Читать книгу «Обитель» онлайн полностью📖 — Захара Прилепина — MyBook.

Артём даже приложил ладонь к щеке, чтоб прикосновение не исчезло так быстро.

“А она ведь тоже наверняка заключённая? – подумал Артём. – Её тоже осудили. И она тоже должна за что-то раскаиваться, как владычка говорит? Это же смешно!”

– Только под душ не ходи, – сказала пожилая медсестра. – Нельзя, чтоб на голову. И с такой температурой тем более.

“А тут и душ есть?” – встрепенулся Артём.

Но умываться не пошёл, всё ленился и потягивался – это ж какое удовольствие выпало: никуда не ходить, а только лежать и лежать.

Лежать – совсем не скучно. Лежать – весело.

“Странно, что в детстве я предпочитал игры лежанию, – дурашливо подумал Артём. – Надо было лежать и лежать. Вся жизнь потом на то, чтоб наиграться…”

Пришёл доктор. Само появление его вызвало словно бы лёгкую тряску и сквозняк.

Он был восточного типа – очень красивый, с пышной чёрной бородой, с умными, тёмными, вишнёвыми, напоминающими собачьи, глазами. Наверное, мать у него была русской, а отец – южных кровей. Или наоборот.

Доктор двигался между монастырскими диванами быстрый и белый, как парусник.

“Как парусник с вишнёвыми глазами…” – по привычке изобразил Артём Афанасьева.

За доктором почтительно следовали фельдшеры и медсёстры.

Больных было около ста человек. С некоторыми доктор говорил подолгу, к другим вообще не подходил. Но все его ждали, и даже доходяги пытались привстать на локтях, пропеть что-то – просьбу, жалобу…

– Доктор Али, – звали иногда то с одной стороны, то с другой. Доктор не отвечал.

По отрывочным репликам доктора и его сопровождения Артём догадался, что серьёзная часть лежащих тут лагерников – туберкулёзники, сифилитики и болеющие цингой. Другая половина – битые и покалеченные конвойными, десятниками, командирами: Артём оказался не один. Было ещё несколько саморубов и самоломов, вроде Филиппа, и пара порезанных, но не добитых блатными.

– Хлебушка нет, доктор? – спросил батюшка-побирушка у доктора Али.

У батюшки была жуткая гнойная сыпь по всей груди, которую он показывал не без гордости – как соловецкие награды.

– Хлебушка нет, – отвечал доктор серьёзно. – Клизма есть. Не хотите клизму?

Артёма это немного покоробило.

– От коммунизьму – одну клизьму, – отвечал батюшка недовольно и глумливо, вставив в оба слова ненужный мягкий знак, что глумливость заметно усилило.

– Хотите хлеба, батюшка, – спросите у неба, – в тон ему отвечал доктор Али, чем, признаться, сразу вызвал у Артёма потерянную только что симпатию. Его высказываниям, конечно, придавал особое очарование мягкий восточный акцент.

– Ох-ох-ох, – приговаривал владычка Иоанн, слушая этот досужий разговор.

Дошла очередь и до Артёма.

– Тут больно? Тут? – быстро спрашивал доктор Али. – Кажется, нет ничего. Тошнит? Покажите зрачок.

– Как я его покажу? – засмеялся Артём, хотя доктор уже взял его за подбородок. – Смотрите.

– Температура какая у него? – спросил Али пожилую медсестру, шествующую за ним с раскрытым журналом.

Пальцы у него были сильные и горячие. “Если у меня тридцать девять и два, – подумал Артём, – то сколько у него тогда? сорок два?”

– Почему не умытый? – высказал доктор даже не Артёму, а всем стоящим позади себя. – И вши, наверное, у него. При такой завшивленности брюшной тиф может начаться прямо в лазарете! Вот будет позор!

Было понятно, что доктор Али говорит не столько для своего сопровождения, а во имя некоей общей значимости своего управления.

Едва доктор отошёл, пожилая медсестра махнула журналом на Артёма: ну-ка иди умойся, немедля!..

– Где душ-то? – спросил Артём у соловецкого монаха, прислуживающего теперь в лазарете. Бывшие монахи носили свои головные уборы набекрень – так их запросто можно было отличить от сосланных сюда батюшек, которых, к слову сказать, монахи не любили.

Монах указал жестом, куда.

– Воду не лить! – крикнул вслед сильным, но словно застуженным когда-то голосом.

В душевой никого не было: обход.

