Жил Андрей возле Андроникова монастыря на берегу Яузы, в доме дальнего родича, боярина Ховрина. Сам Ховрин был не из родовитых, года три как овдовел и теперь находился при войске в Ливонии; обе его дочери были давно замужем, и дом вела престарелая ключница. Увидев Андрея, она широко перекрестилась:
– Ну, слава те Господи, живой вернулся! А мы уж с Юсупкой твоим не знали, что и думать, – хоть по скудельням ходи да расспрашивай божедомов, может, уже сволокли… А чтой-то с головой у тебя?
– Пустое, Федотовна. Вечор пошумели маленько, о притолоку и зашибся…
Федотовна поверила, не усомнившись и не удивившись. Подобное нередко случалось и с Афанасием Ховриным, невоздержанным в винопийстве и порою тоже возвращавшимся домой в слегка поврежденном виде. А вот обмануть Юсупку оказалось труднее: старичок был не так прост. Давно в этом убедившись, сотник Лобанов втайне побаивался своего то ли слуги, то ли наставника, а более всего – дядьки. Непростого этого старичка Андрей – тогда еще будучи пятидесятником – добыл себе в первом астраханском походе, вместе с бесценной харалужной саблей. Гнались за изменником Ямгурчеем до самого Азова, но настигли лишь часть его двора и гарем; разгоряченные погоней, казаки князя Пронского с досады на неудачу порубили немало ханской челяди, но одного Андрей отбил, пожалев, – тот был стар и явно немощен, а скорее таковым прикинулся. Не зря говорят, что доброе дело всегда себя оправдывает: уж как радовался Андрей взятой в бою сабле, а вышло, что спасенный старичок еще большая ценность. Сперва оказалось, что он толмач и говорит по-русски, а на обратном пути Андрей занедужил, испив дурной воды, и басурман в два дня излечил его отваром из трав, собственноручно собранных там же в степи. И стало так: о чем басурмана ни спроси – все знает. Великой мудрости оказался дед, даром что мал ростом и плюгав.
Как его звать, никто не ведал и по сей день. Взятый в полон, на вопрос об имени он гортанно и с придыханиями произнес нечто столь долгое и неудобосказуемое, что Андрей только плюнул да рукой махнул. Правильно поняв, старичок сказал, что имя это и в самом деле трудно для языка урусов, но можно звать проще – ибн-Юсуфом, ибо так звали его почтенного отца. И стал он просто Юсупкой, но потом Андрей из уважения к возрасту и великой мудрости начал звать его по батюшке.
Помимо благодарности за спасение там, в ногайской степи, Юсупыч скоро привязался к своему новому хозяину как к родному сыну и стал все чаще донимать советами да запретами – того избегай, того пасись, этого лучше не делать… Андрея это порой выводило из себя, он грозился при первой оказии отправить Юсупыча с каким-нибудь торговым караваном в Крым, в Кафу или куда подальше – лишь бы избавиться от докучной басурманской опеки. И сам понимал, что никогда этого не сделает. Окрестить бы нехристя, думал он иногда, так нет же, и слышать не хочет. Оно понятно, от отцовской веры отказаться – это те не шапку сменить…
Толмачом Юсупыч был отменным: языков знал множество, кроме своих басурманских – татарского, перского да арапского. Во время ливонского похода перетолмачивал в Лаисе и Вендене показания пленных немцев, это Андрей слышал своими ушами и потому не сомневался, что так же легко мог бы Юсупыч говорить и с французами, и с италийцами. Во всяком случае, язык староиталийский, сиречь латынь, он знал отменно, наизусть читал ихние старинные вирши и все порывался научить этой премудрости и Андрея.
– У вас, в христианских землях, – внушал он, – латынь так же потребна для общения людям просвещенным, как правоверным необходим арабский. В какую бы страну ни привел тебя доблестный путь воина, на латынском языке ты всегда сможешь побеседовать с мудрым о возвышенных материях.
