Читать бесплатно книгу «Пушкин и Грибоедов (Горе от ума и Евгений Онегин)» Юрия Михайловича Никишова полностью онлайн — MyBook
cover









Дублируется признание, что встреча с героинями произошла не вовремя, опоздала: ее исход мог быть иным.

Пленник

Несчастный друг, зачем не прежде

Явилась ты моим очам,

В те дни, как верил я надежде

И упоительным мечтам!

Онегин

Скажу без блесток мадригальных:

Нашед мой прежний идеал,

Я верно б вас одну избрал

В подруги дней моих печальных…

Оба героя констатируют омертвение души:

Пленник

Но полно: умер я для счастья,

Надежды призрак улетел…

Онегин

Мечтам и годам нет возврата;

Не обновлю души моей…

Следствие тоже одинаково: перед наполненными огнем страсти героинями герои ощущают себя живыми мертвецами, и это ощущение для них мучительно. Есть и разница: Пленник говорит о реально испытываемых чувствах, опыта Онегина достаточно, чтобы прогнозировать нежелательную ситуацию.

Пленник

Как тяжко мертвыми устами

Живым лобзаньям отвечать

И очи, полные слезами,

Улыбкой хладною встречать!

Онегин

Поверьте (совесть в том порукой),

Супружество нам будет мукой.

Начнете плакать: ваши слезы

Не тронут сердца моего,

А будут лишь бесить его.

Наконец, оба героя демонстрируют плохое, по крайней мере – одностороннее знание женской души, пророча влюбленным в них девам новую любовь и забвение прежней; оба прогноза не сбываются.

Пленник

Не долго женскую любовь

Печалит хладная разлука;

Пройдет любовь, настанет скука,

Красавица полюбит вновь.

Онегин

Сменит не раз младая дева

Мечтами легкие мечты…

Полюбите вы снова…

Как видим, отсылка поэта к Пленнику для понимания Онегина не декларативна и все-таки неэффективна. В поэме из-за избирательного характера романтического изображения нет внятного ответа, откуда взялся духовный недуг героя и в чем он состоит. Пушкин признает это в черновике письма Гнедичу 29 апреля 1823 года: «кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца в несчастиях, неизвестных читателю…» Поэт считает потерю чувствительности важной утратой, он хочет, чтобы читатели знали это; не потому ли и не ограничивается намеком, а судит о Пленнике прямо и категорично – пусть не в поэме, а в частном письме к В. П. Горчакову осенью 1822 года: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века».

Подсказка поэта о сходстве Пленника и Онегина неоднократно была поддержана исследователями, но только на констатационном уровне, без надлежащих выводов, а это приводит к искривлению представлений о герое.

Преждевременная старость души: вот как по-настоящему называется психологический недуг, который изображает поэт в Пленнике. Тот же недуг (надо будет уточнить, в какой степени) настигает по первоначальному замыслу и Онегина. Оба героя отравлены первыми уроками любви-сладострастья. Пленник не может вырваться из тесных рамок этого опыта, воспоминаниями героя повелевает «тайный призрак» – и добивает его душу окончательно. Тяжким оказывается груз первого опыта и для Онегина, но герой предстает более жизнестойким, его душа не очерствела окончательно, не потеряла способности к возрождению.

Так ли это? Подчеркнем в монологе Пленника: «умер я для счастья», «Как тяжко мертвыми устами / Живым лобзаньям отвечать». В романе поэт не щадит и своего приятеля, который «к жизни вовсе охладел». Но всякое сходство выявится отчетливее, если наряду с ним видеть и неизбежное различие сравниваемых объектов: перед нами не тождество, а сходство, которое не может быть абсолютным. Прием такого двустороннего сопоставления сравниваемых предметов возведем в принцип.