Душ представлял собой железный бак, полный водой, с бака свисала железная цепь; видимо, она давала воде свободу.

Артём быстро разделся, дёрнул с силою за цепь, полилась кривыми струями какая-то муть, но тёплая, приятная.

Отклоняя голову, чтоб не намочить узорное шитьё на виске, он встал поскорее под эти струи, тихо посмеиваясь и гладя себя руками по груди.

По всему телу бежала тёмная вода.

“Какой я грязный-то! – подумал Артём отчего-то с удовольствием. – Или вода такая?”

Поискал глазами мыло, не нашёл и начал яростно натирать себя руками – всё, кроме больных рёбер.

За этим своим копошением в воде сначала решил, что ему слышится женский смех… перестал шевелиться – и сразу убедился: нет, не кажется. Выше этажом смеялись женщины, молодые и голые. Они там тоже мылись.

“Голые и белые”, – подумал Артём, изо всех сил вслушиваясь в смех и голоса: даже рот раскрыл. В рот попадало брызгами из душа.

Белые и голые.

– Йодом в рот мазанная! – медленно произнёс Артём вслух чужое и непонятное ругательство. – Йодом. В рот.

Раз тронул себя, два, три – и накопленное задолго взорвалось в руке под женский смех.

* * *

Артём шёл назад лёгкий, мокрый, полный сил.

На обратном пути снова встретил монаха, думал, будет ругаться, что лил воду, но тот кивнул: вон там к тебе. И показал кривым пальцем закуток.

В закутке на лавочке сидел Василий Петрович.

Рядом с лавочкой были свалены окровавленные и драные носилки, стояло несколько вёдер, одно – полное старыми бинтами, ещё какой-то врачебный мусор.

– Напрасно, Артём, вы так не похожи на больного, – сказал с доброй строгостью Василий Петрович. – Я бы на вашем месте старался больше соответствовать этой роли. А с вас всё, насколько я вижу, как с гуся вода, – и даже потянулся рукой, чтоб коснуться волос молодого товарища, но не коснулся, конечно.

Артём улыбнулся.

– Вас там чуть не убили, между прочим, – сказал Василий Петрович. – Вы помните?

Не очень хотелось про это вспоминать, и Артём сделал неопределённую гримасу. Пока у него такая высокая температура и швы на башке – его в роту назад не погонят, а там будь что будет.

Судя по всему, его всё-таки угробят, понимал Артём, но бояться этого долго он не умел: страха хватало на несколько часов.

– Какие там новости у вас?

Теперь Василий Петрович помолчал, выдерживая паузу и не отвечая: судя по всему, он готовился к другому разговору.

– Как Бурцев? – спросил Артём, позируя своим жестяным равнодушием даже не перед Василием Петровичем, а перед собой.

– Бурцев? – переспросил Василий Петрович в явном огорчении. – Мстислав – да, озадачил. Поначалу, когда случилось с китайцем, я думал, что… Что он китайца так потому, что слишком много было китайцев среди красных войск. Бурцев же из колчаковских – у них особенно много беды было с ними. Но теперь вот вы…

Артём хмыкнул.

– Но вообще зря вы его поручиком назвали, – чуть более оживлённо заговорил Василий Петрович, до сих пор будто бы пытающийся понять Бурцева. – Он на поручика обиделся.

– То есть если бы я назвал его полковником, он бы не обиделся? – спросил Артём, улыбаясь.

Василий Петрович смолчал, поджав губы: Артём был прав.

– Лажечникова избили только что, – сказал Василий Петрович. – Я шёл к вам, его занесли в роту, а лежал за дровней… Весь чёрный. И непонятно, кто бил-то. Не начальство вроде бы.

– А я, кажется, знаю кто, – сказал Артём, вспомнив разговор на кладбище между Хасаевым и казаком.

Василий Петрович почему-то не стал переспрашивать, кого Артём имел в виду.

– Здесь все понемногу звереют, – ещё помолчав, сказал Василий Петрович. – Страшно – душа ведь.

Артём подумал и ответил очень твёрдо:

– Наплевать. Психика.

На том и начали расставаться.

Василий Петрович принёс ягод – угостил Артёма.

– Спасибо, – сказал Артём искренне, с удовольствием взвешивая кулёк на руке. – Монаху на входе, наверное, надо отсыпать?

