– Нет, полагаю, не только внешность. Мундир, говорите вы. Так мундир та же внешность. Вы ведь на него разгневались, Нил Петрович, более из-за позлащенного мундира, а не только потому, что он стоял на террасе.
– Я полагаю, что Чацкий напрасно все это на балу говорит. На балу люди танцуют, и он истинно неуместен со своею проповедью. Он ведь тоже в бальном наряде. И притом им движет уязвленное самолюбие.
Там наш учитель стоял. Идол наш. Наш Самсон-богатырь. Я до сей поры один листочек из комедии его храню. Уцелел. А теперь я сей листок порву и на цигарки раскурю. Грибоедов Александр Сергеевич на нас с террасы взирал.
В молодости и я полагал, что достаточно ответить по-логически. Существует несправедливость. Ergo[277], она должна быть устранена. Но ответы ума не так сильны, как кажется. После Павла Ивановича в России не так много ума осталось.
– Вы молоды, Нил Петрович. Вы еще выслужитесь, даст Бог. Мне же терять всего десять остальных лет. Вспомните, что друзья наши все в таком же и более тягостном положении.
– Ранее, когда конфирмацию[276] объявляли, – сказал Берстель, – я подумал: помилуй бог, в солдаты без выслуги. Это что? Это яма, это конец. Но конец вот не настал. Я доволен.
Все-таки вывезла кобылка. Он после две недели лежал, потом поднялся. Конь под Розьёвым, под птицей ходит. Ничего.
Потом Самсону Яковличу скучно стало. Прокрался он в стойло и вспорол коню груди. Ни ему, ни Розьёву.