– Уж хотя бы карикатуру, – сказал капитан, – а не утомляйте меня только.
Дунио ударил по столу ножом, позвонил вилкой по рюмке и воскликнул:
– Милостивые господа, утихните! Пан Генрик Грос нарисует вам карикатуру панны Ядвиги Жилской.
– Что? Ядвизия Жилская? – крикнул капитан. – Эта золушка вышла на героиню? Но я её ребёнком на руках носил, неприглядную! Или так похорошела? Потому что девушка, как была сердечно милая, живая, остроумная, так же и необычайно невзрачная!
– Что ты говоришь, капитан? – возмутился пан Эдвард, который до сих пор молчал. – Это замечательная красота, но изысканная и оригинальная, не каждый её понять может.
– У меня есть голос и напомню о нём, – прервал пан Генрик, – и заверяю, что пока карикатуры не закончу, никто мне в локоть не смеет толкать и прерывать речи.
– Слушайте! – воскликнул повторно Дунио.
– Поскольку ты, капитан, знал её ребёнком, знаешь о её семье и происхождении; для иных моих слушателей добавлю, что панна Ядвига Жилская является единственной дочкой пана Иеронима Жилского, который на арендаторах и на тучных волах сколотил себе огромное состояние.
– Настоящая карикатура, – крикнул, раскрасневшись, граф Альберт, – а что хуже, клевета. Жилские – старинная шляхта в Несецком, а Иероним был женат на панне Потоцкой, рождённой от Сапежанки.
– Я просил не прерывать, – сказал Генрик, – не отрицаю, что миллионный торговец волов женился на Потоцкой, но вскоре, пока добрёл до Вены с волами, хорошо набил кошелёк и бросил торговлю, купив огромные земли. Притом не вижу, чтобы его то умаляло, что на волах заработал, шляхтич или не шляхтич? Панна Ядвига смолоду очень осиротела, взяла её одна из добрых тёток на воспитание, но сама бездетная, с сердцем мягким и полным любви, дала этому ребёнку аж страх пробудить! Сейчас также панна Ядвига, Ида, Ядзя, Ягна есть самой эксцентричной из женщин под солнцем. Одни говорят – идеал девушки, – другие – прообраз женщины. Капитан, ты говоришь, что помнишь её некрасивым ребёнком. Сказать по правде, я бы её сейчас красавицей назвать не смел, если красивыми есть греческие статуи и классические черты, но очарование, но обаяние, но неслыханные чары.
– Опиши же мне, как она теперь выглядит! – сказал капитан.
По меньшей мере, десять голосов сорвалось для ответа, но граф Альберт заглушил других и сказал:
– Не позволю Генрику делать карикатуру из образа панны Ядвиги, оставлю ему оборотную сторону медали, но позвольте мне хоть малюсенький эскиз нарисовать капитану.
Панна Ядвига не является красавицей в материальном значении этого слова, особенно лицо её совсем не есть классическим, не есть это Юнона из Вилла Людовизи, не профиль греческой медали, но, всмотревшись в эти дивно горящие глаза, в это белое чело, по которому играют олимпийские мысли, в эти уста, немного большие и выдающиеся, но столько говорящие; во всю фигуру, помазанную неслыханным очарованием, невозможно челом перед ней не ударить. Лицо – полное характера, энергии, жизненной отваги; что касается фигуры, строения, рук, ног, бюста, показал бы мне кто что-нибудь равно стройное и по-настоящему красивое. Поглядев на эту женщину, сразу видишь, что красоту ей придаёт дух, что её освящает. Я знаю тысячи, похожих на неё как две капли воды, а вполне некрасивых, её красоту представляет слово… душа.
– Ну, а, может, и те два или три миллиона, которые будет иметь в приданом, – сказал капитан, – не считая наследства, которое будет после бездетной тётки, – добавил он, смеясь.
– Прошу прощения, – отозвался как всегда с великой серьёзностью граф Альберт, – Ида и без миллиона была бы очаровательна.
– А с миллионами, – рассмеялся Дунио, – так, как каплун с трюфелями, не хуже.
– Но какую же она играет здесь роль? – спросил усатый.
– Могу ли я докончить карикатуру? – спросил Генрик. – Мне кажется, что я имею на это право.
