Читать книгу «Люди как реки» онлайн полностью📖 — Юрия Колонтаевского — MyBook.

3

Пробудился Коля с таким чувством, будто не спал вовсе, а ночь напролет проворочался на продавленной тахте, противно позванивающей пружинами. И все же сны ему снились: душная погоня и неотвратимая опасность позади. Проснувшись, он не помнил подробностей, лишь ощущение леденящего душу страха осталось из сна.

За завтраком мать спросила с шутливой ворчливостью, плохо скрывавшей тревогу:

– И чего все ворочался, места себе не находил? Случилось что?

Коля упрямо молчал. Мать оставила его в покое, и все же всхлипнула от подступивших с готовностью слез обиды.

Коля тупо жевал, не ощущая вкуса еды. Его вниманием завладела черная сковородка тяжелого чугунного литья, стоящая посредине стола на деревянной дощечке. Он представил себе, как схватив ее изо всех сил, сжимает удобную окатистую ручку – сковорода ему разом и щит, и оружие нападения, и, преодолевая страх, смело идет навстречу Бате. Тот отступает, бежит в панике… Дальше Коля не продолжает – зачем? Бате все равно некуда деться.

От этой воображаемой скорой победы и унижения врага ему легчает и даже становится жаль Батю. Однако жалость не живет долго, отходит, возвращается ненависть, неотступно преследующая, измучившая вконец.

Он усилился подавить мысли о Бате, не думать о нем и о том, что его ждет сегодня, – страшном и неотвратимом. Попытался не думать вовсе, точно так можно было уберечь себя.

Так поступал он, когда был мал и ждал трепки от матери за очередную проказу. Он делал так потому, что не хотел мысленно переживать наказание прежде, чем испытает его в действительности, ведь тогда выходило, что за одно и то же ему достанется дважды, что было несправедливо.

Однако не думать вовсе он не мог. Он напрягся, заставив себя думать о том, что видит на столе: о тарелке с тонко нарезанными ломтями круглого черного хлеба, о масленке с золотым ободком, полной желтого масла, о руке матери с набухшими синеватыми жилами, лежащей на столе, к которой тянуло прижаться, точно могла эта маленькая слабая рука защитить его от напастей и унижения, прибавить мужества, которого так недоставало ему.

Стоило подумать о мужестве, как в сознании вновь возникает Батя. Коля отчетливо видит его перекошенное злобой лицо, его кулачищи, которых он еще не пробовал и которые скоро вволю нагуляются по его лицу. Батя всегда бьет в лицо – приходилось видеть.

К вечеру привычного лица не останется, вместо него будет маска из синих ссадин и черной подсохшей крови. Мать узнает его не сразу. Нет, мать, конечно, узнает, даже не видя его лица, она безошибочно узнает его издали, хотя жалуется, что глаза сдают.

– Чаю налить? – слышит Коля сдержанный, но обиженный голос матери.

– Не надо.

Он поднимается из-за стола, выходит из комнаты – захотелось побыть одному. На кухне давно никого: соседи оттопали утренний свой хоровод и ушли на работу, а соседская баба Саня еще крепко спит.

«Поговорить бы с бабой Саней, – думает Коля. – Она поймет. Но обязательно расскажет матери. То, что случилось с ним, не шалости на кухне со спичками – это уголовное дело…»

И как только он произносит эти слова – точно с разбега наткнувшись на них, не остается желания говорить с бабой Саней.

Он принимается твердить на разные лады страшные слова, обкатанные долгим употреблением, думая оторопело, что теперь-то все его будущее удивительно просто сводится к одному: провинился, жди наказания. Не знаешь законов? Это не оправдание – наказание неизбежно.

Вспомнилась лекция о правонарушениях несовершеннолетних. Тогда его поразила неумолимая логика: совершил – получай. Ускользнуть не надейся. Позже он попытался объяснить Бате суть вновь обретенных понятий. Тот, неохотно проникаясь, смешно морщил узкий лоб от усилия понять. А поняв, обильно выругался по-черному в том смысле, что и здесь эти хреновы умники такого понапридумали, что нормальному пацану и податься некуда.

Стоило Коле вернуться памятью к Бате, как страшная его фигура, точно увеличенная тень, которую он не раз с удивлением и трепетом рассматривал рядом со своей жидкой неказистой тенью, почудилась ему в темном углу кухни, за столом и шкафчиком бабы Сани. Маленьким он любил забираться туда, прячась от матери, и, оказавшись там, медленно переживал страх. Все напряглось в нем, захотелось крикнуть, позвать на помощь, он почти и крикнул, но был это никакой не крик, а сухой через силу выдох.

