К тихим беседам взрослых прислушиваться очень полезно, можно узнать немало интересного, даже ошеломительного. В низкорослом детстве, если я себя плохо вел, меня ставили в угол или же отправляли в ссылку под праздничный стол, где мне даже нравилось, ведь взрослые, раскаявшись в своей жестокости, незаметно просовывали мне под скатертью то конфетку, то кусок кекса, то эклер. Я с удовольствием уплетал все это, слушая беседы, доносившиеся сверху, и разглядывал ноги родственников и гостей, а вели себя они под столом по-разному, порой очень даже странно.
Башашкин постоянно постукивал остроносыми полуботинками о паркет, словно отбивал барабанный ритм. Тетя Валя, пользуясь тем, что никто не видит, скидывала туфли и шевелила пальцами ног, точно играла на невидимом детском пианино. Лида как-то боязливо прятала скрещенные ноги под стул и нервно почесывала колени. Жоржик, если везло в карты, исполнял под столом что-то вроде «ковырялочки» из русского народного танца, который мы разучивали в детском саду. А соседка Былова, зайдя на огонек, норовила под столом наступить каблучком на ботинок Тимофеича, против чего он явно не возражал. Абсолютно неподвижны были только ноги дяди Коли, двоюродного брата Лиды, но это из-за того, что он с детства ходил на протезах – попал под трамвай. В общем, под скатертью кипит тайная жизнь и есть на что посмотреть.
Как-то, отбывая наказание под столом, куда меня отправили за проказы, я услышал разговор Батуриных и Марфуши, бабушкиной крестницы, которую раньше не видел. Она приехала в Москву после долгой разлуки из Алма-Аты, туда ее забросила эвакуация, там она устроилась на работу, вышла замуж за местного казака и осела. Так вот, тетя Валя, когда остальные, выпив-закусив, пошли гулять по Овчинниковской набережной, рассказывала Марфуше о том, что случилось в нашем роду, пока они не виделись и даже не переписывались.
– Ой, Валюш, а я тебя совсем девочкой помню! – как заведенная, повторяла крестница.
– Да и ты еще в девушках бегала, – соглашалась моя тетка. – Ой, а что тут в войну-то было!
Многое я знал из рассказов и обмолвок взрослых, например, про огромную бомбу, упавшую на Пятницкой улице, уничтожившую несколько домов и выбившую стекла в округе до самого Балчуга. Осколки потом неделю выметали. А еще часто вспоминали, как рассеянная Лида обронила карточки на хлеб. Хорошо, соседка нашла на лестничной площадке и принесла плачущей Марье Гурьевне. Впрочем, у маман была своя версия, она все валила на старшую сестру, мол, Валька затеяла игру в салки по пути в раздаточный пункт. Я снова услышал рассказ про то, как отца призвали на войну, и он, отпущенный проститься с родными перед отправкой, примчался с Маросейки пешком через Москворецкий мост на Пятницкую, чтобы похвастаться перед Лидой новеньким обмундированием: они еще подростками познакомились на катке возле «Ударника». А через два дня вышел приказ Верховного, отменившего призыв 1927 года, чтобы мальчишки немного подросли и поучились. Отобрав форму, ребят вернули домой, и все над отцом подшучивали, мол, без него теперь Гитлера поймают, а сестры Бурминовы, картинно надув губы, уверяли, что в штатской курточке Мишка им совсем не нравится. Вот какими язвами были. Отец страшно переживал, даже порывался сбежать на фронт…
Мишка, Мишка, где твоя улыбка,
Полная задора и огня?
Башашкин же мурлычет эту песню по-своему: «Мишка, Мишка, где твоя сберкнижка?»