На это Андрей обычно отвечал, что о возвышенных материях говорить непривычен даже на своем родном языке, а из мудрых он пока знает одного лишь своего прецептора, и с него довольно. Однако сотню, не меньше, латинских слов он, чтобы не обижать Юсупыча, все-таки запомнил и иной раз даже употреблял их, желая старичка задобрить.
Знание столь великого множества языков было одной из причин тайных опасений, которые внушал ему крючконосый дядька. Андрей помнил о чуде с огненными языками, которые в Духов день сошли на апостолов, после чего тем стала понятна речь всех народов; но коль скоро на нехристя Святой Дух сойти явно не мог, оставалось лишь гадать, кем и откуда послан Юсупычу этот дар.
Сам Юсупыч объяснял это просто: много-де странствовал по разным землям и не был ленив к познанию. По его словам выходило, что родился он в Гишпании, откуда незадолго перед тем изгнали халифа, а оставшихся его подданных стали силком обращать в христианство, почему многие и бежали через море, в Магриб. Бежали и его родители, когда он был еще отроком. Почтенный отец хотел передать сыну свое торговое дело, но тот, по младости лет одолеваемый честолюбивыми мечтаниями, ушел из дому, едва достигнув юношеского возраста, и скоро оказался гребцом на венецианской галере. На одной скамье с ним, прикованный к тому же веслу, сидел некий франк; за год Юсупыч научил соседа говорить по-гишпански, а сам стал бойко говорить на языке франков, благо много слов оказалось похожих, явно произросших из единого корня. Когда веницейская галера была захвачена турецкой, он сумел уговорить франка принять ислам; и тот согласился – как оказалось, только для виду, дабы не быть снова приковану к веслу. Вместе они побывали в Стамбуле, в Греции, в Италии. Там нечестивый франк снова объявил себя христианином, а своего приятеля пристроил в услужение и обучение к некоему ученому мужу. Пробыв у него несколько лет и одолев семь свободных искусств, Юсупыч перебрался в земли германского императора, а оттуда – с ганзейскими купцами – в Московию. Но его тянуло к единоверцам, и поэтому он очутился в Казани, а потом и в Астрахани – поближе к Азову и вожделенным берегам Понта. Он тогда еще не оставлял надежды рано или поздно вернуться в Магриб.
Сейчас Юсупыч сидел в своем углу, зябко завернувшись в зипун, и глянул на вошедшего Андрея круглым глазом, сердито. Глаз этот и крючковатый большой нос делали его похожим на редкостную птицу папугу, каких порой держат на потеху в богатых домах, только маленько облезлую, без алого иль зеленого оперения.
– Аве домине центурион, – проскрипел он. – Как сие перетолмачишь?
– «Здрав буди, господине сотник». Здрав буди и ты, Юсупыч. Опять за латынь взялся?
– Едино дабы удостовериться, что у твоего великолепия еще не отшибло память. Почто голова перевязана?
– Зашиб по пьяному делу, пустяк.
– Подойди, я буду глядеть.
Андрей вздохнул и подошел, не пререкаясь. Пререкаться с Юсупычем было что воду в ступе толочь. Дед выбрался из зипуна, стал разматывать повязку, сердито бормоча непонятное.
– Как случилось? – спросил он, неожиданно сильными пальцами осторожно ощупывая голову вокруг ссадины.
– Лошадь сшибла…
– До того упился, что уже на коне не смог усидеть?
– Да не мой то был конь! Понесла чужая лошадь, я сдержать хотел.
– И вы, неразумный народ, еще дивитесь, почему Коран заказал правоверным пить вино! Не будь ты пьян, не свершил бы столь неразумного поступка.
– Не был я пьян, Юсупыч, не был, напраслину на себя возвел.
– Глупость того паче. Никто в здравом уме не станет на пути взбесившегося коня.
– Да там, видишь, девица была. Ну, в повозке этой. Так я и помыслил – убьется, жалко.
– «Жалко», – передразнил Юсупыч. – Откуда ведомо, что сие был бы урон? Я видывал девиц, от убиения которых произошло бы великое облегчение для многих.
