– Прекрасней моей возлюбленной нет на свете, – начал он, – кто не согласен со мной, тот не знает, что скрывается под маской, которую она надевает для глаз простых смертных. Моя возлюбленная – небожительница, ей одной не угрожает то, что для всех губительно. Красота ее созрела и такой останется навсегда. Всеразрушающее время сломает зубы об ее словно из мрамора высеченные формы.
Смех прервал его слова.
Рядом с Фюрстенбергом сидел Адольф Гойм. Это был хорошо сложенный мужчина с неприятным лицом. Его маленькие, сверлящие глазки смотрели как-то настороженно, всегда бледное, желтое лицо после амброзии немного порозовело. Гойм слыл донжуаном, но в последние годы он скрывал свои любовные похождения, и потому многие полагали, что он остепенился. Ходили слухи, будто он женился, но жена его нигде не показывалась, во всяком случае, ее никто не видел, верно, он держал ее в деревне.
Гойм был, видимо, слабее других, к тому же он устал от ночных пиршеств в обществе короля и сейчас был в сильном подпитии: голова его непроизвольно подергивалась, он с усилием поднимал отяжелевшие руки, губы кривились в недоброй усмешке, веки смежались; одним словом, весь вид его ясно говорил, что он уже не в силах владеть собой.
Узреть Гойма в таком благостном состоянии, когда рассудок не может уже сдержать язык, было самым желанным удовольствием для короля и его друзей.
– Очередь Гойма, – объявил король. – Гойм, – добавил он, – ты меня знаешь, – никаких отговорок. Всем нам известно, что ты большой знаток и любитель женских прелестей и без любви жить не можешь. Из этих стен ничего не выходит. Выкладывай все как на духу.
– Хе, хе, – засмеялся Гойм, вертя головой и играя пустым кубком.
Киан налил ему незаметно вина.
Министр машинально поднес кубок ко рту и осушил его с безотчетной алчностью, свойственной захмелевшим людям, которых мучит дьявольская жажда.
Лицо его побагровело.
– Хе, хе, – забормотал он, – вы хотите знать, как выглядит моя любовница, но у меня ее нет, милейшие господа, да она и не нужна мне – у меня жена богиня.
Все дружно захохотали, только король напряженно и сосредоточенно слушал, не сводя с него глаз.
– Смейтесь, – продолжал Гойм, – но кто ее не видел, тот не видел Венеры, а я не сомневаюсь, что даже Венера рядом с ней выглядела бы прачкой из предместья. Разве можно ее описать? В ее черных очах такая сила и обаяние, что ни один смертный не устоит. Резец в руке самого Праксителя замер бы при виде ее фигуры, а улыбку ее описать невозможно, но она божество суровое и грозное, и улыбка на ее устах расцветает не каждый день.
Присутствующие недоверчиво покачивали головой, Гойм хотел прервать свой рассказ, но король ударил кулаком о стол.
– Опиши ее получше, мне не воздыхания твои нужны, а ее портрет.
– Кто может описать совершенство, – продолжал Гойм, подняв глаза к потолку. – Она обладает всеми достоинствами и лишена недостатков.
– Я готов поверить, что она красавица, – вставил Ланьяско, – если беспутный Гойм вот уже три года влюблен в нее и даже перестал охотиться в чужих лесах.
– Это уж чересчур. Он пьян, – возразил Фюрстенберг. – Неужто она красивей княгини Тешен?
Гойм пожал плечами, с беспокойством поглядывая на короля, но Август спокойно сказал:
– Правда прежде всего. Что ж, твоя жена и впрямь красивей Любомирской?
– Ваше величество, – вскрикнул, воодушевившись, Гойм, – княгиня красивая женщина, а моя жена богиня. Ни при дворе, ни в целом городе, ни в Саксонии, ни в Европе второй такой не найти.
В зале раздался громкий, неистовый смех.
– Ну и забавен же Гойм под хмельком!
– Ну и потешный наш акцизный, когда пьяный!
– Что за бесценный человек!
Один король не смеялся. Гойм, будучи под сильным действием амброзии, не очень-то соображал, где и кому он все это говорит.
– Смейтесь, – вскричал он, – вы ведь знаете меня, недаром донжуаном прозвали, согласны, значит, что нет лучшего знатока женской красоты, чем я. Зачем мне лгать? Моя жена божество, а не женщина, одного ее взгляда достаточно, чтобы в самых холодных сердцах вспыхнул пожар, ее улыбка…
Тут Гойм невольно взглянул на короля.
Выражение лица Августа, который жадно ловил каждое его слово, так испугало Гойма, что он почти отрезвел. Но взять свои слова обратно было уже поздно, и, побледнев, он умолк в оцепенении.
Тщетно насмешками и подзадориванием пытались заставить его продолжать. Гойм от страха пришел в себя; сжав в руке кубок и опустив глаза, он как-то странно задумался.
По знаку короля Киан налил ему амброзии, все чокнулись.
– Мы пили за здоровье нашего божественного Геркулеса, – воскликнул Фюрстенберг, – а теперь выпьем за здоровье пресветлейшего нашего Аполлона.
Одни пили, опустившись на колени, другие стоя, Гойм поднялся, шатаясь, но вынужден был опереться о стол. Вино снова ударило ему в голову, все закружилось перед глазами. Он залпом осушил кубок.