– Я уж дал ему, – сказал Василий Петрович спокойно и чуть сухо. – Вообще сюда нельзя ведь, пришлось его подкупить… Вы, надеюсь, теперь всё поняли про Афанасьева? – спросил Василий Петрович, уже поднявшись.

Артём моргнул – в том смысле, что понял, понял. Давно всё понял.

– Знаете, Артём, как получается сглаз? – вдруг заговорил, казалось бы, о посторонней теме Василий Петрович. – Когда в человеке есть какие-то зачатки болезни – тогда к нему прививается та же мерзость или хвороба. У вас всё было здесь, насколько это возможно, хорошо, потому что внутри у вас было всё правильно устроено. Я любовался на вас. Даже учился у вас чему-то. “Надо же, – думал, – никаких признаков человеческой расхлябанности, слабости или подлости”. А потом что-то случилось – и покатилось. Знаете, как они вас все били? Меня б убили, если б мне так попало. А вы вон бегаете. Быть может, ваша бравада вас подвела, Артём? Вы подумайте над этим… Тут нельзя победить, вот что вам надо понять. В тюрьме нельзя победить. Я понял, что даже на войне нельзя победить, – но только ещё не нашёл подходящих для этого слов…

Артём поднялся, пожал руку Василию Петровичу. Он решил не думать сейчас же, сию минуту над его словами – оставить на потом: скажем, попытаться осмыслить это, засыпая. Самые важные вещи понимаются на пороге сна – так иногда казалось Артёму. Одна закавыка: потом с утра не помнишь, что понял. Что-то наверняка понял, а что – забыл.

Но, может, и не надо помнить?

– Артём, вас ведь карцер ждёт, вы понимаете? – сказал Василий Петрович уже в коридоре.

Всё настроение испортил.

* * *

“А что ты думал? – издевался над собой Артём по пути назад. – Тебе двойной паёк выдадут? Пирог с капустой?”

– Чего там тебе принесли, делись, – сказал блатной, поймав Артёма на входе в палату.

Если б всё это было произнесено с нахрапом – Артём ответил бы зло: чего уж было терять после всего произошедшего. Но блатной обратился с улыбкой – несколько даже заискивающей. Ему можно было б и отказать, весело сказав: “А не твоё дело!” – и всё это восприняли бы как надо, был уверен Артём. Хотя бы потому, что блатной тут был не в компании: в карты он порывался играть с кем ни попадя – даже владычке Иоанну предложил однажды; и вообще скучал.

– Дать ягодку? – спросил Артём.

– А то, – ответил блатной и тут же сложил руки ковшом.

Не совсем осознанное, было у Артёма потайное желание задобрить, с позволения сказать, блатного Бога: вдруг, если накормить этого – тогда и Ксива отлипнет, как банный лист?

– Хорошо, не четыре руки у тебя, – сказал Артём, отсыпая в грязные ладони разных ягод.

– Чего? – не понял блатной.

На кистях его были невнятные наколки, заметил Артём, и ещё какой-то синюшный рисунок виднелся на груди – в вороте рубахи, которая была размера на три больше, чем требовалось.

Щёки у него были впалые, глаза чуть гноились, лицом он казался схожим с рыбой: вперёд вытягивались губы, дальше шли глаза, подбородок был скошен почти напрочь; будешь такому бить в бороду – и сломаешь кадык.

Прозвание у блатного было Жабра.

– Бабу хочешь? – сказал блатной, немедленно засыпав почти все ягоды в рот. Губы он тоже раскрывал как-то по-рыбьи. Артём постарался не заглядывать в блатную пасть, чтоб не увидеть рыбьи же мелкие сточенные зубки.

– Ох ты, – с очевидной и нарочитой иронией сказал Артём, глядя в лоб блатному – скошенный и едва заметный. – А откуда у тебя баба?

– У меня бабы нет, – начал блатной говорить уже несколько хамоватым тоном: Артём знал эту их манеру – отвоёвывать каждым словом всякий мужской разговор в свою пользу, чтоб при первой же возможности раздавить собеседничка как клопа.

– А у кого есть? – спросил Артём весело: как бы то ни было, плевать он хотел на эти манеры – и это было видно, что плевать он хотел, даже с низким лбом можно было о том догадаться.

Блатной догадался и продолжил более сдержанно:

– Там бабий лазарет, – блатной показал пальцем вверх. – Есть бабы рублевые, есть полтинишные, есть пятиалтынные. Местный монашек может сделать тебе встречу. Полтину ему, полтину мне – я посторожу, а после тебя попользуюсь. И на бабу – уж какую выберешь.