– Бывает, – согласился Андрей, бросив на полати саблю и расстегивая кафтан. – А ну-ка глянь еще и тут – мозжит чего-то. У, синяк какой натянуло!
– Здесь тоже наложить повязку, сейчас достану бальзам. Что до девицы, которую ты кинулся спасать, то скажу еще раз – сие было неразумно. Если течение ее жизни иссякло и Аллаху угодно его остановить – это произойдет если не сегодня, то завтра…
– Типун тебе на язык, старый балаболка!
– …если же нет, твое вмешательство было напрасным, ибо ей ничто не грозило и опасность была лишь кажущейся.
– Выходит, и я тебя тогда под Азовом зря отбивал у казаков. Если Аллаху не угодно было, чтобы тебе снесли башку, то ее бы и не снесли и мое вмешательство было напрасным?
– Сыне, Аллаху было угодно, чтобы именно ты стал моим спасителем, и ты будешь стократ за это вознагражден. Теперь сыми рубаху и ложись, я тебя разотру…
Растерев и перевязав ему грудь, Юсупыч помог одеться и спросил:
– Девица, я так понимаю, оказалась достойна твоего внимания? Впрочем, излишне это спрашивать. Но она ведь низкого звания?
– Почему ты так решил?
– Достойнейший, мне ведомы здешние обычаи. Дочери бояр не выезжают без охраны и сопровождения.
– Она дочь искусного ремесленника, оружейного мастера, – с досадой сказал Андрей. – Не считаю это низким званием.
Юсупыч воздел руки:
– Аллах свидетель, я тоже! Изготовление оружия – благородное дело, в Гишпании этим могут заниматься даже идальгос. Только оружие и птичьи клетки, все прочие ремесла им настрого заказаны. Но он хоть богат, твой мастер?
– Мыслю, не беден…
– Это хорошо. Это поистине хорошо! Скажи, ты намерен когда-нибудь жениться? Ты ведь уже не юноша. Когда твоя почтенная матерь осчастливила Москву твоим рождением?
– Году в сорок четвертом, – подумав, ответил Андрей. – В семь тыщ сорок четвертом, так выходит. Казань в шестидесятом брали? Я шестнадцатилетним туда пошел.
– Да, тогда тебе уже двадцать восемь. Будь ты правоверным, у тебя давно было бы четыре жены и вдвое больше наложниц, здесь же ты не имеешь ни одной…
– Ладно, дед, с этим уж я как-нибудь без тебя разберусь.
– К тому времени ты будешь подобен старому петуху, способному лишь кукарекать… Прости, достойнейший, я запамятовал!
– Что такое?
– Утром приходили из Постельного приказа – боярин Годунов паки желает тебя видеть, но только у себя дома. Почему он к тебе столь милостив?
– Мне почем знать, Юсупыч. Дело боярское. Мало ли что им в голову придет…
Постельничий Димитрий Иванович Годунов был человеком потаенным. Никто не ведал, каким образом худородный вяземский помещик попал ко двору, в Постельный приказ, куда попасть было не так просто. Еще труднее было понять, как после внезапной смерти приказного дьяка Наумова сумел он без промедления занять его место – одно из важнейших при дворе, ибо постельничий не только ведает повседневным бытоустройством царской семьи, но и отвечает за ее охрану, будучи начальником внутренней дворцовой стражи. Спать постельничему положено в царской опочивальне, и ему доверена «малая печать» для скрепления скорых и тайных дел.
