В эту субботу под вечер Никита Фрязин возвращался от кузнеца, которому носил закалить несколько готовых пружин: сам в тонком искусстве закалки был не силен и, случалось, ошибался. Что ж, каждому свое! Пружины кузнец закалил на славу, тут же испытали их и на сгиб, и на излом, и Никита не отказался от приглашения отобедать. За обедом вместе с кузнечихой незаметно усидели втроем сулею крепкого меду, и шел теперь оружейник в веселом расположении духа, сбив шапку набекрень и выпевая себе под нос «Богородице Дево, радуйся». Настя, поди, уже дома – с утра отпросилась погулять с подружками, поглядеть на проезд ливонских послов. А чего ими, нехристями, любоваться? Ладно, дело молодое, успеет еще в четырех стенах насидеться, как станет мужней женой…
Он уже подходил к своему переулку, как услышал голос, истошно окликавший его по имени. Фрязин оглянулся – соседский мужичонка со всего духу пылил лаптями, спотыкаясь и путаясь в полах однорядки.
– Бяда, Михалыч! – крикнул, подбегая. – Ой, бяда! Дочка твоя стрельца насмерть зашибла, уже везут!
Хмель вмиг улетучился, хотя Никита и не поверил услышанному – мелет такое, сам небось допился до зеленых чертей…
– Ты чего ревешь несуразное, – спросил он ослабшим вдруг голосом, – спьяну, што ль, приснилось…
– Какое приснилось, Михалыч, тверезый я ноне, вот те крест! Убила, говорю, лошадка-то ейная на Тверской спужалась да понесла, где спуск к Неглинке, там ить круто книзу, она и запузырила, а стрелец ездовой тут случись – догнал, хотел, видно, остановить, так ему бы ее с седла поймать, а он сдуру и спешись – так кобыленка его и сшибла к едреной матери, прям под колесо! Во
бяда-то…
Дальше Никита не слушал. Добежав до угла, он увидел ворота своего двора настежь, кучу любопытных, незнакомого вороного коня – рослого кабардинца, как определил он с первого взгляда, хорошо разбираясь в лошадях. Настину упряжку как раз вводили в ворота, держа с обеих сторон под уздцы, сама виновница шла следом, рыдая в голос, утешаемая женками, а на двуколке полулежал кто-то в стрелецком, брусничного цвета, кафтане, схватившись за голову. Живой, слава Те Господи.
Хозяин подоспел, когда пострадавший уже слез на землю и рукавом утирал со лба кровь. Размазавши ее по лицу и окровавив даже усы и коротко подстриженную русую бороду, он сделался страшен – Настя, узрев его в таком виде, заголосила еще пуще.
– Цыть, дура! – прикрикнул отец. – Онуфревна, уведи, чтоб духу ее тут не было! Да сама не зашиблась ли, упаси Господь?
Настя отрицательно замотала головой и дала себя увести. Стрельцу принесли бадейку воды, он стал мыться, покряхтывая, но кровь не унималась.
– Голова цела ли? – спросил уже успокоенно Никита, всматриваясь в нечаянного гостя.
– Цела, что ей сделается… Рассадил порядком, вот и хлещет. Вели, хозяин, паутины добыть погуще да тряпицу дай какую ни есть…
Никита послал работника в амбар добывать паутину, велел принесть чистой ветошки. Перевязанный, стрелец поклонился:
– Ну, спаси Бог, поеду я. Скажи хоть, как тебя звать-то, за кого свечку поставить – что не дал кровью истечь, – добавил он с белозубой улыбкой.
– Фрязины мы, – со сдержанным достоинством отозвался Никита. – Слыхал, может.
– Фрязин, оружейник? Как не слыхать, не ты ли нонешним летом полковнику нашему самострел ладил?
– Я много чего ладил, и не только полковникам.
– По батюшке-то как звать?
– Никита Михайлов сын.
– Спаси Бог, Никита Михалыч, – повторил стрелец. – А я Лобанов Андрей, сотник Кашкаровского приказа. Дочке, слышь, не давай каурую запрягать – лошаденка видная, да с норовом, ненадежная…
Морщась, он потрогал голову и пошел к своему коню, но вдруг замер и, пошатываясь, привалился к стене.
– Да куды тебе ехать, – с досадой проговорил Никита. – Эй, отведите-ка сотника в повалушку, что с работной рядом, пущай отлежится…
Велев еще расседлать и поставить в конюшню сотникова аргамака, он ушел ко всенощной, не заглянув в светелку к Насте, дабы прочувствовала, что гневен. После службы, выйдя на паперть, не удержался – пожаловался попу на свои огорчения.