И вновь отчетливо проявилось в сознании: расплата близка, неотвратима, от нее отделяет лишь тонкий просвет времени, который тает, и не заметишь, как скоро истает весь.

«Какой же ты все-таки трус, – укорил себя Коля, – нервишки ни к черту. Точно тебя вот-вот спросят, а ты не готов отвечать и понимаешь, что тебе крышка. Но то, что случится с тобой, еще не самое страшное. Страшное явится позже, когда все останется позади и придется жить дальше – продолжать отвечать за свои поступки».

Его бил озноб, он приотпустил челюсть – мелко застучали зубы, с готовностью подкатили слезы, защипало в носу, в глазах. Но он перемогся, стерпел, не дал слезам пролиться, метнулся в ванную, на полную мощность пустил струю ледяной воды, схватил воду пригоршней, плесканул в лицо, не соображая, что льет на пол, на только что выглаженную матерью рубаху, на брюки, сразу же пошедшие темными пятнами.

Вода взбодрила. Вытирая лицо, он напрягся весь, напружинил жидкое тощее тело в последней попытке выдавить из себя силы к сопротивлению, но не нашлось в нем сил даже просто стараться жить, а была готовность не жить вовсе, как было ему положено. И он согласился не жить.

«Все очень просто, – сказал он себе, – противиться силе глупо. С силой тебе не совладать, к тому же больно бывает не от самой силы – от сопротивления ей».

Он бежал вниз по лестнице, когда наверху стукнула дверь и звонкий голос матери, ослабленный расстоянием, нагнал его:

– Коленька, что же это?..

Дальше Коля не слышал, не посмел слушать, а тем более отвечать. Он летел вниз, прыгая через две ступеньки, и одна мысль билась в нем: только бы не споткнуться, не вывихнуть ногу, ведь тогда не придется встретить свою судьбу, свое несчастье.

4

Вадим Иванович Белов, заместитель директора по учебно-производственной работе, приехал в училище в приподнятом настроении и как всегда первым – за пятнадцать минут до начала линейки.

Поднимаясь в свой кабинет и продолжая нести в себе призабытое хрупкое чувство свежести и свободы, он, со свойственной ему подозрительностью к самому себе и желанием обязательно и дотошно разобраться в причинах, думал, отчего это в нем вдруг так светло и покойно, но причины назвать не смог.

И тогда, чтобы только не останавливаться в рассуждениях на полпути, он решил: так подействовало на него ясное солнечное утро, народившееся на земле вслед за долгими неделями хмурого дождливого августа. И еще подумал он, что вот и здоров, ничто не тревожит больше, что перемогся и в душу вернулся покой.

Но стоило так подумать, расслабиться, как немедленно всколыхнулась память, точно подстерегла, придавила больно – не вывернуться. И вновь понесло его по не раз хоженой дорожке, закорежило. Он еще попытался думать неспешно и основательно, членя цепь событий на простые и ясные составляющие, как привык, точно так еще можно было отсрочить окончательный вывод, уберечь себя, но уже понимал, не уберечься. То, что произошло с ним, слишком глубоко и серьезно задело душу.

Он очнулся – стоит в собственном кабинете. Не заметил, как открыл замок, вошел, запалил свет. Шибануло в нос застарелым табачным духом, особенно противным утром – пока не притерпишься. «Нужно запретить курение в кабинете, – подумал он, мрачнея. – Хватит дышать отравой…» Потянул плащ с себя, тупея от мучительных мыслей и не веря, что несколько минут назад легко поднимался по лестнице и нес в себе здоровье и бодрость. Но встряхнулся, вывернулся из плаща, пристроил его, не глядя, в шкаф – кое-как, вопреки обычной своей аккуратности. Письменный стол, заваленный ворохом бумаг, обошел со стороны окна, заодно распахнул форточку, жадно глотнул свежего воздуха, тяжело опустился в кресло, стиснув руками подлокотники, свесив голову меж высоко поднявшихся, заострившихся плеч.

«Так нельзя, – сказал он себе строго и холодно, – так дело не делается. Только измаешься – продолжать никакого смысла. Женщина, которую ты оставил в неостывшей постели, пусть живет дальше, но будет лучше, если без тебя».

И как только сказал он себе эти слова, слух распознал внешние звуки: хлопки парадной двери внизу, гул оживленных голосов, накатывающий смех, выкрики. И следом застучали в коридоре, приближаясь, поспешные шаги, дверь кабинета распахнулась, на пороге, мешкая войти, возникла приземистая плотная фигура Кобякова, преподавателя материаловедения. Его круглые подвижные глазки воровато зыркнули по сторонам, определяя, есть ли кто в кабинете, кроме Белова, и остановились на лице Вадима Ивановича.

