Над столицей Краковом летела осень с серыми крыльями, с седеющими волосами, с румяным, но нахмуренным лицом, в полубелом, полусером, полукоричневом халате. И были на ней серебристые полосы ранних заморозков, необычные рисунки кровавых и золотистых листьев деревьев, выцветшие полосы скошенных лугов и тёмные ветви ели. И был на ней с одной стороны достаток, с другой грустное предчувствие грустной зимы. Ибо кому же не грустна зима? Даже нам, что в её царствование проживаем большую часть жизни, всегда хочется повторять красивую песнь поэта, с тоской по весёлому краю, где цветут апельсины. А если бы мы там были?
О! Тогда под тенью цветущих апельсинов мы бы скучали по холодной нашей зиме. Тоска по стране вечной весны – это вздох души по потерянному раю; любовь к родным околицам – это привязанность к местам, облитым кровью и слезами. Тело желает света – рая; душа требует только родного уголка.
В Кракове, несмотря на позднюю осень, не было грустно, как в деревни; потому что в городе нет, собственно говоря, лета и весны. Прилетит ласточка, разогреется воздух – вот и весна для жителя города; нужно топить печь и надеть кожух – вот зима. А красивые и чудесные виды, а райские ароматы, а неописуемые звуки весны и лета – всё это для него потеряно.
Осенние заморозки посеребрили крыши, побелили камни и медленно уступали солнечным лучам, которые, ярко всходя, разгоняли туман, обвивая мягким объятием пробуждающуюся землю.
Звонили колокола, двигались люди, рынок заполнялся, просыпались дымоходы, извергая клубы дыма, отворялись обитые железом ставни и створкой запертые двери магазинов.
А на рынке, на рынке лежали все сокровища осени, наваленные вместе. Там синие сливы, привезённые из Венгрии, румяные яблоки Тироля, сочные груши в неприметной шкурке и буковый плод, деликатес бездельников, и лакомые орехи для девочек, и овощи на восхищение и желание хозяек, разложенные так красиво, так необычно, что их природная привлекательность удваивалась.
Чего только там не было, на благословенной том рынке! Фрукты, овощи, булки, куски сыра, а золотистые рогалики, а сладкие пряники, а маковые оладьи, а сырки с тмином!
За зелёными, за жёлтыми и красными киосками, в будках, лавках, при расставленных корзинах, при рассыпанных на ковриках фруктах, при разбросанных под стенами илзицких горшках сидели весёлые, резвые, подбоченясь, натянув на уши шапки, настроив сильную мину пани горожанки и мелкие торговки. А иногда с прилавка до прилавка долетало то вежливое приветствие, то колкий намёк, затем оплаченный ещё более колким, затем унизительное оскорбление и неоднократно в итоге запечатанное ударом. И как тут не воевать, когда сидят локоть в локоть, нос в нос, когда друг другу опротивели, когда совещаются долгие часы дня, а иногда отбирают, зазывают покупателя или спускают цены на товар, чтобы его похитить у неприятельниц.
Ангел бы на месте торговки немного разгневался, что же говорить о торговке, которая ничего ангельского в себе не имеет, не имела и иметь не желает!
И однако в этих грудях, прикрытых грубыми платками, бьются честные сердца; эти уста, привыкшие к проклятиям и ругани, громко молятся и не раз одаряют добрым словом бедняка; и однако эти пани мещанки и торговки такие честные женщины, хоть каждую минуту садятся дьяволами.
Видите этот ларёк с красным петушком на крыше? Окрашенный в зелёный цвет? Чистый, красиво вытесанный и стоящий в хорошем месте? Занимает его наша знакомая, пани Марцинова. Рядом жёлтый ларёк, сосновый, сбитый из сосновых дощечек, – это магазин соседки, пани Яновой. Обе торгуют одним, и в согласии друг с другом. Некоторые считали это чудом и невольно стали уважать обеих за то, что жили в согласии и никогда ни одним словом не пререкались.
Но не странно ли! Пани Марцинова раньше сидела на площади, когда пани Янову призвала на рынок смерть мужа, некогда богатого купца, зарабатывать в поте лица на кусочек хлеба. Пани Янова вышла замуж за вдовца, у которого были дети от первой жены, и она была бедной, потому что он взял её бедной сиротой, даже без приданого, в одном кабатике и белой рубашке. Пока был жив муж, кое-как жилось, а когда умер, пасынки, показав, что собственность была материнской, без шелунга выгнали мачеху за дверь, даже денег не дали. Забрав в узелок всё, что дала ей тёплая рука мужа, не без споров и о том с пасынками, вышла пани Янова во второй раз сиротой на улицу и, посмотрев наверх в лазурное небо, спросила ангела-хранителя, что предпринять? Что-то ей тогда шепнуло продать драгоценности, ненужные платья и сесть торговать и работать. Горько было Яновой спуститься так с рысьей шубки и цепочки, с почётного места в церкви, с рыдваника на брусчатку, на пеший образ жизни и работу. Но что было делать?