«Характер главного лица… приличен более роману, нежели поэме…» (Гнедичу, 29 апреля 1822 года, черновое), – фиксировал поэт. «В реалистическом романе характер героя будет показан с куда большей глубиной, от его истоков и в движении, в окружении социальных обстоятельств. Но в основе своей это будет тот же характер (“Людей и свет изведал он и знал неверной жизни цену…”)»13. Задача тут поставлена со всей четкостью, вот только она не решалась в полном объеме. Напротив, преобладал «формульный» способ постижения героя, и целью исследования становился поиск группы сотоварищей по образу жизни. А ведь тот же характер изображается иначе, что и недооценивается.

Вот мы и встречаемся с частным проявлением общего закона: в искусстве для того, чтобы понять изображаемое, надо учиться понимать, как это изображается, иными словами – надо осваивать язык искусства.

Что за человек, чьим именем названо произведение? Светский денди, плоть от плоти общества, к которому он принадлежал: таково наиболее устойчивое мнение. Такая трактовка не верна. Как не верна? Подобие денди отмечает не кто иной, как сам поэт. Поведение героя воспринимается, мало сказать, типическим, но резче – эталонным. Все это имеет место. Только необходимо принципиального значения уточнение: на каком этапе его жизни?

Подлинный эталон светского образа жизни, причем в полном виде, дан, но поздно, в восьмой главе романа в стихах, когда поэт приступил к «дорисовке» Онегина. Здесь жизнь человека уподоблена дневному циклу, метафорические рубежи применительно к человеческой жизни расчисляются.

Блажен, кто смолоду был молод,

Блажен, кто вовремя созрел,

Кто постепенно жизни холод

С летами вытерпеть успел;

Кто странным снам не предавался,

Кто черни светской не чуждался,

Кто в двадцать лет был франт иль хват,

А в тридцать выгодно женат;

Кто в пятьдесят освободился

От частных и других долгов,

Кто славы, денег и чинов

Спокойно в очередь добился,

О ком твердили целый век:

N. N. прекрасный человек.

Так расчислены этапы человеческой жизни: «утро» – двадцать лет (это если округляя; точнее – восемнадцать, как начало самостоятельной жизни), «полдень» – тридцать лет, «вечер» – пятьдесят. Ну и как? Онегинская жизнь совпадает с этим эталоном только в первом звене: в свои восемнадцать Онегин даже не на выбор, а слитно и франт, и хват; тут сказывается его «счастливый талант». Так что в пушкинском романе повествование ведется не о светском шалопае, а о человеке, порвавшем с прежним характерным образом жизни.

Когда Онегин развлекался в свете, смыслом жизни для него была эта самая жизнь. Четко показана иерархия его взглядов. Он знает «тверже всех наук» науку «страсти нежной». Что особенно нужно подчеркнуть, влечение к этой «науке» пробудилось в нем даже не в юности, а «измлада».

А это как? Ничего странного! Представим себе атмосферу в доме, где по прихоти отца задаются «три бала ежегодно». Ведь бал – это не только само мероприятие, но и подготовка к нему, и разговоры о прошедшем. Тут во всем доме переполох. Детям нет места в играх взрослых, но ведь отзвук происходящего в доме долетает и до детской. Фантазия уносит подростка в запредельные дали. Не ради красного словца сказано, что наука страсти нежной влекла Онегина к себе «измлада». (Не будем увлекаться новой веточкой этого дерева, но можно обнаружить факты, что некоторые поступки героя, описанные как деяния, на самом деле – по привычке – проходили лишь в его воображении).

Что после кризиса? Пока ничего! Прежние (обывательские) ценности разрушены, новые (истинные!) не обретены. Какие-то попытки читать, даже писать позитивным результатом не увенчались.

Что подвигнуло героя на перемену образа жизни? Конечно, можно принять во внимание особенности психологического склада Онегина, отмеченные поэтом «резкий, охлажденный ум» или умение с первого взгляда распознавать людей, что свидетельствует о даре героя извлекать опыт (но не односторонний ли?) даже из бесплодной науки страсти нежной («Зато как женщин он узнал», сказано в IX строфе первой главы в беловой рукописи; в печати строфа опущена, обозначена точками).

Но хотелось бы знать мнение автора. И кажется, поэт готов дать прямой ответ, как будто предугадав любопытство читателей!