– У меня нет денег, – сразу сказал Артём.

– А чё есть? – спросил блатной и даже чуть подцепил Артёма за рукав двумя пальцами, измазанными к тому же ягодным соком.

– Убери руки-то скорей, – сказал Артём ласково.

Блатной убрал, чуть медленней, чем надо, но тут же предложил:

– А в картишки?

Артём даже не ответил: по коридору несли нового больного, носильщики – знакомые лица; двенадцатая рота вновь обеспечила пополнение лазарета.

Впереди шёл монах, указывал дорогу. Лажечникова – по виду натурально неживого – тащили Хасаев с напарником и кто-то третий, всё время загораживаемый монахом.

Вот уж кого Артём не ожидал увидеть – но он явился, Афанасьев. Мало того, когда, семеня, держась за край попоны, на которой лежал бессознательный Лажечников, проходил мимо, подмигнул. Морда невыспавшаяся – опять, поди, в карты с блатными играл.

Сзади всю эту процессию подгоняла пожилая медсестра.

– Тебя хотел повидать! Навязался к чеченам в помощники! – прошептал Афанасьев, выйдя из палаты. – Сюда ж не прорвёшься. Но местные фельдшера таскать больных не хотят – поэтому… Что у тебя? Так били – а у тебя только нос распух да нитки вот на виске! Зашили?

– Зашили, – повторил Артём, пытаясь раскачать в себе неприязнь к этой рыжей твари, и всё никак не получалось.

Афанасьев схватил себя за чуб, привычно как бы пробуя на крепость свою голову: не слетит ли, не сорву ли.

– “Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по острому ножу…” – пропел Афанасьев, с нежностью глядя на Артёма.

У Артёма против его воли промелькнуло: “Нет, не он, нет…” Артёму будто бы хотелось уговорить самого себя, притом что хитрить тут было нечего: Афанасьев сбросил святцы, а кто же ещё.

– Идём, Афанас, – позвал Хасаев.

– Ага, сейчас приду, – не оглядываясь, ответил Афанасьев.

– Они казака? – спросил Артём, показав глазами на чеченцев.

– А кто же, – ответил Афанасьев с деланой строгостью и тут же решился спросить: – Ты, наверно, думаешь, это я тебе святцы? Артём, Богом клянусь…

Артёма вдруг осенило, как всё это закончить:

– Афанас, а дай рубль взаймы? А лучше два.

Так бы Артём ни за что стрелять не стал – не было привычки, но в эту минуту показалось простым и даже спасительным.

Афанасьев с удовольствием дал и напоследок ещё раз подмигнул.

– Я приду ещё! – сказал, схватив себя за чуб.

– Ага, – ответил Артём. – Только не тащи больше из роты никого. Тут уж коек свободных нет.

Очень довольный шуткой и ещё, кажется, тем, что отдал два рубля, Афанасьев захохотал.

– Эй, – с полдороги Афанасьев вернулся. – Вот ещё рубль, держи. Пожрать себе купишь…

* * *

Лажечников очнулся, но говорить не мог, только моргал и дышал. Из бороды его вырвали несколько клоков, и на челюстях кровянила содранная кожа. Мохнатые брови казака встали почти дыбом, будто от ужаса. Смотреть на него было тяжело.

– Может, пить? – спросил Артём у Тимофея Степановича.

Пожилая медсестра прогнала Артёма:

– Иди на своё место, без тебя знают, всё дадим.

Он ушёл, влез под покрывало, там вскоре настигли мысли горячие и нудные: что значит одно приключение в душевой для такой молодости.

Не выдержал, выбрался на свет. Вынул из кармана мятый рубль и любовался на него с тем чувством, как будто это была картинка с обнажённой девицей.

Рубль сулил ошеломительную и долгожданную радость – такую огромную, что её едва могло вместить сознание.

“Тёмная? Русая? Рыжая? – лихорадочно думал Артём. – Какая будет? За рубль может быть очень красивая… Волосы кудрявые или прямые? И что – её можно совсем раздеть? Снять всю одежду?”

На рубле было написано: “Лагерь Особого Назначения ОГПУ”. Ниже: “Расчётная квитанция”. Ещё ниже: “Принимается в платежи от заключенных исключительно в учреждениях и предприятиях Лагерей Особого Назначения ОГПУ”.

“Почему ничего не написано про платежи рублёвым красавицам?” – дурачился Артём.