И так в одно белое утро новый жёлтый сосновый ларёк закатился на свободное место подле пани Марциновой. Марцинова выбежала поглядеть, кой чёрт ей соседку дал. А нужно знать, что пани Янова в лучшие времена покупала булки и рогалики, яйца и масло у Марциновой.
– Ха! Так это вы, сударыня!
– Это вы, Марцинова! – и начала плакать.
– Ну, ну, бросьте плакать, ваша милость. Это такой добрый и весёлый хлеб, что я бы его ни на какой другой не променяла! Увидите. А я вам даю слово, ей-Богу, что вредить вам не буду, покупателя не отзову, помогу, скорее.
Пани Янова также из одной благодарности к соседке никогда ей вредить не думала. Вскоре завязалась дружба и вместе уже проводили дни часто скучные, вместе выходили за город, вместе при кудели и камине проводили вечера.
Поначалу пани Яновой не думала торговать тем же, что Марцинова, напротив, хотела себе выбрать иной вид товара, но Марцинова не позволила.
– С чем-нибудь другим не справитесь, цен не знаете на виды, а так я вам помогу…
– Но я вам помешаю…
– Что там! Будет для нас двоих достаточно покупателей; ртов, слава Богу, хватает; где есть для одного, там будет достаточно двоим, а Господь Бог поможет.
С тех пор пани Марцинова взяла её милость в опеку, как её называла, и так занялась её образованием, что вскоре ученик превзошёл учителя. Не было более экономной, не было более бойкой, более ловкой перекупщицы, чем пани Янова, если дело шло о покупке или продаже. Всегда покупала грошём дешевле, перепродавала грошём дороже. А каждый накопленный шелунг деловито прятала, глаза её искрились и губы дрожали при виде денег.
Была ли это жадность?
Марцинова, которая, сама свою Ягусю наряжая, сама хорошо жила, о завтрашнем дне забывала, пиво с гренками любила, жирным гусём и уткой на свекле не пренебрегала, понять не могла, что делалось с Яновой, которая ходила в потёртом кабацике и даже в праздник не наряжалась, не позволяла рту есть, даже недогоревшие головешки из печи на завтра вынимала.
– Что это с вами, ваша милость? – спрашивала Марцинова, грызя орехи. – Что так экономите, как будто у вас одиннадцать детей, как у непримиримой Пракседы, у которой что ни год то – приплод, а поэтому шёлковый турецкий платочек на голове и кафтан, куньим мехом подшитый. Для кого собираете? Уж не для пасынков ли?
Янова улыбнулась.
– Вы ничего не знаете, Марцинова, ничего! У меня горькая мысль в душе сидит, я питаю её тем, что собираю; поэтому я экономлю и сохну в бедности.
– Господи Боже, это что-то дьявольское, – воскликнула торговка, – сидит в душе и её деньгах, что же это?
– Что это? О, вы меня, может быть, не поймёте?
– А ну, попробуем.
– Вы знаете, что я у меня была доля лучше, что меня объедали дети мужа при его жизни, пасынки, упрекали меня в глаза, что я сирота в одной рубашке в дом их вошла, чтобы на их хлебе жить! О! Догрызли меня, догрызли. А в итоге, ещё мой покойник лежал на тапчане, когда меня безжалостно за ворота, насмехаясь, выгнали. И теперь каждое утро проезжает один из них, или оба через рынок подле киосков и каждый раз бросают мне в сердце издевательский взгляд, как нож. Я работаю, чтобы им отдать нож за нож, боль за боль! Я хочу денег, богатства, золота, имущества, хочу купить каменицу, хочу хоть на неделю перед смертью одеться по-старому, поехать в их магазин и бросить им в глаза золотом, в душу презрением.
– Гм! Гм! Красивая злость, – ответила Марцинова, – экономить для себя, чтобы им в глаза золотом бросить! Они посмеются и всё. А потом, сударыня, вы знаете, нужно много лет работать, чтобы из киоска на рыдване въехать в собственную каменицу. Может, сто, а может, больше! Я моей Ягне собираю приданое, а вы знаете, что я насобирала? Э! Об этом и говорить не стоит!
– Я собираю месть моей души, а вы знаете, что я собрала? – добавила Янова с улыбкой.
– Кто кого знает?
Янова пошла в уголок, отворила сундук, из сундука вынула шкатулку, в шкатулке выдвинула тайник и показала удивлённой Марциновой кучку золота.
