Читать книгу «До встречи не в этом мире» онлайн полностью📖 — Юрия Батяйкина — MyBook.
image

«Благословенно незнание…»

 
Благословенно незнание,
когда не ведаешь зла,
и что такое изгнание
не понял еще, и для
тебя не очень-то острые
камни пока, дружок,
и глупо себя наверстывать,
как февральский снежок.
 
 
И, видимо, стоит томика
злоба тупых невежд,
когда стоишь возле холмика
детских своих надежд,
не переживших скупости
солнечного луча,
и пролетарской глупости
вешателей сплеча.
 
 
Так что, пока покатится
грустная голова,
пускай печатает матрица
огненные слова,
в которых горят дзержинские,
ленины и т. д.
и прочие рыла свинские,
пропущенные Корде,
 
 
поскольку и для пропавшего
девственного листа,
и о любви мечтавшего
мученика-Христа
Горькая моя ненависть
лучше наверняка,
чем прописная стенопись
русского языка.
 

«Из теневой стороны угла…»

 
Из теневой стороны угла
глядя тоскливо, как два осла
тщатся друг другу сломать башку
за лучший способ набить кишку,
как невидимка в своем рванье,
словно подкидыш в чужой семье,
я от рожденья ищу секрет,
как всех ублюдков свести на нет.
 
 
Впрочем, поскольку всесильный Бог
сам этой тайны узнать не смог,
я рад тому, что хоть есть межа,
и, по своей стороне кружа,
я, как ненужная жизни тварь,
лишь переписываю словарь,
в мудрой компании сонных сов
переставляя порядок слов.
 
 
И забавляет меня игра:
как светлячок на конце пера
буквы выводит в кромешной мгле
и отключается, как реле
времени, если идет к утру
в том промежутке, когда Петру
нужно отречься, спасая хвост,
чтобы, как все, подойти под ГОСТ.
 
 
Так пролетают за годом год
в смысле забот, где укрыться от
жалкой природы царей, цариц
с кружками Эсмарха вместо лиц —
так от ночей почернев, как блэк,
с Музой вдвоем коротая век,
преображаясь умом в Фому,
я начинаю любить тюрьму.
 

«Здесь, где прячется Сет Аларм…»

 
Здесь, где прячется Сет Аларм,
придавая пикантный шарм
беспорядку больных вещей,
наподобье святых мощей,
обнажив голубой матрац,
самой страшною из зараз
спит поэзия детским сном,
принакрывшись дневным рядном.
 
 
Так прекрасны ее черты,
что соперничать только ты
можешь с нею и то, пока
не сощурились облака.
Но как только ночная мгла
доползет до ее угла,
все, чем равен червяк богам,
я бросаю к ее ногам
 
 
потому, что в худом тряпье,
луговин и канав репье,
она тем пред тобой берет,
что в Бутырки за мной пойдет,
что в последний прощальный час
не опустит печальных глаз,
и у той гробовой доски
не отпустит моей руки.
 
 
И пока мой бумажный хлам
не присвоил российский хам,
разделяя мои пути,
о, возлюбленная, прости
протоплазмой, душой, корой,
что для Музы ночной порой,
соблазнившись ее венком,
я краду у тебя тайком.
 

«На выставки, в кино, на бл. ки…»

 
На выставки, в кино, на бл. ки
спешит толпа: вик-энд и без оглядки
домой лишь я бегу, посторонясь.
Как прежде зол, но больше опечален,
все думая: как Чацкого Молчалин
так вразумил психушкою, что связь
двух наших судеб стала символична?
Мне страшно, что привычка жить опрично
во мне укоренится. Мой мирок,
хотя и не мещанский, узок:
помятый чайник, словари да Муза,
которых навещает ветерок,
снежинки выдувающий из флейты
на темный путь моей узкоколейки,
в конвое рифм тоскующей, пока
я, сделав вид, что позабыл столицу,
пишу тайком письмо, через границу
семейству Чацких в форме дневника
переправляя с грустью. Раздвоенье
вращает шатуны. А настроенье
усугубляет долгая зима
над местом, где отвергнутый Россией
еще один больной «шизофренией»
приобретает «Горе от ума».
 