– Разбаловал ты чадо, Михалыч, а сие – грех. За чадо ты в ответе перед Господом, – наставительно сказал поп.
– Да что ты мне, батька, пустое долдонишь, – в сердцах огрызнулся Никита. – Сам, што ль, того не понимаю? Посоветуй лучше, как с этаким чадом управиться, я уж и так в строгости держу.
– Знаю я твою «строгость». А управиться просто: потачки не давай. Сказано убо: язви дщерь в юности, да не уязвит тя в старости.
– Легко сказать, «язви», – пробормотал Фрязин. – Такую уязвишь, черт ли с ней сладит.
– Кого в храме Божием поминаешь, кощунник! – прикрикнул на него поп, огрев по лбу тяжелым, литой меди, наперсным крестом. – Да еще под праздник, песий ты сын!
– Прости, он же и попутал… – виновато отозвался Никита, потирая лоб.
Придя домой, велел собирать ужинать и кликнуть дочь. Та вошла с виноватым видом, приласкалась несмело.
– Буде ластиться-то, – сказал он сурово. – Чует кошка, чье мясо съела… Сотник живой еще?
– Живой, тятенька, спит вроде.
– Пущай спит, будить не надо. Теперь вот что, Настасья. Я тебе сколь раз говорил – каурую в упряжку не брать?
– Да выезжала я на ней и ране, ничего не приключалось. Ныне-то ведь как вышло? Скоморохов этих с литаврами нечистик принес, а тут еще и поводырь, – они в литавры как бухнут, миша как заревет – испугалась Зорька, еще б не испугаться! А я, как назло, вожжи еще упустила.
– Да что вожжи! Голова твоя где была – в толпищу такую лезть? Одно дело – в поле прокатиться, где тихо, дак не в толпу же! Зорька кобыла норовистая, пужливая, и сотник этот то же сказал, – с первого взгляда увидел, что с норовом. В общем, Настасья, такое дело: будешь и дале своевольничать – пеняй на себя, велю Онуфревне маленько посечь тебя вицами. Берез на дворе довольно.
– Меня-то за что? – изумленно спросила дщерь. – Зорьку пусть и секут, не я стрельца зашибла! Тять, а тять?
– Ну, чего тебе?
– А стрелец пригожий, правда?
Отец не нашелся что сказать, только крякнул.
– Тятенька, как звать-то его, не сказал?
– Тебе это ненадобно, – сказал отец твердо. – Теперь припоминаю – видал я его раз- другой в кремле, он там караулы обходил. Лобанов Андрюшка, Кашкаровского полку сотник. Любопытно, из боярских ли детей аль дворянин? Хотя теперь все едино, службой всех поравняли…
– Андрюшка, – мечтательно проговорила дщерь, щурясь на огонь свечи.
Отужинав, Никита отправился к себе в работную, чтобы перед сном отдохнуть за любимым делом, забыть о дневных хлопотах и досадах. По пути заглянул в каморку – Лобанов спал, дышал ровно.
«Оклемается, бес этакой», – успокоенно подумал, без стука затворяя за собой дверь.
Подогнав на место принесенную нынче от кузнеца пружину, он уже собирал инструмент, как на дворе залаяли псы, стукнула калитка. Никита спустился в подклеть, вышел на крыльцо – там стоял знакомый ему дворцовый служитель в черном, с орлом на груди, кафтане.
– Здрав буди, Михалыч, – сказал он. – Велено тебе сей ночью из дому не отлучаться.
– Чо так? Наверх, што ль, позовут?
– Того не ведаю, – ответил гонец. – Мне что велено сказать, я и сказываю, а догадки строить… Может, и позовут, коли наказано дома быть неотлучно.
Андрей проснулся от остервенелого лая собак и не сразу сообразил, где находится и что с ним. Потом вспомнил все сразу: летящую вниз к Неглинному мосту караковую лошадку, девицу в зеленой душегрейке, оказавшуюся дочерью оружейника, вспомнился и сам Фрязин.
«Выходит, я у него остался», – подумал он; дальнейшее было смутно – вроде ведь собрался уже уезжать, как перевязали… Он потрогал повязку – голова болела, но уже не так сильно, и вздохнуть было больно. Ребра-то целы? Он помял грудь – целы, похоже. Лампадки в покое не было, лишь слюдяное оконце слабо светилось лунным светом. Собак внизу уняли, потом мимо двери прошли двое, негромко стукнула дверь, и за стенкой послышались голоса.