Из-за печати этой Годунов едва не попал однажды в большую беду. Один из ближних к нему людей был замечен в сношениях с литовскими лазутчиками, но его медлили брать, дабы узнать поболе. Медлили, медлили, да и промедлили: вор исчез, похитив малую государеву печать. Убедившись в пропаже, постельничий чуть ума не лишился от страха; по счастью, следивший за утеклецом верно угадал, куда тот должен был направиться со своей добычей. Годунов пришел к стрелецкому голове Кашкарову, с коим был в дальнем родстве, и, не объясняя, в чем дело, попросил указать надежного человека, способного исполнить тайное поручение. Полковник, мало подумав, назвал одного из своих сотников, Андрея Лобанова; два дня спустя, едва передвигая ноги и по самую шапку забрызганный грязью, сотник вошел в столовую палату, где ужинал Димитрий Иванович, и достал из-за пазухи знакомую сафьяновую кису. Распутав завязки трясущимися руками, постельничий вытащил печать и, удостоверившись, что цела, обессиленно опустился на лавку и осенил себя крестным знамением…
С той поры Лобанов был нередко зван в годуновские палаты, Димитрий Иванович не то чтобы чувствовал себя в неоплатном долгу – возвращенная печать была щедро оплачена серебряными ефимками, – просто в его отношении к людям дальновидный расчет всегда брал верх над чувствами, а расторопный сотник мог пригодиться и в будущем.
Расчет примешивался даже в отношениях с родственниками, хотя вообще он был человек скорее отзывчивый. Когда умер вдовый брат Федор, Димитрий, не раздумывая, забрал к себе в Москву сирот – двенадцатилетнего Бориса и семилетнюю Аришу. Это уж потом начали складываться в его хитромудрой голове разные честолюбивые планы относительно обоих.
Главным правилом его жизни было – окружать себя нужными и полезными людьми и чтобы те нужные и полезные люди не оставались бы рядом, но, напротив, расходились подальше и поглубже, расширяя поле его наблюдений. Годунов хотел знать все – и обо всех. Достоверные ли сведения, неясные слухи или просто сплетни – все могло пригодиться рано или поздно.
Вот и сегодня, щедро подливая Андрею отменной – не иначе, из царских погребов – мальвазии, Димитрий Иванович исподволь и ненавязчиво расспрашивал о том и о другом: какие новости в полку, как прошла вчерашняя встреча орденского посольства, не рассказывали ли чего люди из посольской охраны.
– А чего мне с ними разговаривать? Так, словцом перекинулся с капитаном рейтаров… язык не забыл ли, думаю. Нет, вроде помнится.
– У Юсупки своего немецкому-то обучился?
– У него, – кивнул Андрей. – Хотя и допрежь того знал маленько, еще от матушки-покойницы.
– Она что ж, из тех краев была?
– Подале откуда-то, я уж и не припомню, говорила вроде… не, не припомню. Язык у них как бы и на наш смахивает, и на ляцкий, но по-немецки там тож говорят. Она и стала меня учить – я мальчонкой еще был, не хотел, а матушка свое: учи, дескать, пригодится. А пошто он мне? В Ливонии Юсупыч толмачил, когда надо. Я, бывало, слушаю да угадываю, так ли понял. Он после по-русски перескажет, я и вижу, где ошибся, а где верно угадал.
– Да, языки чужие знать – оно пользительно, верно родительница тебе наказывала. Так с посольством этим все, говоришь, чином обошлось?
– Чего ж было не обойтись? Честь честью проводили от заставы до подворья, там уж другая стража стояла.
– Да, сотня у тебя справная, молодцы, службу знают… А чтой-то, Андрей Романыч, мне говорили, будто тебя на Тверской вечор лошадью зашибло?
– Было маленько, – признал Андрей, дивясь осведомленности хозяина. Уже доложили, уже прознал, ну ловок боярин!
– Вроде бы дочка Никиты Фрязина ехала, государева розмысла? Ох, Фрязин, Фрязин. – Годунов, качая головой, подлил гостю еще. – Великий искусник и умелец, да только поменьше б якшался с иноземцами на Кукуе, поменьше перенимал бы ихний обычай. Где то видано – девке одной по улицам раскатывать… Оно конешно, не боярышня, посадские-то не в пример больше воли дают женкам своим и девкам, а все одно не гоже… И ты, значит, в его дому ночевал?