«Когда дятел стучит…»

 
Когда дятел стучит,
в лесу каждый молчит.
И всякий улепетнет,
едва околыш мелькнет.
Никто не знает, что ест,
а держит в страхе весь лес.
Стукнет разок в глуши —
и сухари суши.
 

«Когда менты глядят из всех углов…»

 
Когда менты глядят из всех углов,
и невозможно доверять помойке,
и развожу костер из лишних слов,
оставшихся, как мусор после стройки.
 
 
Я часто занят этим колдовством,
которое не нравится корзине,
что любит заниматься воровством,
как бы нештатно состоя в дружине.
 
 
Ведь рифма так порою заведет,
что не найдешь обратную дорогу.
Мы презираем мусоропровод,
а он на нас доносит понемногу.
 
 
И в час, когда шмоляет дробовик,
мне из-за туч прицеливаясь в ухо,
как вкусный борщ, пылает черновик —
да зря его вынюхивает сука.
 

«Как на заре тупа…»

 
Как на заре тупа
возле метро толпа.
Как она прет в загон,
как она чтит закон:
«Без содроганья бей
всех, кто тебя слабей».
 
 
Падают в турникет
столбиками монет
стершиеся ключи
с признаками мочи.
Проще открыть засов
кончиками носов.
 
 
Иже на небесех,
кто мне дарует всех!
Знаешь ли Ты о том,
как почернел мой дом,
как по ночам тоска
смотрит в зрачок глазка?
 
 
Или в теченье дня
видишь ли Ты меня,
как я бегу во мгле
по сволочной земле,
падая и смеясь,
ненавистью давясь.
 

«Вчера проводил я последнюю птицу…»

 
Вчера проводил я последнюю птицу.
И как только стало ее не видать,
то боль перешла незаметно границу,
когда еще можно терпеть и молчать.
 
 
И, как в сурдокамере, вдруг прозвучало,
шагая с трудом через падаль и страх,
той горькой, нечаянной славы начало,
что жгут по ночам в казематных печах.
 
 
И я, обратясь непосредственно к Богу,
просил его дать мне отваги идти,
и самую жуткую выбрать дорогу,
когда еще можно ее обойти.
 
 
И так как у нас, безусловно, не ново,
когда вырывают кому-то язык,
дать силы сказать мне последнее слово
клыками в багровый чекистский кадык.
 

«В парке, где липы, практикующие дзен…»

 
В парке, где липы, практикующие дзен,
лижут лиловые сумерки, как ежевичный джем,
я восстанавливаю перпендикуляр,
доказывающий, что Земля – не шар.
 
 
Ветви будто свисают с век,
льдисты и припорошены, и снег,
как пузырьки в шампанском, возносится к мостовой,
в частности, если смотришь вниз головой.
 
 
Это – единственная среда,
которая не выталкивает и, вреда
не причиняя за вытесненный объем,
окончательно становится моей в моем
 
 
городе, от которого убегать
тщетно, даже устав от «ать —
два» под стеной Кремля
возле святыни, похожей на два нуля.
 
 
Все объясняется принципами тоски:
стрелки курантов, тянущие носки,
гены брусчатки, лишенные хромосом,
розовый призрак веретена в косом
 
 
ветре на площади и мой добровольный скит,
где никого не злит, что Лубянка спит,
мне не мешая прикладывать транспортир
к темному небу, в котором горит пунктир
 
 
ярких снежинок, чей праздничный вид мою
жизнь концентрирует в точку, где я стою
на бесконечной плоскости серого вещества,
где совершается таинство Нового Рождества.
 

«Здесь, где гуртом свиней…»

 
Здесь, где гуртом свиней
бежит вереница дней,
и через каждый звук
слышится: хрюк да хрюк,
 
 
пульсом моей руки
бьется жилка строки,
превращая кошмар
в контрабандный товар.
 

«Что стоит листок…»

 
Что стоит листок
с кардиограммой строк,
если «врач»,
понимавший плач,
преодолев иврит,
проклял тупой гибрид,
выведенный без затей
из идей и му. ей.
 
 
И как быть с тобой,
всасываемым толпой
рта ее поперек,
раз уж ты уберег
сердце, чей век изжит
в мире, где жизнь бежит,
позабыв о богах,
на четырех ногах.
 

