотью, жизнью…
– Владычка Иоанн! – Артём повернулся к батюшке, растроганный и удивлённый. – Как вы узнали? Как вы забрали её?
Владычка поманил Артёма пальцем, чтоб не говорить во всеуслышание.
Артём накрыл мешок покрывалом и перешёл к владычке на диван.
– На почте только наш длинногривый брат работает, – говорил шёпотом владычка, посмеиваясь. – Я уговорил!.. А то, я вижу, к твоей посылке слишком много рук тянется. Главное, чтоб она попала к тебе, а дальше ты, милый, сам решишь, кого стоит угостить, а кого нет. И не сердись на них! Филиппа не обижай – он с работы, раненый, с поломанной ногой, нёс огромный пень, упал, потерял сознание от боли и усталости. Пролежал день. Администрация думала: сбежал, искали с собаками. Как нашли – собаки ещё раз ногу порвали. Потом его допрашивали два дня. Потом бросили в глиномялку. Пока разобрались, что не по вине наказывают, – там началась такая болесть, что пришлось резать ногу. И теперь ему без ноги скакать до самыя смерти! Ты добрый, не кори его за его пустословие. Через своё пустословие он тоже движется к Богу… И на Жабру не сердись! Легко ли человеку с таким прозванием жить? Он ведь тоже создан по образу и подобию – а его все Жаброй зовут, хуже собаки – так и собаку никто не назовёт, милый… И не обозлись за весь этот непорядок вокруг тебя. Если Господь показывает тебе весь этот непорядок – значит, он хочет побудить тебя к восстановлению порядка в твоём сердце. Всё, что мы с тобой видим, – просвещение нашего сознания. За то лишь благодарить Господа надо, а не порицать!.. Ну, иди, иди к своим дарам.
Потрошить посылку на виду у всех Артём посчитал совсем лишним, но удержаться от того, чтоб съесть конской колбасы, не смог.
Откусил раз, откусил два – и встретился глазами с Жаброй. Тот выглядел обескураженно.
Артём не стал отводить взгляда и яростно оторвал зубами ещё кусок колбасы. Не глядя порыл рукой в мешке, нашёл по запаху связку сушёных яблок – достал и закусил колбасу ими.
Жабра поманил Артёма, указав на двери в коридор.
Тот со счастливой улыбкой кивнул: иду, иду немедленно, дорогой товарищ.
– Не ходи никуда, милый, – позвал его владычка, но было поздно. Артём так и вышел в коридор с колбасой и яблоками.
– Ты не понял, фраер… – начал Жабра.
– Как же не понял, – удивился Артём. – Всё я понял.
Связку яблок он взял в зубы, чтоб не мешали.
Жабра ловко нырнул от первого удара, но второй – с левой – поймал. Незадача состояла в том, что в левой была ещё и колбаса, и удар был слабый. Ответный Артём получил по рёбрам – кажется, Жабра понимал, куда бьёт. Было так больно, словно одно ребро отломилось и воткнулось куда-то в самую нежную мякоть.
Артёма повело. Он выплюнул яблоки. В глазах отекало. Жабра норовил теперь попасть в висок, причём пальцы держал, как птица – когти.
“Он нитки на виске хочет развязать… – с дурашливым страхом осознал Артём. – Развяжет нитку, и башка моя… как ботинок… раззявится… всё вывалится…”
Яблоки под ногами хрустели.
Кто-то выскочил из палаты, зашумел: “Эй! Дурни! Эй!”
Артём заметил, как монах идёт по коридору, в руке полено – тоже по их душу.
Пугнул левой, ушёл от удара под рукой Жабры так, что оказался у него за спиной, и всадил ему правой, крюком, в затылок.
Дверь в палату была открыта, и Жабра туда влетел и загрохотал где-то там.
Артём подхватил с пола колбасу, яблоки было уже не собрать, и поспешил вослед за Жаброй.
Монах, поняв, что не поспевает, с размаху кинул поленом – как будто всю жизнь жил с ним и ненавидел его и вот решил выбросить.
Полено ударилось в стену так, что треснуло.
Температура опять была высокая.
Зато спал как рыба во льду: крепко, не слыша ничего, никого не помня.
Утром набрал съестного – понёс владычке Иоанну.
– Ничего не надо, милый, – печально отнекивался он. – Вот дай побирушке. А мне ничего не надо. Чем я тебе отплачу, милый? Я беру, только когда других могу угостить, – а тут ты сам всех можешь покормить, кого хочешь. Не буду ж я при тебе дары твоей мамки отдавать другим в палате? Нехорошо получится. Иди лучше сам покорми, кого меньше всего хотел бы обрадовать: теперь уже можно, теперь ты его победил, будь же добр к нему, тебе это к лицу, милый.
– Обойдётся, – сказал Артём.
У Артёма в это утро сняли швы, а Жабру, наоборот, ещё вчера зашили: когда падал, рассадил себе лоб и половину рыбьей морды, включая губы. Выглядел он бесподобно и странным образом напоминал теперь двух рыб сразу.
– Язык у тебя тоже раздвоенный теперь, змей? – спрашивал Артём, присаживаясь к Жабре на его монастырский диван по дороге в сортир. Жабра двигался, уступая гостю место, и молчал, изнывая от боли и дрожа челюстями.
На обратном пути Артём опять заглядывал к Жабре, вытирал сырые руки о его покрывало, туда же сморкался.
Некоторое время разглядывал блатного.
Шов этот через всё блатное лицо Артёма забавлял.
– Предлагаю сменить тебе кликуху. Будешь не Жабра, а Корсет, – предложил Артём, потешаясь.
Жабра молча сглатывал: глотать ему было больно.
На обед Артём забрал у Жабры миску с обеденным винегретом.
– Всё равно ведь жевать не можешь, – сказал. – Жамкаешь только, еду переводишь. Я тебе червячков в навозе нарою, Жабра. Будешь их глотать, не жуя.
Жабра по тупости не понимал, что Артём говорит, и пайку свою защищать даже не пробовал.
Артёму и не надо было, чтоб его понимали, он веселил только себя.
Винегрет отдал Филиппку. Тот не хотел принимать, тогда Артём просто вывалил порцию из миски Жабры в миску Филиппку и отнёс пустую посуду блатному.
Протянул: бери. Жабра не вовремя решил показать характер, за посудой руки не протянул.
О проекте
О подписке