– …Опасно, великий государь, лучше б… – говоривший, похоже сам оружейник, оборвал фразу, словно испугавшись сказанного.
Да и не диво испугаться! Пьян, что ли, подумал с изумлением Андрей, а ну как донесут, что называл кого-то «великим государем», – за меньшее ломали на дыбе…
– Да что там, – перебил другой голос, – опасно, не опасно… Мне опасаться нечего, не один ехал, да и кто узнает. Во дворце боле надо опасаться, сам знаешь… По всем углам крамола сидит – высматривают, вынюхивают! Я в своей опочивальне слова лишнего опасаюсь молвить, а ну как подслушают? Мне это иудино племя до конца не искоренить, десять голов срубишь – ан двадцать выросло…
Теперь уже Андрею пришел черед испугаться до обмирания, потому что и этого второго собеседника узнал по голосу – низкому, хрипловатому, временами словно клокочущему едва сдерживаемой яростью. Царь – здесь, в работной у оружейника?!
– А дело у меня тайное, – продолжал Иоанн, помолчав недолго, – тебе же, Никита, верю, как самому себе, потому и пришел сюда скрытно. Про подземелье под кремлем ведаешь ли?
– Слыхал, великий государь, – отозвался Фрязин. – Самому видать не приходилось, но слыхал, будто есть такое.
– То-то и оно, «слыхал». И ты слыхал, и другие слыхали. А может, и побывали уже! Тем подземельем можно пройти от Середней палаты к Свибловой башне и к Боравинской, оттоль же выбраться в Занеглименье. Вход в подземелье – из моего тайного покоя, устроен давно, еще Алевизом. За столько-то времени как было про него не дознаться? Чует сердце – дознались, аспиды, про все дознались! Посему, Никита, велю я тот старый вход замуровать али того лучше – сделать за ним ловушку, колодец с железными рожнами: не зная, ступишь, ан люк под тобою и провалился. И аминь! А новый вход сделать там же, только поодаль, и дверь штоб была тайная же, невидная. Придумаешь там, как ее сокрыть…
Сотника Лобанова прошибло холодным потом. Фрязин, выходит, не предупредил царя, что рядом посторонний? Теперь одна надежда, что не вспомнит или побоится сознаться в оплошности…
– Да ты слушаешь ли? Чего в лице-то изменился, аль худо тебе?
– Прости, великий государь, слушаю, как не слушать. Лихоманка нынче прихватила, – должно, простыл маленько… А дверь тайную – это можно, и тягу вывести на сторону, неприметно. Потянешь, она и отворится…
Никиту и впрямь начинало уже трясти как в лихоманке, мало что зубами не стучал. Ну как проснется этот бес за стенкой, заворочается, закашляет? Обоим тогда конец: одному – что подслушивал, а другому – что дал подслушать, укрыл вора в своем дому, утаил от великого государя…
Государь меж тем продолжал увлеченно говорить о задуманном им тайном выходе из своих покоев к подземелью.
– Понеже изменою окружен паче прежнего, не могу жить безопасно даже среди своих ближних, – говорил он, сам распаляясь от своих слов. – Я ли Курбского не ласкал, не осыпал милостями? А Черкасские? А Вишневецкий? Да эти-то воры – ладно, они не таясь съехали к Жигимонту, открытый враг не столь опасен, как потаенный… Курбский, ехидна злоязычная… письмо еще мне имел наглость написать – из-за рубежа лается, исчадие сатаны, словно пес из подворотни! Так про него мне хоть ведомо, чего ждать можно. А остальные изменники – тут, на Москве, не в Вильне, а? Их как распознаю? Мало ли гистория повествует о цареубийцах, кои до последнего часа таились под личиной покорности. Когда древле преславного кесаря Иулия злодеи поразили кинжалами в сенате римском, не он ли воскликнул в горести: «И ты, Брутус!» – понеже сей был его любимцем и, сказывают, через кесаря даже усыновлен… Кому поверю, кого смогу без опаски прижать к сердцу? Сильвестра, попа, почитал яко отца родного, Адашева Алешку мнил другом! Испить подай, Никита.
– Квасу дозволь, великий государь?
– И то…
Никита нетвердой рукой нацедил ковшик. Испив, царь заговорил снова:
– Иной раз мыслю – не придется ли еще в чужих краях, у иноземного какого государя, убежища искать, защиты от боярской измены. Того дня и задумал тайный ход учинить, мало ли! Одному тебе верю, мастер… – С этими словами Иоанн встал и накинул на голову глубокий, скрывающий пол-лица куколь. – Ладно, пойду я. Главное знаешь, о прочем потолкуем на месте. Лекаря не прислать ли?