«Я сходил с ума в неприметный час…»

 
Я сходил с ума в неприметный час,
узнавая об этом по цвету глаз,
осажденных тоскою со всех сторон,
наблюдавшей, как в них едят ворон,
запивая снежком пополам с золой
да поблескивая оловом и смолой.
 
 
Но ни в страхе смерти, ни в жажде благ
я не мог выкинуть белый флаг,
как не мог победить и сошел с ума
потому, что, во-первых, – была зима,
а иных причин мне хватало для
веры, что стойкость – моя земля.
 
 
Но едва я высвободился из пут,
как почувствовал, что теперь идут
искушенья монетой, любовью глин,
номерами и стеклышками машин,
чтоб безумьем безумного ткнуть за пыть —
и тогда мне назло захотелось жить.
 
 
И поскольку не мог я пробиться в лоб,
то я начал рыть из себя подкоп,
и когда обратно пошли часы,
а у гончих вытянулись носы,
и, спеша, прокурор подписал арест,
мой хорей, обернувшись, глядел на Брест.
 

«Я ненавижу свой дом за плевков, окурков…»

 
Я ненавижу свой дом за плевков, окурков,
мусора таинство, электролиз придурков,
осемененных мною на радость дурам
словом, флуоресцирующим меж КГБ и МУРом.
 
 
Я ненавижу свой дом за аморфный, мнимый,
декоративный облик моей любимой,
доводящий до бешенства равновесьем
между панельной грязью и поднебесьем.
 
 
Зло просыпаясь на крик альбиносов ночи,
я замечаю, что и на меня по-волчьи
смотрит нора, похожая на «прасковью»,
заблеванную бирюзы тоскою.
 
 
Я – это вид из рода персон нон-грата,
ждущих посыльных от капитана «Гранта» —
ведомства, чей монолит, как причал, откуда
отправляются корабли от худа
 
 
к худшему, где я окончу годы,
как не смирившийся, злой волонтер свободы,
награжденный, словно колодкой, строчкой,
хлынувшей горлом, как мутной водой из сточной
 
 
клоаки, где гошпиталь и кредо
невообразимой любви и бреда,
соединившись, образовали грыжу
абсолютно прекрасного: ненавижу.
 

«Четыре, пока не пустых, стены…»

 
Четыре, пока не пустых, стены —
мой дом, где вещи обречены,
и сквозь подрамник окна кривит
прозрачный песчаник вид,
по лужам скачущего верхом,
пространства, увенчанного колпаком,
как более свойственный интерьер,
чем замерший у портьер.
 
 
Здесь не обмануться в вещей чутье,
и ясновидящих, в канотье
на радужных головах,
в белых воротниках,
фонарей, и трепангов осин,
и бедность, что пахнет, как керосин
в хозяйственной лавке из всех углов,
не спрятать за спины слов.
 
 
Так что я не главней, чем ключ
в доме, где пробует лунный луч
звонкое, как камертон,
жало осиное о бетон,
и знают шкаф и стол, и кровать,
что я был бы тоже не прочь узнать,
а именно: как и в каком году
я из него уйду.
 
 
Мне кажется, я ненадолго сдан,
как в камеру хранения чемодан,
не знающий планов владельца, и
в ячейке вынашивающий свои,
выдавливая тюбик из пасты носком
ботинка, придавленного пиджаком,
пока наперегонки бегут
к финишу бегуны секунд.
 
 
Их скорость смазывает пейзаж,
и мысли стискивает метраж
квартиры с привкусом казино,
в замках, как линия Мажино,
где на одной из игральных карт
зеркало на гвозде, как карп,
разевает рот, чтоб вдохнуть глоток
воздуха, скрученного в моток.
 
 
А я, выхаркивая из плевр
очередной «шедевр»,
с ненавистью зека,
покуда сопит чека,
покуда храпит райком,
как дворник, скребу скребком
пера за верстой версту
исповеди моей Христу.
 
 
И самым тишайшим из голосов
прошу его уберечь от псов
клевер макушки и тех синиц,
что вспархивали по утрам с ресниц,
ронявшей во сне на подушку нимб,
маленькой королевы нимф,
любившей от всех тайком
приговоренный дом.
 
...
5