– Привет, привет! – выговорил Кобяков и без перехода, не дождавшись ответа, продолжал с обидой и обычным суматошным напором: – Внизу собрались ребята, шумят, мастеров как всегда не видать. Неужели нельзя заставить?..

– Это как же – заставить? – спросил Вадим Иванович и почувствовал, как тронулось раздражение. – Неужели палкой?

– А что, здравая мысль, – заспешил Кобяков. – Палкой лучше всего – доходчиво. Давно известно, что по своей воле они ничего делать не станут.

– Интересное предложение, Алексей Яковлевич. Выходит, я сижу здесь затем, чтобы заставлять нерадивых мастеров исполнять свои обязанности?

– Я так не говорю, но… Как никак, они тебе подчиняются. И ежу понятно…

– Не так давно они с тем же успехом подчинялись вам, – напомнил Белов.

– Вон ты куда дернул? Я-то помню, а ты, верно, забыл, что я теперь всего-навсего преподаватель, – обрезал Кобяков с вызовом. – Или ты и преподавателей запряжешь?

– Еще как запрягу, дождетесь, – смело пообещал Белов, с завистью рассматривая загорелого Кобякова. – А вы думали, постесняюсь, учитывая, что вы так хорошо отдохнули.

– Скажешь тоже! – оживился Кобяков и пошел к столу садиться. – Отдохнул! Держи карман шире. Дикарем разве отдохнешь? Одни очереди в пищераспределители, чтоб им пусто было, могут сна лишить – не до отдыха. Начинаешь ненавидеть себя за слабость – непременно заправиться три раза на день. Нет, милый мой, ни шиша я не отдохнул, закоптился малость – это, как говорится, налицо. Только вот неизвестно, получил ли какую пользу. Говорят, от этого даже рак бывает, – сообщил он, приглушив голос. – Но все это лирика. Ты лучше скажи мне, как нынче с часами? Сказывали, будто больше полутора ставок ни-ни… Это что же получается, тысяча восемьдесят часов в год? Не вдохновляет…

– Сказывали верно. – Белов поморщился – предстояла торговля. Но смирил раздражение и принялся объяснять: – Алексей Яковлевич, тысяча восемьдесят часов это полторы ставки, а учитывая ваш максимальный почасовой тариф, получится совсем неплохо. Не забывайте также, что такая занятость далеко не для всякого. Только для ветеранов… И конечно же, отличников боевой и политической подготовки.

– Это ты так шутишь? – спросил Кобяков погасшим голосом, сделав вид, что силы его на исходе. – Никак не избавишься от армейских привычек? Не забывайся, здесь тебе не армия – ать, два…

– Что вам известно об армии, Алексей Яковлевич, чтобы судить?

– Мне об армии известно все, – подобравшись, безапелляционно заявил Кобяков. – Ничего мудреного в армии нет. Сплошная дедовщина.

– Все – то вы знаете. – Белов помолчал, остывая, – не хотелось с утра ввязываться в надоевшую полемику. – Грозный облик товарища Клепикова еще не выветрился из вашей памяти? Так вот. На последней ежегодной операции принуждения замов к повиновению этот самый товарищ Клепиков трижды повторил, что будет собственноручно наказывать за каждый лишний сверх нормы час нагрузки. Я не враг себе, Алексей Яковлевич, как вы понимаете. Мне не с руки получать зуботычины от высокого руководства.

– Это все ладно, – оживился Кобяков. – Грозные байки оставь для салаг, парь им мозги, сколько душе угодно. Мне мои законные тысячу двести часов отдай и не греши. Понял, нет?

– Не жирно будет? Помнится, вы весной ворчали: сил не осталось год довершить, дотянуть до отпуска.

– А вот это уже не твоя забота, – сердито выговорил Кобяков, разделяя слова, отчего приобрели они вызывающе твердый смысл.

– Я еще не прикидывал нагрузку, – сказал Белов, надеясь, что Кобяков отстанет, да не тут-то было.

– Постараюсь сегодня же попасть к директору, – пообещал он с угрозой. – Пусть нас рассудит Григорьев. Скажу прямо: твое решение ущемить права ветеранов мне активно не нравится. Буду протестовать. Он ожидается? – спросил Кобяков будничным голосом. – Хотя да, он же болен. Совсем сдал старикан, не тянет. Пора бы ему того… на пенсион. Интересно, не видится ли преемник на горизонте?

Этот вопрос Кобяков задал вроде бы самому себе, такая уж у него манера, спрашивает себя, а ответа ждет от другого.