– Заканчивай, но быстро, – шепнул кто-то сбоку. – Чёрт их знает, полиция бдит, готовы подумать, что мы какие заговоры здесь замышляем, нужно бы расходиться…
– Значит, закончу быстро, – говорил Генрик, – панна Ядвига с тёткой живут тут год. В полутонах я должен нарисовать тётку, самую прекрасную из тёток, но самую независимую из женщин. Бедняжка после смерти мужа, которого очень оплакивала, – потому что, кого же она не любит и по ком не плачет? – так незмерно пополнела, что с трудом может двигаться. Дома возят её в кресле, к карете ведут, по крайней мере, два лакея. Ничего не делает, только плачет, разваливаясь при Ядзи, пьёт кофе, шьёт на холсте, не допускает, чтобы с её обожаемым ребёнком произошло что-нибудь неприятное. Догадываетесь, как удобно с такой безвластной мастерицей такому человеку, как Ядзя. Поцелует тётку в лоб и, прежде чем та сумеет её задержать, уже сбежала, куда хотела.
– А очень обвиняет? – спросил капитан.
– Между нами говоря, – отпарировал Грос, – только миллионной панне так разрешено себя вести. Я очень сильно верю, что в этом ничего плохого нет, но видимости для клеветы больше чем нужно. Во-первых, она знается со всей молодёжью, даже с такой, которой ни в одном салоне не увидишь, потому что много из них не верит в перчатки и не носит калош. Под видом художников и учёных, и разного рода знаменитостей панна Ядвига принимает таких людей, какие составляли евангелический пир. Но это не препятствует ей бывать в самых лучших обществах, ездить верхом с молодёжью, джентельменами, когда хочет выступить как княжна и богача впечатлить как испанская королева. Это поистине особенная женщина, имеющая особенную власть ассимиляции, с каждым обществом есть как дома, понимает язык каждого, умеет всем понравиться, а что там в глубине сидит, один Господь Бог знает. Что благородная и достойная, не сомневаюсь, но что немного безумная, никто из вас не будет отрицать.
– Браво карикатуристу! – сказал капитан. – Насколько припоминаю её ребёнком, очень на что-то подобное смахивала. Иногда засиживалась в салоне при важных гостях часами, аж её должны были гнать на детские игры, а иногда её из шкафа и гардероба вытянуть было невозможно.
Какой-то странный стук послышался в коридоре, Дунио подскочил, взглянул за дверь и воскликнул с великим испугом:
– Бог мой, жандармы!!
Сделался великий переполох, некоторые поспешно вскочили из-за стола, иные побледнели, капитан с усмешкой покрутил усы, а Грос насмешливо сказал, берясь за рюмку:
– Господа, живо! Чтобы нас за что-нибудь не посадили, предлагаю громко тост за здоровье наияснейшего пана и всей императорской семьи!
От этой шуточки как-то опомнились трусы, только Дунио от двери повторял:
– Ей-Богу, вошли жандармы!
– Наверное, узнали, что ты устраивал манифестацию в Старом Городе, – сказал ему Грос, – и идут к тебе.
– Но прошу оставить в покое! – с гневом огрызнулся Дунио, топая ногой. – Готовы ещё услышать… это не шутки!
Он, однако, остановился, увидев на всех лицах выражение почти доходящее до презрения. Всё-таки и беседа, и ужин, отравленные этими жандармами, быстро как-то окончились. Самые изящные панычи по одному крадучись вышли, Грос и капитан остались, беседуя немного дольше, разговор их был тихим, серьёзным и полным вздохов. Окончил его усатый этими слова:
– Погибнет Польша или будет жить, я спокоен о том, что великой ли возродится или умрёт геройской смертью.
Там, где Краковское предместье сходится с Новым Светом, стоят бок о бок два больших дворца Замойских, сейчас обращённые в московскую кордегардию, в результате неслыханного насилия, напоминающего то китайское правосудие, где за одного виновника вся провинция отвечает. Из двух этих сурово и важно выглядящих здания, первое занимала почти вся семья Замойских.