– Да вот так вышло. В голову-то мне порядком-таки садануло, я и сомлел, вспомнить стыдно. А он говорит: куда, мол, тебе ехать, отоспись сперва…
– Это он верно сказал, до дому тебе оттудова путь не близкий. Только не очень-то и отоспишься, ежели в голове ломота. Мне голову часто ломит, хотя и не от ушибов – Бог миловал, так иной раз приходится и отвару макового испить, не то так до утра с боку на бок и проворочаешься – вроде и в сон клонит, и не заснуть толком… Не слыхал, случаем, никто к Фрязину ночью не приезжал?
– Ночью-то? Да нет вроде. Ныне в утро железо привезли, он ходил принимать. А ночью не слыхать было.
– Ну ин ладно. Говорили мне, вроде возле Бронной вершников каких-то видали, так подумалось, может, к нему кто пожаловал…
– Нет, не слыхать было. – Андрей взял орех, двумя пальцами сломал скорлупу и стал прилежно выколупывать ядро. – Да и спал я крепко, проснулся, а хозяева уж к заутрене ушли. Кто нынче не спал, так это мой Юсупыч. Все гадал, куда это я подевался. Пришел, а он сердитый сидит, страсть.
– Прилепился к тебе арап. Кстати, Андрей Романыч, я чего спросить хотел. Ты бы позволил ему – не в ущерб твоей службе – маленько понаставлять племянника моего? Парнишке тринадцатый год пошел, а учен мало, у кого было учиться – жили в глуши. Ум же у Бориски от природы востер, ой востер! И пытлив зело, все-то ему знать надо. А Юсупка твой и в языках сведом, и по свету пошатался изрядно, может рассказать, какие где живут люди, где каков уклад, обычай…
– Это он силен, – согласился Андрей. – Как начнет – заслушаешься, никаких сказок не надобно.
– То-то и оно. Приходил бы в незанятое время позаниматься с отроком, это и ему самому, мыслю, было бы не в тягость. Старому человеку лестно поучать едва начинающего жить, да и не только старому. Ты вот, к примеру, тоже мог бы про свои ратные дела Бориске поведать, из пистоли научить стрелять – он уж давно просился, у меня, говорит, рука твердая…
– Отец что ж, не успел научить?
– Так ведь покойник не служилый был, самого не обучили огнестрельному делу. Он, вишь, еще в детстве окривел, а без правого глаза не постреляешь…
– Ну, это конешно! А про тебя, Димитрий Иванович, обратное я слыхал – постельничий-де изрядный стрелок, вроде и великий государь тебя хвалил на охоте.
– Было такое, было. Косулю гнали, она выскочи из кустов, а я ее из самопала свалил – никто и прицелиться не успел. Да то не моя заслуга, случай такой вышел. Знаешь небось сам, как оно бывает, – не хочешь, а попадешь.
– Случай случаем, а и поймать его надобно уменье. Чего ж сам-то, Димитрий Иванович, племянника не обучаешь?
– Да недосуг все, – как-то уклончиво сказал Годунов, подвигая гостю торель с винной ягодой. Помолчав, добавил: – Тут и другое еще – опасаюсь, признаться…
– Поучить стрельбе? Чего же тут опасаться?
Годунов еще помолчал, усмехнулся:
– Ладно, Андрей Романыч, тебе скажу. Может, пустое это, однако никому ране не сказывал. Племяш еще в зыбке был, забрела в дом ворожея, а брат покойный ее и спроси, как-де у сына жизнь пойдет. И та поглядела на младенца, пошептала, бобы из торбочки раскинула, а после и говорит: «Станет твой сын большим боярином, не могу даже молвить, сколь большим, мне отсюдова не видать. Только пущай Димитрия опасается, через Димитрия большая беда на него придет». Брат осерчал на ее, едва не велел батогами гнать со двора. Оно и верно – мы с ним, грех жаловаться, всегда дружно жили, делить было нечего… Поместьице, правда, одно на двоих, да моих деток Бог прибирал, не жили они у нас, так я племяннику от души радовался, брат это знал. Какая же от меня беда могла быть Бориске?
– Никакой, понятно. Чего ворожей-то слушать, они те наплетут!
О проекте
О подписке