– Меня на подобные обсуждения не зовут, – сказал Белов. – Да какая вам, собственно, разница?

– Не скажи, – оживился Кобяков, – разница есть – огромная! Если, к примеру, будет человек со стороны, – проблема одна, если же кто-то свой, – совсем другая. Я, например, уверен, что будет Разов. Помяни мое слово.

Было видно, что Кобяков не верит, будто Белов не в курсе. Он явно призывал к откровенности, а Белову говорить с Кобяковым на эту тему не хотелось, как не хотелось говорить с ним на любую другую тему. За долгие годы общей жизни – сначала Белов был в подчинении, Кобяков – замдиректора, Белов – мастером производственного обучения. Потом, когда Белов, наконец, доканал свой институт, недолго были они на равных – преподавателями, теперь же, когда Белов выбился в начальники и вроде бы возвысился над Кобяковым – сложились меж ними отношения, далекие от приязненных. Они раз и навсегда составили мнение друг о друге, и менять его впредь не собирались. Но и носиться со своим мнением, тем более обсуждать его принародно – не жаждали.

С тех давних призабытых времен в Кобякове возникло и закрепилось полупрезрительное отношение старшего, не ставящего младшего ни в грош, но вместе с тем подзуживающего раскрыться и наворочать дел, чтобы можно было обронить невзначай: – «А ведь я предупреждал, ничего другого от этого жалкого человечка ждать не приходится – молод, к тому же не семи пядей во лбу».

Со стороны же Белова отношение было внешне спокойным, однако все, кто к нему был близок и с кем он делился сокровенными мыслями, знали, что Кобяков для него не просто человек, не очень хороший и не очень толковый, но что он для него живое напоминание о круто заваривавшейся судьбе, и что лишь благодаря тому, что на свете все же не одни Кобяковы, но множество других, отличных от Кобякова людей, он удержался от предначертанного пути, все же успев основательно по нему потопать, и решительно выбился в люди.

Постепенно сложилось положение, при котором Кобяков стал нужен Белову, как ноль человечности и приязни, как точка отсчета при ориентировании в духовном пространстве. Не стань вдруг Кобякова, он, пожалуй, почувствовал бы себя беднее, безоружнее, хотя дышать стало бы намного легче.

– Ты долго будешь молчать? – поинтересовался Кобяков с обидой.

Вадим Иванович поднял глаза и обнаружил на красном, налитом кровью лице Кобякова презрительную ухмылку, от которой, знал он, было два пути: первый к крику и гневному обличению, когда Кобяков вдруг вспыхнет от собственной правоты и неправоты другого, и второй – к стыдному самобичеванию, когда он осознает, что на этот раз его прихватили по делу, лишив малейшей возможности вывернуться.

– Мне некогда с вами валандаться, Алексей Яковлевич, – сказал Белов сдержанно.

– Можно подумать, мне есть когда, – насупился Кобяков, и в его голосе с готовностью зазвенела обида. – Зазнаваться начинаешь, Вадим Иванович? Эх ты…

– Я многократно просил вас отказаться от панибратской формы общения – выговорил Белов, едва сдерживаясь. Мы с вами совсем не друзья, даже коллегой я не могу вас назвать. Пора бы это понять. К тому же мы не равны…

– Уж прости, – сказал Кобяков, делая простодушное лицо. – Привычка, знаешь ли…

– Дурная привычка, – строго определил Белов. – Давно пора бы отвыкнуть.

Кобяков с интересом уставился на Белова, его пухлые губы кривились в усмешке.

– Что-то ты злой сегодня. С чего бы?

– Будешь злым, когда ни мастеров, ни преподавателей, а до линейки минута. Первое сентября на дворе. Распустились…

– Я же только что говорил, что у тебя власть, – напомнил Кобяков. – Вот и воспользуйся своим законным правом…

– Ох уж эта власть, – вздохнул Белов. – Иной раз кажется, дается она для того, чтобы было известно, в кого камни бросать. Во всех как-то неловко, да и небезопасно – запросто могут ответить.

– Что же не отказался? – спросил Кобяков раздумчиво. – Не на аркане, небось, тянули. Да и Раскатов, дружок твой любезный, готов был – на низком старте завис. Крепенький такой мужичок, как-то незаметно подрос. – Вот кому быть директором…

– Вам же первому не поздоровится.

– Да мне по барабану – моя песенка спета. Уж как-нибудь докостыляю до пенсиона. А вот тебе несладко придется. Еще вспомнишь меня…

– Это едва ли, – сказал Белов и поднялся. – Нужно идти.

– Пойдем, – неохотно согласился Кобяков.