За королевским стулом стоял Фюрстенберг – наперсник короля во всех его любовных похождениях, «Фюрстхен», как ласково называл его король.
– Фюрстхен, – тихо обратился к нему Аполлон, – а акцизный, пожалуй, не лжет. Он уже несколько лет прячет, держит взаперти свое сокровище, надо заставить его показать ее нам… Изыщи любые средства, не жалей денег, я должен во что бы то ни стало ее увидеть.
Фюрст усмехнулся, это было на руку ему, да и всем остальным. Властвующая ныне возлюбленная короля en titre[1] княгиня Тешен восстановила против себя всех друзей попавшего из-за нее в опалу государственного канцлера Бейхлинга, после падения которого она унаследовала его дворец на Пирнайской улице. Фюрстенберг в свое время усиленно помогал Любомирской в ее борьбе против других претенденток на сердце государя, однако сейчас это его не останавливало, ибо он всегда и во всем верой и правдой готов был служить Августу.
Поблекшая, отцветающая красота Любомирской, ее манерность, высокомерный тон наскучили королю, он предпочитал любовниц с более решительным, смелым, живым характером. Фюрстенберг понял это из слов короля, по его взгляду. В мгновение ока он очутился возле Гойма и, фамильярно опершись на стул, наклонился к его уху.
– Дорогой акцизный, – произнес он громко, – мне стыдно за тебя, ты бессовестно лжешь в присутствии его величества, ты насмехаешься над нами и над ним. Я охотно допускаю, что жена такого, как ты, ловеласа и волокиты не может быть чучелом, но сравнивать ее с Венерой, с богиней и даже с княгиней Тешен – издевательство, и больше ничего.
У Гойма опять зашумело в голове.
– Все, что я сказал, – возмущенно воскликнул он, – чистая правда! Tausend Donnerwetter! Potz und Blitz![2]
Его непристойные выкрики заглушил громкий хохот, но на интимной пирушке король все прощал. Под хмельком даже простые смертные обнимали его и лобызали, не боясь, что этот Голиаф задушит их в объятиях.
– Бьюсь об заклад на тысячу дукатов, – заявил Фюрстенберг, – что жена твоя не может быть самой красивой из придворных дам.
Гойму подливали вина, и он с отчаяния все пил и пил.
– Принимаю пари. – Бледный, пьяный, он заскрежетал зубами.
– Судьей буду я! – крикнул, подняв руку, Август. – А суду оттягивать дело не след. Гойм тотчас вызовет жену в Дрезден и представит ее на первом же балу королеве.
– Гойм! Пиши! Королевский курьер отвезет письмо в Лаубегаст, – крикнул кто-то.
– Пиши письмо, пиши сейчас же! – подхватили со всех сторон.
В мгновение ока перед Гоймом оказалась бумага, Фюрстенберг силой всунул ему перо в руку, король торопил взглядом. Несчастный Гойм, у которого в минуты просветления мелькала мысль о распутстве короля и пробуждалась тревога за жену, ничего не сознавая, написал продиктованный ему приказ, чтобы жена тотчас приехала в Дрезден; бумагу молниеносно вырвали у него из рук, и вот кто-то несся уже по лестнице во двор – немедля послать королевского гонца в Лаубегаст.
– Фюрстенберг, – зашептал Август, – вижу по Гойму, что если он сегодня протрезвится, то свое распоряжение отменит, надо его напоить до бесчувствия, чтобы он ни ногой, ни рукой двинуть не мог.
– Да он уже так пьян, что я за его жизнь боюсь, – ответил князь.
– А я не боюсь, – спокойно возразил Август, – или Гойм уж так незаменим? Мы бы устроили ему пышные похороны с бесчисленным множеством пальмовых веток и венков.
Шутка короля так подействовала, что вся компания с кубками в руках окружила Гойма; его подзадоривали, придумывали тосты, подливали в амброзию из других незаметно появившихся на столе бутылок, и через полчаса… Гойм бледный как мертвец, со свесившейся головой, с неестественно разинутым ртом спал, примостившись на столе. Королевские гайдуки по данному им знаку отнесли его в постель. Скорее из предосторожности, чем заботясь о его здоровье, Гойма не отправили на носилках домой на Пирнайскую улицу, а уложили в одном из королевских покоев и приставили к нему стражу – великана Коянуса, которому было велено, если Гойм проснется, не пускать его домой. Но Гойм ни разу не проснулся; тяжело стеная во сне, он пролежал без сознания до утра. А в зале, как только его вынесли, при закрытых дверях в тесном кругу началась дикая оргия, свидетелями которой были только зеркала.
Король пришел в прекраснейшее расположение духа, которое тут же передалось его придворным. Уже занимался день, когда два гайдука вынесли наконец из зала последнего из пировавших, Августа Сильного, и, как малое дитя, уложили его в постель.
Вы упрекнете меня в пристрастном изображении? Увы! Здесь верно все до мельчайших подробностей.
Фюрстенберг, почти трезвый, один остался в разгромленном зале. Он снял парик, чтобы немного остудить голову, и, глубоко задумавшись, сказал самому себе:
– Наступает новое царство. Любомирская слишком вмешивалась в политику. Она могла бы завладеть королем, а зачем ему умная любовница? Лишь бы любила и тешила его. Это ее назначение. Посмотрим, какова жена Гойма.
О проекте
О подписке