– Смотрите! Больше меня и быстрее! Ну! Вы родились продавцом.
– О, нет, моя Марцинова! – воскликнула вторая, заламывая руки. – О! Нет… но Бог мне дал такую судьбу… и делаю, что должна.
Пани Марцинова, далёкая от зависти, желала только по-прежнему соседке счастья, однако, пару раз невольно вздохнула, думая, что скорее, может, месть, уродливое, нехристианское чувство, месть и тщеславие, чем материнская привязанность и любовь.
Но давайте оставим историю жизни двух торговок и вернёмся к прекрасному осеннему утру, которое развернуло над Краковом плащ бледного солнечного света.
На рынке (а было ещё рано) между ларьками было сильное оживление. Каждая хозяйка покупала, что ей было необходимо в этот день. Слышались и ругань, и торг, и приветствия мещан, и песни дедов под костёлом, и стук рыдванов по неровной брусчатке.
Пани Марцинова, вытянув голову из ларька, опёршись о выступ обеими руками, о чём-то болтала с паной Яновой.
Потом из улицы, примыкающей к ларькам, послышались какие-то крикливые голоса, которые, перебив шум рынка, влетели в уши обеим дамам.
– Что это слышно? – спросила Марцинова. – Или пожар где? Или виновника какого ведут?
Пани Янова повернула голову, немного прислушалась и добавила:
– Если я не ошибаюсь, это жаковские голоса.
– Жаковские? Что у них?
– Должно быть, у них какой-нибудь праздник. – Ну! А какой бы это?
– Кто их там знает… А может, так шумно за милостыней идут.
– Ну нет… потому что не по-своему сегодня поют.
Когда это говорили, с улицы высыпала толпа радостно кричащих жаков. Старшие шли впереди, детвора гналась за ними. Почти все были одеты согласно университетскому уставу, в тёмные сутанки, но с различными недостатками и добавлениями.
У некоторых свисали с пояса деревянные чернильницы, у других из-под полы светилась концом обитых ножен сабелька; те несли можжевеловые и терновые палки, другие отличались более ясной епанчой либо цветным незаконным плащиком.
На многих их платьях пёстро светились заплатки разного цвета; но должны простить бедноте это необходимое украшение. На бледных, румяных, полных, худых, обветренных и белых лицах мальчикой светилась исполненная энергии юношеская радость. Губы смеялись, глаза искрились. Они бежали, толкаясь, цепляясь друг за друга, гоняясь, вызывая и частыми драками пытаясь сделать шествие приятным.
Ещё на улице шли как по улице, но когда высыпали на рынок и столько искушения разом бросилось им в глаза, порядок совсем смешался. Большая часть направилась к ларькам, кто с деньгами, а кто с тщетной просьбой о милостыне. Продавцы задрожали при виде грозной волны, которая в одну минуту подмыла подножия ларьков, вбежала на лавки и столики, зачернела везде. Нужно было сто глаз, чтобы разглядеть столько движений рук, вытянутых со всех сторон и подкрадывающихся к фруктам, к булкам, оладьям. Глаза же мещанок непреднамеренно обратились на само тело студенческого шествия, в главной группе важным шагом идущее с песней через рынок.
Это был день, праздничный для жаков, традиционный, день Святого Гавла, день петушиного боя и весёлой забавы.
Впереди несли огромного петуха, не облезлого, как в Англии, для боя, но во всех замечательных перьях, с блестящим хвостом, с заострённым клювом и глазами сверху, ноги его были связаны разноцветными лентами. За этим королём петухов следовали петухи разной масти и возраста, тучные и худые, большие и маленькие, которых несли жаки. Жаки дразнили их по дороге, взаимно поворачивали друг к другу и бросали вызов.
Специально накормленные травой, называемой Волосиками Божьей Матерью, эти птицы были как в каком-то опьянении, в раздражении; кудахтали друг на друга и рвались одна на другую.
Жаки сдерживали этот несвоевременный порыв к битве, восклицая:
– Подождите, паны рыцари, подожите немного, сейчас будем на месте и кровь потечёт!
А тем временем песнь петушиной войны весело звучала…
На рынке находилась гостиница «Под петухом», хозяин которой издавна имел привилегию предоставления на этот день поля битвы и бесплатную снедь жакам. За это толпа любопытных, собирающаяся всегда поглядеть на отряды поединщиков в своём роде, вознаграждала ему и хлопоты, и расходы. Вспомнив об этом дне, уже сейчас собрались мещане, праздная толпа, даже придворные больших панов и более бедная шляхта, чтобы поглядеть особенную битву. Улица перед домом была полна народа, двор гостиницы и избы набиты, окна пестрили вытянутыми на сцену головами.
О проекте
О подписке