Недуг, которого причину

Давно бы отыскать пора…

Слово «причина» вынесено в рифму, запоминается. Но что это? Фраза становится громоздкой, поэт на ходу упрощает ее.

Подобный английскому сплину,

Короче: русская хандра

Им овладела понемногу…

Воистину, перед нами уникальный фрагмент пушкинской поэзии. Это не черновик, а беловой текст. Поэт, разумеется, демонстрирует не косноязычие, а виртуозное владение словом. Он руководствуется своим принципом: «…Не надобно всё высказывать – это есть тайна занимательности» (Вяземскому, 6 февраля 1823 года).

Это не означает, что всю заботу объяснить изображаемое явление Пушкин перекладывает полностью на плечи любопытствующих. У него есть своя версия, и он заинтересован в том, чтобы она была доступной интересующимся, как минимум чтобы она учитывалась при выработке иной версии. Только делает это поэт не открытым текстом, а намеком. Такую роль выполняет в предисловии к первой главе отсылка героя для сравнения с Кавказским пленником.

Якобы забота о стиле в выделенном фрагменте прикрывает подмену темы: было обещано «отыскать» причину явления, а фактически оно только еще раз констатируется. Даже более! В новой констатации происходит смягчение содержания изображаемой неприятной ситуации. Это тоже необходимо заметить.

Пушкин, вероятно, рисует героя с преждевременной старостью души уже на излете своего интереса к человеку такого типа, но усматривает в этой особенности отличительную черту «молодежи 19-го века». Все-таки скорее интуитивно он угадывает, что такой герой не вызовет большого интереса читателей, а потому «разбавляет» экзотическое состояние чувствами более понятными, обиходными. Есть и другие формы неудовлетворенности (или не полной удовлетворенности) жизнью, и они разнообразны. Вариант Пушкин изображает в «Стансах Толстому» (1819): «Философ ранний, ты бежишь / Пиров и наслаждений жизни…» Поэт фиксирует: «Зевес, балуя смертных чад, / Всем возрастам дает игрушки…» Так что адресат послания Яков Толстой меняет ценности юности на ценности, предназначенные для следующего (зрелого) этапа жизни, а не переносит интерес к последним ценностям, как это делают юноши с преждевременной старостью души.

«Недугом, подобным английскому сплину, онегинством, поражены были многие из дворянского круга, близкого Пушкину», – отметил Н. Л. Бродский. Исследователь ссылается на записи К. Н. Батюшкова, В. Ф. Одоевского, Н. И. Тургенева, П. А. Вяземского14. Но здесь главенствует понятие «скука». «Скука» преследует и Онегина, однако его состояние все-таки вбирает разные оттенки, не исключая самых мрачных («к жизни вовсе охладел»); с другой стороны, его жизнелюбие до конца не истреблено. И тут мы видим, что герою тесноваты даже вроде бы удобные формулы.

2

Чтобы лучше понять героя, расширим материал. В первой главе рисуются не только индивидуальные и групповые портреты персонажей, но и парный портрет героя и автора. Их приятельские отношения содержательны и разнообразны. Об органической связи автора и героя в первой главе выразительно писал Е. Е. Соллертинский: первая «глава лишь внешне посвящена Онегину, внутренне же в ней идет параллельное развитие персонажа, пожалуй, не менее важного, чем Онегин, – автора романа, рассказчика, современника и в какой-то мере участника событий. Площадь этой главы не распределена между ними поровну или как-либо еще. Вовсе нет – они оба развиваются друг в друге: то Онегин вдруг приоткроется в каком-то сокровенном размышлении автора, то автор мелькнет на фоне бала, разделив чувства своего героя, то протянется прямая параллель между ними в как будто невзначай брошенном “мы”, порой очень значительном»15.

Уверенно можно предполагать, что сходные с героем духовные терзания поэт испытал сам. Стало быть, возникает необходимость заглянуть и туда, где они изображены наиболее отчетливо, – в лирические исповеди художника.