Интерьер этого дворца, часть которого примыкала к улице Святого Креста, был таким же скромным, как и его внешность. Сегодня, после почти уничтожения этого исторического здания, после осквернения московским сбродом, годится припомнить, как выглядело раньше. Его физиономия хорошо отвечала характеру мужа, жилищем которого было. Там было больше книжек, образцов сельскохозяйственных орудий, ресурсов для ума, материалов для работы, нежели панского выступления и магнацкого рисования. Начиная от сеней до салона повсюду встречаешь следы серьёзного ума и обывательских занятий. Это тихое и почти бедное жилище, рисующее человека, который о внешнем представлении не заботился, несколько раз в году стягивало почти всех варшавян с поздравлениями пана Анджея, а раз в неделю, что было более известного – на тихую вечернюю беседу. Было время, когда граф Анджей голосом публичного мнения был назначен представителем всей страны.
Невозможно отрицать его великих заслуг для Польши, этот муж, в то время, когда все были бездеятельными, один нашёл область, в которой работать было разрешено, можно, и для будущего благотворно. История, к которой имеет отношение пан Анджей, точнее укажет характер его работ и их значимость. Мы, вспоминая его как человека, отдаём честь стойкому и правому его характеру. Всё-таки или мало, или вовсе мы не имели равных ему. Те, что его окружали, и считали себя гораздо выше него, частички его не стоили. Рядом с той простотой обычая, который через него распоряжался всем жилым домом, какими же убогими и бедными казались элегантность и роскошь подпанков! Этот старый швейцар, скромно одетый, этот старый слуга в покоях, и вещи, помнящие более давние времена, этот тихий и немного мрачный интерьер, какое приятное и успокаивающее производили впечатление!
Рядом более обширный второй дворец Замойских был населён множеством постояльцев, которых после тех бомб Берг, ограбив, выбросил на улицу. Более самодостаточные и менее богатые семьи размещались тут в большом числе, а верхние этажи здания занимала бедная достойная молодёжь. Комнатки были недорогие, аккуратные, а положение в центре города очень удобным. Сюда также теснились жильцы, которые никогда недостатка в жилье не испытывали. В одном из апартаментов, расположенных со стороны улицы, с утра 27 февраля в обширном салоне прохаживалась молодая женщина, держа в руке книжку, но обрадованная больше своими мыслями, чем занятая ею. Ежели правда, что жилище придаёт черты к характеру человека, салон, о котором речь, как-то довольно непонятно представлялся.
У окна стоял ткацкий станок, а на нём видна была начатая подушка с польским Орлом и Погоной. На кровать была брошена, видно, недавно купленная картина без рамы, представляющая карпацкую околицу, на столе в беспорядке лежало множество книжек, гравюр, клубочков, очень красивый мундштук для лошади и красивая плётка с серебряной головкой. На одном из стульчиков была шляпа из зелёного войлока, на другом – огромный старый фолиант, на полу – какая-то отлитая статуя, а на ковре при канапе отдыхал очень красивый белый пудель в коричневом ошейнике, спящий словно после великой усталости. В удобном кресле при другом окне сидела за ткацким станком немолодая женщина, очень полная, красивой и мягкой физиономии. Она прервала свою работа ради книжки, которую листала с великой заинтересованностью, иногда только из-под очков поглядывала на прохаживающуюся молодую особу, на лице которой явно рисовалось какое-то беспокойство.
Читатель легко догадается, что имеет перед собой ту знаменитую панну, Ядвигу Жилскую. Для описания её лица и фигуры, очерченных вчера паном Генриком, не добавим ничего, кроме того, что была одета с большим вкусом. На ней было одето лёгкое платье кармелитского цвета, чрезвычайно широкое, со складками и красиво драпирующееся по фигуре, против обычая, никаким кринолином не охваченное, толстый шёлковый пояс с длинными концами охватывала её в поясе. Белые гладкие манжетики и такой же воротничок очень дополняли скромный, но к лицу, наряд. Волосы у неё были сплетены греческим способом в большие косы, обёрнутые вокруг головы и искусно уложенные узлом. Красивые тёмные глаза, простой нос, немного широкие румяные уста поражали в этом немного загорелом и зарумяненном здоровьем лице.
В очень красивой белой ручке она держала книжку, но её не читала, лихорадочно срывалась несколько раз к окну, как бы что-то ожидая, потом, задумчивая, ходила снова, давая матери признаки нетерпения. Тётка, поглядывая на неё, иногда пожимала плечами. Какое-то время продолжалось молчание, когда в дверь салона постучали. Ядвига быстро к ней подбежала и, поговорив в течение минуты с кем-то стоящим на пороге, поскакала вся зарумянившаяся к тётке.
– А видишь, тётя, – сказала она, – почему мне было не разрешить пойти на это богослужение у Кармелитов, я слышала, толпы были огромные, но час утренний и женщин почти не было. А уж и мы польки, и мы имеем для родины обязанности, и мы должны идти с братьями! А! Никогда себе не прощу, что послушала тебя, нужно было обнять, поцеловать и сбежать. Ты бы меня не догнала. Самая замечательная на свете вещь, всё наше достойное гражданство, вся наша сердечная шляхта, которую город приветствовал с криками. Говорят, что прямо оттуда должна была выйти большая процессия через Старый Город, Свенто-Яньскую, Замковую площадь до дворца Наместника, чтобы по-братски соединиться с земледельцами, которые сегодня уже совсем иначе расположены. А! Как это будет чудесно! Нужно там обязательно быть, я знаю, что иду ко дворцу Наместника приветствовать эту процессию… немедленно.
Тётка аж отодвинула станок и, хотя с тяжестью, двинулась к племяннице, заламывая руки.
– Ядзя, дитя моё! Заклинаю прахом твоей матери, смилуйся надо мной, не делай этого! Чувствую, хоть ничего не знаю, что какая-то буря висит над нашими головами, не отпущу тебя, не позволю, не могу…
В глазах Ядвиги стояли слёзы, она опустилась перед тёткой на колени, обняла её руками, начала целовать колени и просить, тётка даже расплакалась.
– Ты знаешь, дитя моё, что меня, слабое существо, всегда своими слезами победишь, но годится это, из фантазии такой тревогой наполнять моё сердце.
– Тётя, не из фантазии, но туда нас зовёт долг!
– Весь долг женщины – в доме, сердце моё!
– Я не вполне с этим согласна, тётя, у меня насчёт этого свои теории, ты знаешь, это было хорошо в те времена, когда женщины были невольницами. Впрочем, в обычные времена пусть уже женщина сидит взаперти дома, но в горячие часы борьбы, почему же мы, как матери рядом с черногорскими сынами, как жёны греков с мужьями, сербские сёстры с братьями, рядом стоять не в состоянии? Женщина, тётя моя, – добавила она с запалом, который прояснил всё её лицо, – женщина есть больше, чем человек, должна быть человеком и женщиной. Женщиной у колыбели ребёнка, у плеча любимого мужа, но библейской героиней в великие часах народной жизни…
Тётка обнимала её и плакала.
– У тебя голова кружится, моя Ядзя, не знаешь, что плетёшь, если бы женщина выполняла только свои обязанности: дочки, жены, матери, уже очень было бы достаточно.
– Да, для обычной женщины, но я обычной женщиной быть не хочу!!
– А! Ты моя дорогая героиня, из сострадания, по крайней мере, не отлетай от меня, пока я жива, уж потом унесёшься себе в небеса! Когда я о тебе думаю, всегда мне в голову приходит покойный Станислав Т., который считал себя великим поэтом, вдохновенным сочинителем. Влюбился в ладную Каролину С. красивое, милое, но тихое и непоэтичное создание, и вечно себя сравнивал с орлом, королём птиц, влюблённым в гусыню, которая за ним в облака лететь не может, вот я есть эта гусыня, моя Ядзя, а ты – тот орёл. Если бы орёл имел сердце, сидел бы при гусыне и был бы счастлив!
Ядзя немного усмехнулась, немного в её глазах появились слёзы, закрутилась и грустно добавила:
– А, может, также я немного эгоистка, моя дорогая тётя, но в чём же я виновата, что я эту страну так люблю, что рада бы быть везде, где что-то для неё делается! Что же там, в конце концов, могло бы со мной стать? Что же русские могут сделать безоружной женщине?
– А! Ты не знаешь русских, они с безоружными больше всего любят бороться! Разве уважают молодость? Или смилуются над слабостью? Есть ли для них что святое?