Но из разговора с Марфушей я узнал кое-что новенькое. Оказывается, до Жоржика бабушка Маня жила вместе с дядей Ваней, Иваном Ивановичем, мужем своей собственной сестры Груни, Аграфены Гурьевны. Ее первый супруг, как и мой родной дед Илья Васильевич, погиб на фронте, точнее, в звании сержанта вернулся из госпиталя домой и вскоре умер от ран. Аграфена осталась одна с маленькой дочерью – тоже Валей и сыном Николаем, который в детстве попал под трамвай и потерял обе ноги, но не отчаялся и даже катался на коньках, да так здорово, что никто не догадывался о детских протезах. Во время войны жили бедно, голодно, даже картофельные очистки ели за милую душу, поэтому безногого Колю пришлось сдать в детский дом – там было трехразовое питание.
И вот как-то бабушка Груня, отправившись на барахолку, чтобы обменять вещи на продукты, познакомилась там с толстым офицером-интендантом, и тот, прицениваясь к башмакам и диагоналевым брюкам умершего сержанта (как штаны могут быть диагоналевыми – я не понимаю), с первого взгляда в нее влюбился. Дядя Юра, участвовавший в разговоре, подливая женщинам в рюмки красненькое, заметил, мол, ничего удивительного тут нет: Аграфена в молодости была чудо как хороша, а грудью взвод фрицев могла придавить.
Толстый интендант вызвался проводить вдову до дома, чтобы какие-нибудь хулиганы, а их тогда развелась в Москве прорва, не отняли у нее выменянные харчи. Потом офицер по протоптанной дорожке зачастил к ним, и всегда с гостинцами. В общем, решили они жить вместе, одной семьей, а еды с тех пор стало вдоволь, даже Лиде и тете Вале, вернувшимся с бабушкой из эвакуации, по-родственному перепадало. Дядю Колю забрали из детдома, интендант подобрал ему на складе очень удобные, легкие английские протезы вместо тяжелых кустарных деревяшек. Появились излишки, и тетя Груня, любившая поторговаться, приноровилась носить продукты на барахолку, чтобы одежду выменивать для детей, которые на хорошем питании быстро росли. О себе тоже не забывала. Однажды за банку топленого масла она сторговала старинную брошь с зелеными камушками и всегда потом прицепляла ее на грудь, если шла в гости. Когда я с младенческим любопытством тянул ручонки к этой брошке, мне строго говорили:
– Нельзя! Музейная вещь!
И вот как-то раз на Тишинском рынке к Аграфене Гурьевне прибился молодой солдатик Ваня, демобилизованный по ранению. Он сбывал трофейные иголки для швейных машинок – страшный дефицит по тем временам. Тетя Груня стала прицениваться, слово за слово, посмеялись, переглянулись, а боец по простоте возьми и напросись в гости, но не на дармовщинку, а со своей выпивкой. Интендант, как на грех, отбыл в командировку в Омск. Засиделись за разговорами допоздна, хватились, а по ночной Москве от Беговой в Сокольники пешком идти долго, да и опасно: разденут или прибьют. В общем, постелили Ване на сундуке. По совести сказать, он тоже Аграфене понравился: веселый, цыганистый и на гармошке, как покойный супружник, играть мастак, частушку такую иной раз завернет, что женщины краснеют и ладошками закрываются.
Эх, Семеновна,
С ума спятила:
Мужа не было —
Деток пятеро…
Но Аграфена ему сразу призналась, мол, не одинокая она, сошлась из-за ребятишек с хорошим человеком – интендантом, поэтому ни о какой такой взаимности речи нет, зато есть у нее родная сестра Мария, тоже вдова, и, что интересно, похожи они так, что их порой путали. Одним словом, познакомила она красноармейца Ваню с молодой тогда еще бабушкой Маней, мол, не пропадать же такому добру! В ту пору пригодные мужчины, даже слегка покалеченные, наперечет были: одни погибли, другие в плену доходили, третьи довоевывали, и за каждым холостяком, даже белобилетником, очередь бабенок, точно за хлебом, выстраивалась.