Пушкиноведами не отмечается первый духовный кризис Пушкина. А он был и приходился на полгода в канун окончания его лицейской жизни, с осени 1816 по весну 1817 года. Его источник сугубо внутренний, взросление: подросток становится юношей. Ему нестерпимо хочется иметь подругу, а как ее иметь при казарменном образе жизни? Скажи об этом прямым словом – попадешь в смешное положение, а юноша-поэт щепетилен в вопросах чести. Но у него уже разбужена творческая фантазия, и невозможное легко предстает быть доступным.

Собрание сочинений Пушкина открывает послание «К Наталье» (1813): это первое из сохранившихся стихотворений начинающего поэта, которому четырнадцать лет (а может, еще тринадцать, если стихотворение написано в первой половине года), маловато для реальных любовных посланий. Конфликтную ситуацию стихотворения снимает юмор. В конце пылкому влюбленному приходится назвать себя, но тогда выясняется, что страстные признания заведомо комичны, потому что их произносит монах, выбравший иной образ жизни.

Ситуация элегического цикла, отчетливого знака кризиса, обретает драматический характер, тут не до шуток. Фантазия помогает и тут: да есть у меня подруга! Но мы, дело житейское, в разлуке…

Хочется подчеркнуть: внешних изменений в жизни Пушкина не происходит, даже чуткий Пущин никаких перемен в друге-соседе не замечает. Но кончается регламентированный лицейский день, Пушкин уединяется в своем 14 нумере – и текут элегии… Тоже любопытно: юный поэт уже активно печатается в журналах, но очень редкие стихи из элегического цикла при жизни Пушкина напечатаны: это стихи для себя.

Соблазнительно усматривать здесь жизненный источник. Да, было увлечение Пушкина сестрой однокашника Екатериной Бакуниной, но литературным переживаниям оно созвучно только соотношением положительных и отрицательных эмоций. В единственной дневниковой записи Пушкина об этом эпизоде жизни дан такой расклад:

«Но я не видел ее 18 часов – ах! какое положенье, какая мука! – – –

Но я был счастлив 5 минут – –»

Что и говорить, компенсация за страдания слишком слабая.

Что же произошло в душе Пушкина в последнее полугодие его лицейской жизни? Как поэт он начинал широко и щедро. Для начинающего, причем совсем юного круг его интересов разнообразен, особенно если принять во внимание, что в разработке основных мотивов – изобилие вариантов. Жадность на впечатления, нетерпение, побуждающее упреждающим образом духовно прочувствовать еще запредельный опыт, – все это черты складывающейся поэтической натуры, жизнерадостной и своевольной. И вдруг – как гром средь ясного дня.

О милая, повсюду ты со мною,

Но я уныл и втайне я грущу.

Блеснет ли день за синею горою,

Взойдет ли ночь с осеннею луною –

Я всё тебя, прелестный друг, ищу.

Засну ли я, лишь о тебе мечтаю,

Одну тебя в неверном вижу сне;

Задумаюсь – невольно призываю,

Заслушаюсь – твой голос слышен мне.

Разлука, 1916.

Поэт потрясенным сознанием ощущает: жизнь идет своим обычным потоком, она не переменилась, но он, поэт, какой-то силой из этого потока выброшен. Он одинок среди дружеского братства. Конфликта нет, друзья все те же, их интересы страдалец совсем недавно разделял и теперь не осуждает, но разделять, как прежде, не может. Свет настолько ярок, что слепит, предметы теряют очертания. Широкий мир вдруг сгустился в одну точку: непрестанно болящее сердце. Только его голос слышит поэт. Конечно, когда голос сердца начинает перевоплощаться в поэтические звуки, возникает непроизвольная инерция движения, в орбиту разговора хотя бы сопоставительно втягиваются иные темы, концентрированный мир раздвигается. Поэт даже стремится найти оппозицию любви, то, что хоть в какой-то степени может потеснить ее монополию: поэзия, дружба, природа, покой. Оппозиция не состоялась: любовь как духовная ценность не встретила альтернативы, одна господствует властно и безраздельно, остается доминирующей нотой.