Когда она так говорила, вдруг пудель вскочил, подбежал к окну, опёр лапы на стекло и начал показывать великое беспокойство; с улицы послышался какой-то ропот и шум. Тётка с Ядвигой подбежали к окну и по необычному оживлению, по бегающим в разных направлениях людям поняли, что в городе должно было что-то произойти. Мужчины живо летели в сторону дворца Наместника, женщины, словно встревоженные, убегали к Новому Свету, жандармы со всей силой летели к замку, дрожки гонялись одна за другой, множество людей, лихорадочно встречаясь, бросали друг другу слова.
По их движениям можно было понять, что о чём-то друг другу рассказывали. Какое-то время прошло в удручающем беспокойстве ожидания, никто не приходил, угадать, что делалось, было невозможно, Ядвига, заломив руки, с вызванными горячкой румянцами летала по салону, пудель бегал за ней, глядя в глаза, словно её понимал, тётка потихоньку молилась.
На лестнице послышались быстрые шаги, Ядвига отворила немного дверь и, не в состоянии удержаться, спросила мужчину, который как тень промелькнул перед её глазами:
– Ради Бога, скажите, что делается в городе?
– Стреляют в людей, – живо ответил незнакомец и полетел на третий этаж.
Тётка не услышала ответа, но о нём догадалась по побледневшему лицу племянницы, обе женщины замолчали, глядя друг на друга с ужасом.
Бесконечно долгим показался им час одиночества, который даже приход какого-нибудь слуги не прервал. Ядвига почти всё время стояла у окна, но из того, что можно было через него увидеть, не угадала сцен кровавой драмы. Русские, как бы пристыженные и встревоженные, сновали по улицам, мрачный и разъярённый, но сдерживающийся от взрыва народ, с отвагой и важностью проходил молчащий, более живыми шагами бегала там молодёжь, экипажи сановников пересекались в разных направлениях.
Прилично за полдень показалась горстка людей около Святого Креста, приблизительно двадцать мужчин скромно и бедно одетых, посередине несколько из них на досках, кое-как сбитых, поднимали над головами труп, запятнанный кровью.
Вид этого бледно-синего тела с застывшими чёрными шрамами, пронял Ядвигу почти отчаянным безумием.
– Смотри, тётя! Труп! Мученик! Эти варвары посягнули на безоружных! Как это народ может выдерживать? Почему не бросится весь на этих убийц! Я женщина, но чувствую, что убивала бы без милосердия!
– Да! – ответила тётка, плача. – Пока бы твой москаль не расплакался.
Спустя какое-то время потом дверь отворилась и молодой человек с огненным лицом, запыхавшийся, вбежал в салон. Он был хорошо знаком обеим дамам, сын их соседа, который приехал из деревни, как член общества на общее собрание, звали его Мечислав Скорупский. Не принадлежал он полностью к обществу панычей; сын солдата, сам готовый к бою, он кипел нетерпением. События этого дня заметно отразились на его лице. Ядвига, которая обычно видела его спокойным, несмелым и тихим, едва могла узнать. Вошёл, как пьяный, закачался, бормоча что-то непонятное, ему не хватало дыхания, так что должен был немного отдохнуть, прежде чем начал говорить.
Ядвига как можно живей подала ему стакан воды, над которым, может, более необходимым был бы стакан вина, но, оживлённый ей Мицио наконец восстановил речь.
– Смилуйся, пан, над нами, отшельниками! – воскликнула, садясь, Ядзя. – Говори, говори, говори, что делается, если бы не тётка, я бы сто раз уже выбежала на улицу. Из окна мы видели труп.
– Жестокости! – сказал Мечислав. – Вы, должно быть, знаете о процессии, которая шла из Лешна, русские напали на неё перед замком, разбивали кресты, разбивали образы, разогнали похоронную процессию, которая должна была везти умершего из Бернардинов, наконец, выстрелили в безоружный народ и положили трупом много людей. Не знаю, много ли раненых, часть убитых схватил народ и обносит по городу, некоторых положили в Европейском отеле. Возмущение в городе чрезвычайное, русские сами не знают, что предпринять, кажется, что все потеряли головы, однако, до сих пор дело неизвестно, как кончится… много особ арестовали.
Он говорил это прерывающимся голосом, давая какие-то знаки панне Ядвиге, которая только то из них могла понять, что имел что-то поведать ей лично. Но бедная тётка притащилась к самому стулу, на котором сидел Мицио, и, плача, его слушала. Невозможно было от неё избавиться.
О проекте
О подписке