– Благодарствую, великий государь, не надо, бабка травами отпоит, ей не впервой…
– Полегшает – приходи тогда, Елисея спросишь, он тебя проведет. Ежели кто иной пытать станет, пошто пришел, скажешь обычное – зван-де замки ладить…
Никита с шандалом в руке пошел впереди, царь спустился следом. Четверо приезжавших с Иоанном стражников ждали на дворе за закрытыми воротами, не спешиваясь. Все, как и царь, одетые чернецами, на вороных конях, они едва угадывались в неверном свете бегущей сквозь редкие облака луны. Оставив свечу за порогом, Фрязин проводил царя через двор, хотел подержать стремя, но его опередили.
– Отворяй, Онисим, – кликнул он негромко.
Створка ворот приоткрылась без скрипа, и пятерых вершников поглотила тьма – только глухо постукивали копыта, да псы продолжали заливаться лаем им вслед, от двора ко двору. Как и не было ничего, будто приснилось…
Снова поднявшись наверх, Фрязин постоял у двери в камору, напряженно прислушиваясь. Прислушивался и Андрей, сразу насторожившись, когда осторожные шаги стихли за дверью. На миг помыслил ось даже – не зарежет ли, дабы обезопаситься? Нет, дверь с тонким просветом у притолоки оставалась неподвижной, потом половицы снова негромко скрипнули – стоявший под дверью удалялся.
Утром, когда он наконец проснулся после крепкого сна, Фрязина с дочкой дома не было – ушли к заутрене. Работник подал умыться, принес сотового меду, свежеиспеченный калач и кувшин теплого еще молока. Завтракая, Андрей порасспрашивал о хозяевах и узнал, что хозяева хорошие, не обижают. Сам – строг, но без строгости с нашим братом нельзя, и ежели взыскивает, то по справедливости, не облыжно. А девица нравная, балованная до невозможности, – известно, одна выращена, без сестер-братьев, как тут не избаловаться.
– Замуж пора, вот и бесится, – заметил Андрей, отхлебывая из крынки. – Не сосватали еще?
– Вроде не слыхать. Да то дела хозяйские, нам что… Сам-то тож невесть за кого не отдаст, еще подумает.
– Что, аль приданого много дает?
– Да уж не обидит, мыслю. Тут другое – ты не гляди, что он из посадских. В большой силе человек, с самим царем, бают, говорит, как вот мы с тобой…
Кабы так, подумал Андрей, вспомнив подслушанный ночью разговор, и опять его пробрало страхом, как ознобом. Что если надумает оружейник повиниться? «Прости, государь, скажет, был в ту ночь в доме сторонний человек – совсем у меня память отшибло. А теперь опасаюсь, не мог ли чего услышать, стенки-то в работной не рубленые…» Да нет, не повинится, теперь уж поздно.
Позавтракав, пошел проведать своего аргамака – конь мирно хрупал овсом, вычищенный до шелкового блеска. Хозяйство у оружейника и впрямь, видать по всему, велось исправно. Он вывел Орлика из конюшни, стал седлать и оглянулся поспешно, услыхав скрип и стук отворившейся калитки. Во двор вошли Фрязин с дочкою и низенькая толстая старуха в шитой бисером кике, видать нянька. Поздоровались и девицу тут же увели. Проходя мимо, она на миг подняла ресницы, и Андрея снова, как и вчера, обожгло.
– Как спалось, гостюшко? – спросил Фрязин, глядя на него пытливо. – Шум не разбудил ли?
– Какой шум? Вроде не слыхать было ничего, – беззаботным тоном отозвался Андрей и похлопал аргамака по шее.
– Да я, вишь, в ночь работал, заказ срочный приспел, так… сам понимаешь, то подпилок уронишь, то клещи со стола загремят. Сон, значит, у тебя крепкий!
– Не жалуюсь, Никита Михалыч, спать я горазд. Только головой до подушки, и как в омут.
– То добро, – повеселевшим голосом сказал оружейник. – Отца-то как зовут?
– Звали Романом.
– Давно ли похоронил?
– Тому шестнадцать годов – в пожаре оба сгинули, и отец, и мать. Когда царь женился, помнишь?
– Как такое позабыть! – покачал головой Фрязин. – Народу в том пожаре погибло – не счесть… Обедать останешься, Андрей Романыч?
О проекте
О подписке