Бабушка Маня как услышала предложение сестры, так руками замахала: «Совсем ты, Гранька, с глузду съехала!» Да и сам дядя Ваня поначалу осерчал на такое предложение, мол, что я вам – вымпел переходящий или кубок спартакиады? Потом присмотрелись друг к другу, помялись, поскромничали, сходили в кинотеатр «Ударник» на «Двух бойцов», погуляли под ручку по бульварам, а там и сошлись, как тропки в поле. Но бабушка Маня с самого начала честно предупредила, что Илья-то Васильевич не погиб окончательно на фронте, а лишь пропал без вести, если вдруг воротится, то без всяких разговоров: вот, Ваня, тебе – бог, а вот – порог. Тот посмотрел исподлобья, вздохнул и согласился, покладистый солдатик попался, воду можно на нем возить.
Наконец, грянула долгожданная Победа, засверкали салюты, эшелоны с возвращающимися бойцами народ забрасывал цветами, все ликовали, обнимались, поздравляли друг друга. Интенданта демобилизовали, и тут выяснилось, что у него в Омске имеется жена и трое детей, к которым он и убыл, обливаясь горючими слезами, а напоследок принес Аграфене Гурьевне на память о себе сережки с зелеными камушками – точь-в-точь к брошке, – и еще огромный тамбовский окорок со слезой, смотреть на который сбежался весь двор. Груня, по совести сказать, не очень-то и горевала, жить после войны стало полегче, дети подросли, окрепли, да и относилась она к сожителю скорее с благодарным уважением, нежели с сердечной милотой. Нравился-то ей совсем другой…
Проводив благодетеля на вокзал, она сразу поехала на Овчинниковскую набережную, где в старом деревянном домике жила сестра с гармонистом Ваней, устроившимся на военный завод и получавшим теперь приличную зарплату и паек. Пришла Аграфена не с пустыми руками, с добрым куском окорока и бутылкой водки под названием «сучок». Дело было днем, в доме никого: Иван Иванович трудился на предприятии, дети учились. Сестры выпили, закусили деликатесом, а потом старшая и говорит, мол, так и так, младшенькая, интендант мой в Омск к семье отъехамши, а Ванюша мне с самого начала на сердце лег. Так что, попользовалась пареньком, и ладно, не смылился, а теперь верни по принадлежности!
Бабушка Маня спорить не стала, так как сошлась с ним от трудной жизни и больше по уговорам старшей сестры, нежели по страстному влечению. В общем, когда дядя Ваня с получкой и гостинцем для Лиды и тети Вали вернулся с завода, у порога стоял его собранный чемоданчик, покрытый починенной шинелькой. Увидав сестер, сидящих рядком-ладком за накрытым столом, солдатик все понял, выпил поднесенную стопку и заплакал на радостях. Он-то все это время скучал и томился по Аграфене, и она, взяв его крепко за руку, увела к себе домой, на Беговую. А бабушка Маня, проводив гостей, поставила тесто и снова стала ждать своего пропавшего без вести Илью Васильевича, с которым, надо сознаться, жила до войны не слишком дружно. До драки дело доходило…
– Вот чудеса, прости господи! – воскликнула Марфуша и так от удивления брыкнула под столом ногой, что рюмки задребезжали, а я еле увернулся от каблука с набойкой.
– Это еще пустяки, обычная рокировка, – засмеялся Башашкин. – Вон народная певица Звонарева разом с двумя мужьями живет. Оба законные. Один на балалайке, второй на баяне. И ничего!
– Ладно тебе сплетни молоть, – одернула его тетя Валя и продолжила рассказ.
…Прошло года два-три, и однажды к Марье Гурьевне в дверь постучался сапожник. Тогда часто разные умельцы по домам ходили – чинили, строгали, лудили, паяли задешево. Величали нежданного гостя Егором Петровичем, был он тоже фронтовик, как позже прояснилось, орденоносец, после демобилизации трудился на фабрике, но денег на детей и больную жену не хватало, вот и прирабатывал починкой обуви, так как в детстве, еще до революции, побегал в подмастерьях у сапожника на Хитровке. Значит, постучался Егор Петрович к Бурминовым и посулил задешево починить даже совсем уж бросовую обувь. Предложение оказалось очень кстати, так как все, что было в доме, стопталось до невозможности. Он забрал обноски в мешок, а через несколько дней явился и выложил на лавку свое рукоделье – все просто ахнули: дырявые валенки были аккуратно подшиты кожаными лоскутами, стесанные вкривь каблуки нарощены и подбиты, а стертые до дыр подметки заменены новыми. Туфли и ботики начищены до блеска. И цену запросил смешную. Мастера, конечно, за такую работу позвали к ужину, угостили рюмочкой под квашеную капусту и моченые яблоки. Гость разомлел, рассказал, где и как воевал. Бабушка на всякий случай поинтересовалась (она у всех фронтовиков спрашивала), не встречал ли он на боевых путях-дорогах солдатика по имени Бурминов Илья Васильевич. Нет, не доводилось… Потом, повлажнев взглядом, стал боевой сапожник рассказывать про детишек-отличников – Риту и Костю.
– А жена что ж? – как бы вскользь спросила бабушка Маня.
– Анна Самсоновна у меня очень хорошая женщина, добрая, домовитая, работящая, ждала меня с фронта честно и беспорочно, да вот шибко хворает третий год – в холодном цеху простудилась…
– Ну дай ей бог здоровья! А вы, Егор Петрович, часом в керогазах не разбираетесь? Что-то наш уж больно шумный стал. Не рванул бы…
– Что мне, разлюбезная Марья Гурьевна, ваш керогаз, если я танковые движки вот этими самыми руками под обстрелом перебирал! Смотрю, и стол у вас расшатался, как пьяный…
– Пьяный? А сами-то вы как с этим делом? – осторожно спросила бабушка, намучившаяся в свое время с Ильей Васильевичем, буйным во хмелю.
– Бывает, – потупился сапожник. – С тоски…
Слово за слова, и влюбился он в Марию Гурьевну по уши. Марфуша, выслушав, согласилась: хоть Маруся и не такая броская, как старшая сестра, но была в ней тихая манкость, так у них в родном селе Гладкие Выселки выражались про скромных присух. Не зря же супруг-покойник спьяну-то ее жутко ревновал, чуть на стенку не лез. Повода не давала, а поди ж ты…
В общем, долго Егор Петрович к ним ходил, а когда все перечинил, перепаял, перестругал, понял, что присох. Мучился он, страдал, перед больной женой и детьми виноватился, даже с сердцем в больницу попал. Тут ему сама Анна Самсоновна сказала: мол, иди уж, коль чужая постель мягче, только детей не забывай! Бабушка Маня его поначалу от живой жены принимать не хотела, отмахивалась, стыдилась, что люди скажут, а потом сжалилась над ним и над собой, но строго предупредила, во-первых, водкой не увлекаться, а во-вторых, если пропавший без вести Илья Васильевич паче чаянья вернется домой, любовь любовью, но тогда никаких разговоров: вот тебе – бог, а вот – порог…
Илья Васильевич, конечно, не вернулся, а бабушка сжилась с новым мужем душа в душу и стала звать его Жоржиком. Выпивал он в меру, по вечерам после работы надевал длинный фартук, сшитый из старой клеенки, и садился на табурет в особом уголку, где были развешаны по стене и разложены на полках специальные инструменты: молоток с раздвоенным носиком, шила разных размеров, прямые и загнутые, кусачки, плоскогубцы, ножи с короткими скошенными, страшно острыми лезвиями. Мне их строго-настрого запрещали трогать, каждый раз рассказывая историю мальчика, который не послушался и остался без двух пальцев. Самое ужасное: без указательного, а ведь без него стрелять из винтовки никак нельзя, поэтому в армию его не взяли – и во дворе все смеялись над ним. Ведь это самый настоящий позор!
В круглых коробках из-под леденцов внасыпь лежали гвоздики разной величины, не только железные, но и деревянные. В лубяных туесках хранились лоскуты разноцветной кожи и мотки суровой нити. Жоржик садился, вынимал из мешка ботинок, сданный ему в ремонт, осматривал, качая головой и поражаясь степени износа, потом надевал его подошвой вверх на сапожную лапку… Ох, уж эта лапка! В детстве я ее страшно боялся, считая почему-то той самой костяной ногой Бабы-яги. На самом же деле это была деревяшка чуть толще лопатного черенка, а к ней крепилась под углом стальная продолговатая пластина, выдерживавшая хороший удар молотка при забивании гвоздочков в подошву.
Чтобы соседи не ругались, не жаловались домоуправу на ежевечерний стук у Бурминовых, Жоржик чинил им обувь бесплатно. Но рыбий клей на общей кухне ему все-таки варить не разрешали, он делал это в дальнем углу двора на костерке, передавая жестянку с вонючей вязкой тюрей через форточку, чтобы не насмердить в общем коридоре. Потом, когда деревянный дом снесли, а бабушке дали комнату в соседней, надстроенной восьмиэтажке, сапожных дел мастеру пришлось перейти на магазинный, почти не пахнувший клей, но крепость у него была совсем не та, что у заварного.
На круг Жоржик зарабатывал очень неплохо, Лида его даже Тимофеичу иной раз в пример ставила, отчего отец багровел и ворчал, что, мол, не для того техникум окончил, чтобы валенки подшивать. Егор Петрович и своих детей поднял, и Лиде помогал, когда она в Воронеже на пищевика училась. Сын и дочь Жоржика по праздникам приходили в гости на Овчинниковскую набережную, там в комнате у бабушки отмечали Ритин аттестат зрелости и офицерские погоны Кости, окончившего военное училище. Анна Самсоновна, с которой Жоржик так и не развелся, чтобы в лишних бумажках не запутаться, конечно, на пироги к сопернице никогда не заглядывала, но бабушка всегда ей передавала с Костей или Ритой то кусок кекса, то холодец из свиных ушек, то пол-литровую банку домашней трески под маринадом, которую Башашкин с восторгом называл «белорыбицей в собственном соку»!
Про войну Жоржик не рассказывал, хотя я его постоянно просил: в школе нам поручили разузнать и изложить на двух страничках подвиг отца или деда – для Музея боевой славы. Но он только отмахивался, мол, какие там подвиги? Жив – и слава Богу! Странно, конечно, ведь на войне награждают именно за героизм, а Жоржик имел два боевых ордена – Красного Знамени и Отечественной войны первой степени. Чтоб не протыкать единственный костюм толстыми булавками, он отсоединил награды от полосатых колодок, и бабушка два раза в год, на майские и февральские праздники, приметывала ордена за петельки черными нитками к пиджаку, а потом спарывала. 23 Февраля и 9 Мая все фронтовики округи надевали награды и шли слушать сердечные поздравления в красные уголки и клубы.
Сойдясь с бабушкой, Жоржик стал вывозить нас летом, как говорит Башашкин, «всем колхозом» на Волгу в Селищи. Сам он был родом из соседней деревни Шатрищи, которую выселили перед тем, как запустить Угличскую плотину. До Кимр мы добирались на теплоходе, шлюзуясь всю ночь, а утром пересаживались на катер и плыли еще час до того места, где в великую русскую реку впадает Калкуновка, а по берегу раскинулись Старые и Новые Селища. Катер шел с остановками, как автобус, приставал к понтонам и дебаркадерам, развозя заодно душистый свежий хлеб по сельпо. Так вот, недалеко от Белого Городка Жоржик всякий раз показывал мне на берегу большую смоленую лодку, наполовину вытащенную из воды и привязанную цепью к железному крюку, вбитому в песок.
– Нравится, Юрок?
– Ага!
– У меня до войны такая же была. Точь-в-точь. Видно, один мастер ладил. Я договорился, недорого отдают. У хозяина рука отнялась – веслиться не может.
– Надо брать, – кивал я. – Будем на другой берег плавать. Там, Витька сказал, клев чумовой!
О проекте
О подписке