Эта любовь поэта особенная. Она совершенно лишена рационального начала – в подтверждение: любовь случается, а не заказывается. В накопившемся арсенале лирики поэта уже обдумывался вариант: если не получается одна любовь, ее может заменить другая. Но такое решение легко находилось вымышленными персонажами. Пастух («Блаженство», 1814) приуныл из-за измены Хлои, но выручил Сатир, подсказав, что и другие не хуже, да посоветовав и от счастливых мгновений любви отдыхать за чашей Бахуса. Такой вариант не подходил к личному опыту («Измены», 1815). В элегическом цикле любовь понимается как единственная, осознается синонимом самое жизни, соответственно катастрофа любви оказывается равнозначной смерти.

В жизни молодых людей контрастные полюса, жизнь и смерть, широко раскинуты, а тут они внезапно сдвинулись, встали рядом. Необычное «преждевременная старость души» перестало быть оксюмороном, оказалось реальностью. Это фиксируют «Стансы (Из Вольтера)», 1817:

Ты мне велишь пылать душою:

Отдай же мне минувши дни,

И мой рассвет соедини

С моей вечернею зарею!

Подкрепляется личным признанием, да еще с контрастным сопоставлением с нормальной судьбой друга («Князю А. М. Горчакову», 1817):

Твоя заря – заря весны прекрасной;

Моя ж, мой друг, – осенняя заря.

Насколько усложнилось восприятие жизни! Прежде для Пушкина антитеза молодость / старость (в метафорическом выражении рассвет / закат) была самодостаточна. Но вот сопоставляются не предметы-антонимы, берется один предмет (заря) но в нем самом усматриваются контрастные признаки (весенняя – осенняя) – и сразу появляются новые, причем резко контрастные оттенки, их взаимодействие очень серьезно меняет прежний лик предметов.

Движение поэтической мысли в элегиях можно уподобить колебанию большого маятника, ход которого отсчитывает не просто бытовое время, но время жизни. Движется маятник, теряя скорость, к верхней точке – и кажется, силы иссякают; еще чуть-чуть – и маятник сломается, пресечется жизнь. В песне поэта начинают звучать жалобы.

Счастлив, кто в страсти сам себе

Без ужаса признаться смеет…

Элегия, 1816.

Страшно слышать такие слова из уст влюбленного, который сам не может воспринимать свою страсть «без ужаса». А как не ужасаться, если «цвет жизни сохнет от мучений!» Источник ужаса не внешний (недосягаемость объекта любви), а внутренний, поскольку неутоленная страсть воспринимается разрушительной. И тогда возникает надежда уже не на счастье – хотя бы на то, чтобы «в сердце злых страстей умолкнул глас мятежный». Надежда несбыточна, и в резерве остается только упование на смерть-избавление.

Но маятник начинает обратное движение, набирается скорость – и сквозь жалобы прорывается ликование:

Мне дорого любви моей мученье –

Пускай умру, но пусть умру любя!

Желание, 1816.

Потому и пришла ассоциация с маятником, что в элегическом цикле колебания между восторгами и отчаянием ритмичны и повторяются многократно. Но восторги призрачны, а отчаяние реально. Наблюдения над прожитой жизнью, размышления над ее перспективами безотрадны.

«Желание» все построено на оксюморонах.

Я слезы лью; мне слезы утешенье;

Моя душа, плененная тоской,

В них горькое находит наслажденье.

Наслаждение, опорное слово философии эпикурейства, сопровождается эпитетом «горькое». Душа привыкла стремиться к наслаждению – и ценит его, хотя, за неимением иного, оно стало горьким. То же – в концовке: дорого любви мученье… Как так – дорого мученье? Воистину – все перевернулось. Впрочем, слова выпускать нельзя: дорого не мученье, дорога любовь; но уж такая судьба, что любовь несет не радость, а муку. Выбор возникает такой: либо мука вместе с любовью, либо жизнь без муки, но и без любви. И выбор делает душа, не считаясь с доводами разума.





Бесплатно

0 
(0 оценок)

Читать книгу: «Пушкин и Грибоедов (Горе от ума и Евгений Онегин)»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно