Читать книгу «Графиня Козель» онлайн полностью📖 — Юзефа Игнация Крашевского — MyBook.

II

Лаубегаст расположен на самом берегу Эльбы, в нескольких часах езды от Дрездена. В этой небольшой деревушке уже тогда стояло несколько загородных домов, построенных, очевидно, наиболее знатными и богатыми людьми в округе. Дома эти прятались в старых липах и буках, в ветвях густых елей и сосен.

Загородный особняк Гойма, куда он порой скрывался, покинув дрезденское свое жилище, чтобы провести там вечер или часть дня, а в отсутствие короля даже целые недели, выглядел как все загородные дома того времени: высокая крыша и мансарды на французский манер, затейливые резные и лепные украшения на стенах. Выписанные из столицы мастера с особым тщанием отделали дом, сообразуясь с его скромными размерами. Хозяину, видно, хотелось, чтобы уголок этот радовал глаз. Небольшой двор был огорожен железной решеткой с каменными столбами, на них стояли красивые мраморные вазы, а на более высоких, у ворот, – купидоны с фонарями. Вход в дом с украшенной вазонами и статуями гранитной галереей утопал в цветах. С виду дом, выглядывавший из-за деревьев, казался роскошным, а на самом деле был как монастырь, как пустынь.

Здесь не заметно было ни оживленной суетни, ни многочисленной челяди. Лишь два старых камердинера да несколько дворовых слуг появлялись время от времени возле дома. Под вечер часто выходила оттуда с книгой в руках женщина, которой все жители Лаубегаста любовались из-за изгородей и кустов с тревогой и восхищением. И впрямь удивительно было видеть в таком глухом углу существо, созданное, казалось, для столицы.

Здесь никто не видывал ничего подобного, даже представить себе не мог такую красоту. Когда эта высокая молодая женщина с царственной осанкой, белоснежной мраморной кожей, с черными, ясными, живыми глазами шла по улице в ореоле своей молодости, красоты и гордости, сердца тех, кто смотрел на нее даже украдкой, невольно трепетали, – такая была в ней истинно царственная величавость, что хотелось пасть перед ней ниц.

А она, несмотря на свою величавость, была печальна, как сошедшая с могилы надгробная статуя. Она не улыбалась, не поднимала глаз. Смотрела вниз, на черную землю или на серые воды Эльбы, смотрела на цветы, но никогда не срывала их и не нюхала. Она казалась несчастной, а быть может, просто скучала. Было известно, что Анна Гойм уже несколько лет живет здесь взаперти, никого почти не видя, кроме сестры мужа, графини Вицтум, но и ту министр не слишком часто допускал к жене. Ему было известно, что сестра его имела счастье удостоиться кратковременной милости короля и не прочь была бы пользоваться этой милостью и дольше, да не удалось. Оберегая жену от придворных соблазнов и интриг, Гойм даже родную сестру старался от нее отстранить. Графиня Вицтум пренебрежительно пожимала плечами – ей было все равно.

Но Анна смертельно скучала. Единственным ее развлечением были благочестивые книги протестантских мечтателей и уединенные прогулки под надзором старого камердинера.

Жизнь ее текла однообразно и тихо, как в пустыне, но зато и страсти здесь не бушевали. Гойм, по натуре распутник, развращенный к тому же придворными нравами, в первое время очень нежно относился к жене, но вскоре она ему надоела, и он все реже вспоминал о ее существовании. Однако он любил ее как-то по-своему, ревновал и прятал свое сокровище от человеческих глаз. Только когда короля и двора не было в Дрездене, Анне Гойм разрешалось развлечься немного в столице, где в это время царила смертельная скука.

Долгое уединение сделало Анну Гойм высокомерной, раздражительной, пробудило грустные мысли, обиду, презрение к свету и какой-то непонятный аскетизм. Жизнь свою она считала похороненной, погибшей, оставалось только ждать кончины в грустном одиночестве, а между тем она была, как ангел, прекрасна, ей не исполнилось еще двадцати четырех лет, а издали ей можно было дать не более восемнадцати.

Сестра Гойма из-за бурной своей жизни рано утратила свежесть и неповторимое обаяние молодости, и поэтому девичья неувядаемая красота невестки выводила ее из себя. Ее выводило из себя и многое другое: высокая добродетель Анны, ее отвращение к разврату, к интригам и лжи, царственное величие, с каким она взирала на суетную, ехидную, лицемерную золовку. Не будь они связаны родством, графиня Вицтум не прочь была бы видеть Анну униженной, поправшей свою добродетель. Анна Гойм тоже не любила сестру мужа, инстинктивно чувствовала к ней неприязнь. А мужа она теперь просто презирала. От золовки, нашептывавшей ей о тайных интрижках Гойма, Анна знала, что муж ей не верен. Ей ничего не стоило одним нежным взглядом повергнуть его к своим ногам, она была уверена в своей силе, но слишком ничтожным казался ей Гойм, чтобы этого добиваться.

Встречала она его холодно, провожала равнодушно; Гойм возмущался, но когда доходило до открытой ссоры с женой, чувствовал себя бессильным и спасения искал в бегстве.

Так тянулись грустные и долгие дни в Лаубегасте. Нередко приходила Анне мысль вернуться соломенной вдовой в Гольштинию, в Брокдорф, к родным. Но отца и матери она лишилась давно, а ее родственница, княгиня Брауншвейгская, урожденная Гольштейн-Плён, вряд ли приняла бы ее к себе. Слишком памятной и нашумевшей была выходка шестнадцатилетней тогда Анны, которую князь Людовик Рудольф, плененный ее красотой, хотел поцеловать и – получил публично пощечину.

Куда было деваться бедной красавице?

Несмотря на испорченность двора и близость Дрездена, от которого трудно было утаить эту звезду первой величины, Анна, гуляя в течение нескольких лет по берегу Эльбы, где то и дело проносились дворцовые экипажи, всадники, военные и вся праздношатающаяся орава, окружавшая властителя, умела так искусно скрываться от глаз людских, что никто не приметил ее.

Кроме одного…

Это был молодой поляк, который состоял, или, верней, околачивался, при дворе короля Августа, попав туда случайно, не по своей воле и не по своей воле влачил там весьма нудную жизнь.

Когда Август впервые приехал в Польшу, он, беседуя со шляхтичами, прибывшими на встречу с ним, стал, ко всеобщему изумлению, сгибать в руках серебряные кубки, гнуть талеры и ломать подковы. На обеде в Пекарах после состоявшегося перед чудотворной иконой торжественного обряда куявский епископ, видя, как государь бахвалится своей силой, решил про себя, что это не предвещает ничего хорошего для Речи Посполитой, и упомянул как бы вскользь об одном молодом человеке, который тоже способен на такие штуки. Это задело короля за живое, он вспыхнул, но сдержал себя, очевидно, потому, что это были первые дни его пребывания в Польше. Август только выразил желание повидать человека, который может состязаться с ним в силе, так как до сих пор в жизни своей такого не встречал. Куявский епископ обещал, когда они приедут в Краков, представить королю после коронации обедневшего шляхтича, происходящего, впрочем, из знатного, а когда-то даже могущественного рода Закликов. Разговор этот был бы забыт среди множества других, более важных дел, епископ не возобновил бы его, уразумев, что некстати упомянул про Заклику, ежели бы государь сам о нем не напомнил и не потребовал немедленно привести к нему Раймунда Заклику.

Юноша этот недавно окончил с грехом пополам иезуитскую школу и теперь шатался без дела, не зная, что предпринять. Он был не прочь пойти служить в войско, но ему не на что было нанять вооруженных слуг, а иначе родовитому шляхтичу не подобало.

После долгих поисков Заклику удалось раскопать в какой-то канцелярии, где он волей-неволей вынужден был орудовать пером. Когда потребовалось представить молодого человека королю, то оказалось, что у него ни порядочной одежонки, ни сабли, ни даже пояса нет. Делать нечего, епископу пришлось просить гофмейстера экипировать Заклику с ног до головы; затем, осмотрев юношу и убедившись, что краснеть за него не придется, епископ стал ждать подходящего случая. Король обычно силу свою показывал на пирах, когда был в настроении. И вот как-то он снова принялся расплющивать жбаны, потребовал подковы, которые придворные всегда держали под рукой. Епископ сидел молча, и король обратился к нему:

– Где же ваш силач, отец мой?

Заклику привели.

Юноша был высокий, как дубок, стройный, румяный, ладный, скромный, как девушка, и вовсе не казался геркулесом. Август взглянул на него и усмехнулся. Так как Заклика был шляхтичем, его допустили к государевой руке.

Разговаривать с ним пришлось по-латыни; ни по-немецки, ни по-французски он тогда ни слова не знал. К счастью, слова не понадобились. Перед королем стояли два одинаковых серебряных кубка. Август взял один своей мошной ладонью, сжал, смял, будто лист бумаги, и расплющил. На дне было вино, оно брызнуло вверх.

Насмешливо улыбаясь, король пододвинул второй кубок Заклике и сказал:

– Попробуй, если согнешь, твой будет.

Заклика робко подошел к королевскому столу, потянулся за кубком, обхватил рукой твердый металл, поколебался с минуту… Но вот кровь юноши взыграла, и кубок расплющился. На лице короля изобразилось недоумение, а потом и недовольство, когда он взглянул на епископа. Тут все, кто опомнился, принялись уверять Августа, что кубок-де был тоньше, а может, и надломленный.

Король стал подковы ломать, как бублики; велели попробовать и Заклике. Раймунд гнул их легко, без всякого усилия. Август взял талер, сжал его обеими руками и тоже сломал. Дали и Заклике, пожалуй, еще потолще, испанский. Раймунд задумался на мгновение, но уже вошел в азарт, а это сил придавало, он и талер согнул.

Король сделался мрачнее тучи, а вслед за ним и весь двор помрачнел от столь нелепого исхода состязания. Август велел наградить Заклику, подарил ему оба кубка, а потом, подумав немного, сказал, чтобы его оставили при дворе. Юноше нашли какое-то местечко, а на следующий день гофмейстер шепнул Заклике на ухо, чтобы он не смел нигде показывать свою силу или бахвалиться ею, не то ему несдобровать.

Так вот и застрял горемыка при дворе, положили ему несколько сот талеров содержания, дали роскошную придворную одежду, дела у него не было никакого, свободы много, только вот если король куда отправлялся, то юноша непременно должен был следовать за ним. Заклика был смирный и покладистый, потому жилось ему неплохо. Король, правда, никогда с ним словом не обмолвился, но помнил о нем, спрашивал и наказывал, чтобы он ни в чем не нуждался. Времени свободного у Заклики было вдоволь, а так как он беспрестанно слышал немецкую и французскую речь, то и принялся оба языка усердно изучать и через два года уже бойко на них тараторил. Но от безделья и оттого, что не любил общаться с «немчурой» (так презрительно он их называл), salva reverentia[3]