Правду сказать, ему было немного стыдно, но эта долгожданная, звериная радость – она была куда сильнее, она оглушала так, что сознание иногда словно бы уходило под воду.

“Потом, разве ей не нужен рубль? – отчитывался перед собой Артём, трогая нитки на виске. – Её же никто не принуждает, верно?”

Батюшка-побирушка, пользуясь тем, что владычка Иоанн задремал, вновь пришёл к дивану Артёма – тот поспешно спрятал рубль в карман.

Видя неприветливое настроение Артёма, батюшка начал толкать дремлющего Филиппка:

– Не осталось с обеда хвостика селедочного? Очистков от картошечки, может?

– Уйдите, батюшка, нету, сами голодны, – жалостливо, в отличие от многих других, просил Филиппок, но именно на него батюшка и осердился.

– “Сами голодны…” – передразнил он. – Ничего, ничего. Была бы свинка – будет и щетинка.

– О чём вы таком говорите, батюшка? За что корите? – слезливо жаловался Филиппок, но его уже не слушали.

Батюшка-побирушка лишь на первый взгляд мог показаться душевнобольным: нет, при внимательном пригляде становилось ясным, что он скорей здрав – и уж точно не дурнее любого лагерника. Речи его служили тому порукой.

Нередко батюшку угощали, особенно когда поступали новые больные из тех рот, где жизнь была получше и платили порой двойные, а то и тройные зарплаты, – мастеровые из пятнадцатой роты, канцелярские из десятой, спецы из второй. И тогда он становился точен в словах и наблюдателен.

Звали его Зиновий.

Особенно батюшка любил сахарок.

Больные лагерники – в первую очередь из числа верующих – тянулись к нему, пока не знакомились с владычкой Иоанном и не переходили в другой, так сказать, приход.

Батюшка Зиновий очевидно ревновал.

Лицо у него было неразборчивое, как бы присыпанное песком и маленькое, словно собранное в щепоть. Волосы – редкие, русые, длинные, безвольные.

Докучливое его побирушничество легко сменялось в нём дерзостью и брезгливостью – особенно в отношении тех больных, что ни разу его не угощали и не собирались в дальнейшем – видимо, Филиппок к таким и относился.

Впрочем, любого насилия батюшка-побирушка опасался и, если возникала угроза сурового воздаяния, – сразу отступал и затаивался.

Разговоры его всегда носили характер ругательный и беспокойный: советскую власть он не любил изобретательно, разнообразно и не скрывал этого.

Однако к теме подходил всякий раз издалека.

– Как всё правильно устроено в человеческом букваре, – объяснял Зиновий цинготному больному с жуткими ранами на дёснах, которые батюшку нисколько не смущали. – Переставь во всём букваре одну, всего единственную буквицу местами – и речь превратится в тарабарщину. Так и сознание человеческое. Оно хрупко! Человек думает, что он думает, – а он даже не в состоянии постичь своё сознание. И вот он, не умеющий разобраться со своим сознанием, рискует думать и объяснять Бога. А Богу можно только внимать. Перемени местом в сознании человека одну букву – и при внешней благообразности этого человека скоро станет видно, что у него путаница и ад во всех понятиях. Вот так и большевики, – переходя на шёпот, продолжал батюшка. – Перепутали все буквы, и стали мы без ума. Вроде бы те же дела, и всё те же мытарства, а всмотреться если – сразу видно, что глаза мы носим задом наперёд и уши вывернуты внутрь.

Жилистый монах из бывших соловецких, неприметно пришедший забрать бельё излеченного и отправленного назад в свою роту лагерника, зацепился как репей за одно слово разглагольствующего батюшки и взвился так, словно давно был к этому готов и слова припас:

– А чего вы жалуетеся? – даже притоптывая ногой в грязном сапоге, говорил он. – Мы и до вас так жили тут на Соловках, и даже тяжелее. Вставали в три утра – а вы тут в шесть! И работали до темноты. Рабочих-трудников монахи гоняли не меньше, чем вас – чекисты!

Батюшка Зиновий немедля стих и спорить не стал.

Артём приподнялся на своём диване и взглянул на владычку Иоанна. Ему хотелось услышать пояснения случившейся перепалки.

Тот готовно отозвался на взгляд Артёма – как ждал.

– Островом белых чаек и чёрных монахов называли Соловки, – сказал батюшка Иоанн через минуту. – Им тяжело тут было, правда.